Горький мед - Герогий Шолохов-Синявский 10 стр.


Темная громада порожнего вагона нависала над нами и, казалось, готова была раздавить всех, как мух. Она визжала и угрожающе скрипела под напором пятидесяти человеческих сил, и сначала безнадежным казалось сдвинуть ее с места хотя бы на один дюйм.

Пронзительный, залихватский голос Юрко звенел в ночной тишине:

— Ну! Молодчики! Взяли! Двинули! Сама пойдет! Эх! Сама пойдет!

К нему присоединялся хриплый бас артельного старосты. Он ревел в ночной тиши сверхъестественной трубой, он казался вездесущим, подбадривал, подстегивал сочной русской руганью, веселил не совсем пристойными припевками, в которых главным действующим лицом была какая-то ни в чем не повинная Дуня.

лихо командовал чей-то зычный голос. Ему хором отзывалась вся артель.

Не помню, сколько времени длились эти припевки, как вдруг порожний вагон весом почти в пятьсот пудов дрогнул и медленно заскользил по смазанным мазутом, поставленным поперек пути рельсам и так же медленно и плавно опустился скатами на колею. И сразу из всех пятидесяти грудей вырвался не то облегченный стон, не то могучий, богатырский, вздох, как будто обрадованно вздохнула сама земля…

Я совсем охмелел от трудового угара, от команд хором, мне было жарко и весело. Гордость за людей, за себя, за силу, перед которой не могла устоять никакая другая сила, поднимала меня, как на крыльях. Я тоже что-то кричал, тоже поминал Дуню. Мне казалось, я повзрослел лет на пять, приобщился к какой-то большой радости людей, сам стал намного сильнее, разумнее, нужнее людям…

Стало светать, дымчато заалел по-зимнему морозный восток, когда был поставлен на рельсы другой вагон. Прибыла аварийная летучка, но и без нее уже все было сделано. Осталось только проверить уширение колеи, благодаря чему и получился сход, подставить новый рельс. Ждали только паровоза, ушедшего на соседнюю станцию для набора воды…

Потом вернулся паровоз, обе части состава были сцеплены, и поезд осторожно, будто ощупью, двинулся дальше.

Вместе с рабочими я вернулся в казарму и, почувствовав вдруг непреодолимую усталость, лег тут же на нары и проспал до следующего утра…

Когда я проснулся, мне почудилось, будто я все еще слышу беззлобную, залихватскую брань артельного старосты и озорную припевку про любвеобильную Дуню.

Придя в субботу домой, я постарался наиболее красочно рассказать о том, как работала ночью артель и я вместе с ней. Отец внимательно выслушал, потом похвалил меня за то, что я не отстал от других, не струсил, и заключил мой рассказ словами:

— Русский человек, когда разойдется, ему ничего не сули — будет работать. А ежели на водку пообещают, так тут гору одним чохом свернет. Нашему брату что работа, что хорошая песня — все едино.

Часто наблюдая теперь за работой могучих машин — кранов, многотонных экскаваторов и всяких мудреных комбайнов, освободивших человека от изнурительного труда, — видя, как легко и спокойно орудует человек за пультом управления сложнейшими агрегатами, я все же не забываю и о том времени, когда вдохновение работой при всей ее беспросветности овладевало человеком столь сильно, что переходило в наслаждение, равное наслаждению песней, когда оно творило чудеса, равные чуду умной работающей машины.

Сравнивая былое и новое, хочется, чтобы человек, радуясь своему освобождению от бремени непосильного труда, не утрачивал своего вдохновения, не превращался в бездушный придаток машины, а всегда чувствовал себя сильнее ее…

«Тройка гнедых»

Вскоре после кончины Андроника Спивакова умер от чахотки портной Иван Александрович Каханов. Ваня приехал из семинарии на похороны отца, но опоздал.

Вернувшись в одну из суббот с работы, я увидел на крыльце старого глинобитного кахановского куреня знакомую тонкую фигуру в семинарской шинели с двумя рядами медных пуговиц на груди, в фуражке с выцветшим бархатным околышем и значком, на котором сплелись замысловатые буквы НУС — Новочеркасская учительская семинария.

Я обрадовался и подбежал к товарищу. Широко улыбаясь, протянул руку, но, то ли потому, что на доверчивом моем лице было слишком много радости, в то время как душа моего друга еще не оправилась от перенесенного удара — смерти отца, то ли еще отчего, Каханов ответил на приветствие холодно и слабо пожал мою руку.

Он особенно внимательно, удивленно и чуть насмешливо оглядел меня умными глазами.

— О-о! Да ты вон какой стал!

Каким я стал, я не посмел спросить, но, судя по тону товарища, это могло быть и похвалой моему возмужалому виду, и порицанием за то, что я не догадался вовремя выразить товарищу сочувствие в его горе. Каханов всегда смотрел на меня сверху вниз, и это не столько обижало меня, сколько подогревало мое желание обязательно дотянуться до его культурности, а может быть, кое в чем и превзойти ее.

— Ну, как дела? — спросил Каханов.

— Да вот… уже работаю… в ремонте… — ответил я.

— Недалеко ушел, — усмехнулся Каханов.

Я поинтересовался:

— А у тебя как? С учением?

— Плохо. Пришлось оставить семинарию.

Я выразил искреннее сожаление:

— Почему? Как это?

— А так… Не мог же я оставить без присмотра больную мать и троих сестер-малолеток. Это было бы эгоистично. Стипендию в семинарии сократили, стали выплачивать неаккуратно. Нечем было платить за жилье и учебники. Но все это я мог бы преодолеть, подрабатывая уроками… Главное, конечно, смерть отца и беспомощность матери, сестер. А в общем, обидно: еще две неполных зимы — и я был бы учителем. Теперь придется искать какую-нибудь работу.

Нижняя губа Каханова заметно дрогнула.

— Так-то, Ёрка! «Суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано», — грустно продекламировал мой товарищ и испытующе прищурился: — Откуда это? Знаешь?

Я не знал и опустил глаза.

— Некрасов. Стихотворение «Рыцарь на час». — Каханов торжествующе взглянул на меня и вынес суровый приговор: — Не знаешь классиков. А пора бы знать.

Я поспешил рассказать о своем увлечении Горьким.

— Мало. Надо читать и знать больше. Русская литература огромна. Она обнимает весь мир.

Я стал рассказывать, как работал со всей артелью после крушения поезда, похвастал дружбой с рабочими и доверием ко мне мастера.

— Я сразу заметил: ты не прежний увалень, — откровенно заявил Каханов. — А дружишь с кем? Все так же с Иваном Роговым?

Я подумал, что нехорошо отрекаться от старых друзей, и смело ответил:

— Да, я дружу с ним. А что?

Каханов усмехнулся:

— Да ничего. Рогов так же хвастает своей силой и ругает интеллигенцию и всех, кто читает книги? Не так ли?

— Откуда ты знаешь? — невольно вырвалось у меня.

— Из личных наблюдений, — очень серьезно ответил Каханов. — Ходит твой Рогов, как борец, растопырив руки, сутулится, будто собирается кого-то боднуть головой, ни с кем покультурнее себя не здоровается. Ничего, наверное, не читает, ничем не интересуется, кроме своих мускулов.

Мне захотелось защитить Рогова. Нас связывали с ним какие-то общие интересы и маленькие тайны.

И тут у меня блеснула мысль — сблизить двух разных по характерам и, может быть, по взглядам на жизнь ребят, так как оба они теперь по своему положению стояли на одной ступени — оба были наполовину сиротами и должны были служить опорой для матерей.

— Иван Рогов — неглупый парень, — сказал я. — Конечно, он читал и знает меньше твоего. Но чуждается он тебя из-за гордости. Вот увидишь — он славный и умный. Я познакомлю тебя с ним, и мы будем дружить вместе, — горячо стал доказывать я.

Каханов на минуту задумался, видимо сомневаясь в моих способностях посредника, потом сказал:

— Вряд ли мне будет интересно дружить с Роговым. Я не люблю упрямых невежд и грубиянов.

— Он не невежда, — горячо вступился я за товарища.

— Посмотрим. Предупреждаю: новая дружба мне не нужна. Да и не до Рогова мне сейчас…

По бледной щеке Каханова пробежала судорога. Он добавил с раздражением:

— Мне теперь надо больше думать, как прокормить мать и сестер. Ты это способен понять? Ты уже работаешь, у твоего отца пчелы… Это хоть и чепуховое, но все-таки хозяйство… А у меня… — Каханов запнулся, словно пытаясь проглотить застрявший в горле ком. — Мой казачий пай давно продан и перепродан на несколько лет вперед. У меня ничего не осталось, кройте этой переполненной чахоточными бациллами хаты и левады. И мне надо идти работать… А куда?

Мы долго молчали. Я не знал, что посоветовать товарищу: моя дальнейшая судьба тоже была неясной: я не знал, сколько еще времени буду работать у мастера.

— Ты вот что, Ёрка, — хмурясь, заговорил Иван Каханов. — Скажи своему отцу… Можете теперь перебираться в курень. Нам такая просторная хата не нужна. Не по силам ее протопить. Я с матерью переберусь в хибарку. А ты… — Каханов покраснел до самых ушей, — спроси отца, сколько он может платить мне за курень.

— Ты вот что, Ёрка, — хмурясь, заговорил Иван Каханов. — Скажи своему отцу… Можете теперь перебираться в курень. Нам такая просторная хата не нужна. Не по силам ее протопить. Я с матерью переберусь в хибарку. А ты… — Каханов покраснел до самых ушей, — спроси отца, сколько он может платить мне за курень.

— Хорошо. Я спрошу, — пообещал я.

— Ну, а теперь займемся вывеской, — деловито предложил Каханов, и по губам его вновь скользнула горькая усмешка. — Теперь эта глупая реклама ни к чему. К счастью или несчастью, батя не научил меня портняжному ремеслу.

Каханов вынес из сеней топор и клещи, оба мы живо взобрались на навес крыльца и без особого труда сбили и сбросили наземь проржавленную насквозь вывеску.

На ней, в грязноватых красных подтеках, еще можно было различить грубо намалеванный доморощенным художником синий казачий чекмень, громадные раздвинутые ножницы и аляповатые буквы:

Портной И. А. КАХАНОВ.

ДЕШЕВО ШЬЕТ И ПЕРЕШИВАЕТ.

Ваня подкинул ногой вывеску — она дряхло задребезжала.

— Ну вот. Теперь все. Одним портным в хуторе стало меньше.

В тот же день я передал разговор с молодым хозяином отцу, а наутро мы со всем скарбом, забыв о бациллах, перебрались из тесной кухоньки в просторный, но сумрачный курень с земляным, отдающим навозом и гнилью полом, маленькими мутными окошками и темным, засиженным мухами, низко нависающим потолком. Иван Каханов с матерью перешел жить из куреня в стоящую в глубине двора хибарку.

За такое увеличение жилплощади отец обязался повысить квартирную плату до пяти рублей в месяц.

Мать ахнула, замахала руками:

— Ты с ума спятил! Мыслимое ли дело — столько платить за кватеру! Где ты будешь брать столько денег?

Отец спокойно ответил:

— П-скай! Найдем чем платить. Ёра вон стал зарабатывать. А Фекле Егоровне с детишками жить чем-нибудь надобно.

Отец уже полагался на мой заработок и заботился о том, как и на что будет жить Фекла Егоровна.

В воскресенье я зазвал к себе Рогова и, не говоря ни слова о своем намерении, пригласил Каханова.

Оба Ивана стояли друг против друга в нерешительности, ожидая, кто первым протянет руку.

— Ну что же вы, Иваны… — шутливо вмешался я.

Каханов великодушно протянул руку первым.

— Слыхал, слыхал, что ты силач… Ну что ж… будем дружить.

Иван Рогов пробубнил в ответ что-то невнятное, похожее на «Ладно. Я не прочь».

Сближение разных характеров на этот раз чуть не сорвалось. Оба тезки расстались так, будто и не собирались больше встречаться.

Но неожиданно при следующей встрече со мной Иван Рогов первым опросил меня:

— А где же Ванчук? (Так стал он называть нового товарища).

— Ты хочешь повидаться с ним? — нарочито безучастно спросил я.

— Да нет… Так просто спросил, — смутился Рогов.

Следующая встреча двух Иванов оказалась более продолжительной. Незаметно они разговорились, и Иван Рогов в ответ на замечание Каханова о том, что истинная дружба всегда отличается верностью и готовностью пойти на любые жертвы ради благополучия друга, неожиданно смело вставил:

— Разные друзья бывают…

— В каком смысле? — сухо спросил Каханов.

— А в таком. Друзья должны сходиться в главном — в правде и равноправии.

— Туманно.

— А для меня ясно, — резковато отрубил Рогов. — Вот мы работали с дядей Афанасием в плотничьей артели. У деда. Очень дружно работали, потому что каждый из нас жил по правде. Мы как бы работали друг для друга. И не возносились один над другим. Я, дескать, знаю больше, а ты меньше. Кто чего недопонимал — ему объясняли. Что зарабатывали — делили честно, кто чего заработал. Так-то: не тот друг, что на словах, а тот кто на деле. Дружба без дела — так, ветер, один трезвон. Были и у нас такие друзья в артели. На словах — соловей, а на деле — коршун. Но таких дядя Афанасий живо из артели выпроваживал. Вот я к чему говорю.

Каханов заинтересованно слушал, потом протянул не то иронически, не то удивленно:

— Вон ка-ак! А я до таких истин еще не додумался.

Он с любопытством взглянул на Рогова. Разговор этот остался в памяти моей навсегда: от него пошло то, что связывало нас в юные годы. Было положено начало объединению «Тройка гнедых», как потом в шутку называли нас: «Каханов-конь», «Рогов-конь»…

Почему нас так окрестили? А потому, что мы ходили по хутору всегда «тройкой», быстро, словно скакали, закусив удила и не глядя по сторонам. От избытка сил, от ретивого отношения к жизни — кто знает?.. Мы собирались в кахановской хате, читали книги, обсуждали их, спорили. Каханов играл на скрипке, Даня Колотилин, вошедший в наш кружок позже, из очень религиозной семьи разорившегося мелкого лавочника-казака, хорошо пел и играл на гитаре.

Каждый из названных членов нашего кружка оставил какой-то след в жизни другого, у каждого была своя судьба, и все мы взаимно — хорошо или дурно — влияли друг на друга, так как все принадлежали одному роду-племени и одному времени, хотя по-разному служили ему. Это и разобщило нас потом, в более поздние годы, когда каждый избрал себе свою тропу.

В воскресенье в конце дня я собирался идти на станцию, чтобы ехать на разъезд Мартынове, а оттуда пешком добираться до путевой казармы, когда вошел со двора отец и весело сообщил:

— В Петрограде убили Распутина.

Я мог перечислить по фамилиям почти всех министров — от Штюрмера и Протопопова до Сухомлинова, — имена их мелькали в то время на страницах газет, но о Распутине услыхал впервые.

— А кто такой Распутин?

— Мужик один, из Сибири, из Тобольской губернии, — пояснил отец. — Сейчас в лавочке сам Расторгуев-купец газету читал. Обыкновенный Гришка Распутин, конокрад. Малограмотный… стал ходить по монастырям. Пробрался в царский дворец, объявился святым, вроде апостола, стал дурачить царя и богомольную царицу, в баню с фрейлинами ходить…

— Господи помилуй! — перекрестилась мать. — Да что же это? Никак, антихрист…

— Похоже, что антихрист, — усмехнулся отец. — Гришка этот завладел царем и царицей, вертел ими как хотел. Стал министров назначать. Пил, гулял в свое удовольствие… Прям потеха… Но тут его и прикончили. Сам князь Юсупов вместе с великим князем Дмитрием Павловичем. Заманули его вроде как бы погулять, попировать, да и стукнули из левольверта. Потом взвалили на сани, вывезли на Неву и кинули в прорубь. Испужались, наверное, что мужик вместо царя на трон сядет. Вот была бы потеха.

Отец засмеялся, потер руки. Давно я не слыхал такого его смеха. Мне все еще было невдомек, почему он так радовался.

— Царица небесная, да что же теперь будет! — вновь воскликнула мать.

Я тоже был изумлен вестью и, уже собравшись уходить, застыл у порога.

— А то будет, мать, — еще веселее заключил отец. — Скоро конец всему: войне, царю, всякой безобразии. Ежели в самом царском доме такое творится — корень-то подгнил, — дереву стоять недолго.

— А не враки это? — усомнилась мать. — Лавочнику Расторгуеву ничего не будет за такую брехню, а тебя потянут за язык к атаману. Упекут, куда Макар телят не гонял…

— Ну, завела песню, — поморщился отец и опять усмехнулся. — Не упекут, не боись. Не я один такое слыхал. Там, у лавочника, душ двенадцать казаков-покупателей собралось. Керосин Расторгуев привез нынче из города. Ну, все как услыхали о Распутине, так и загудели — что да как… Завоняло на всю Расею, что и говорить.

Когда требовалось решить и уточнить какой-нибудь сложный вопрос, я тотчас же мчался к Каханову, благо он жил теперь от нас в двадцати шагах.

Подходя к хибарке с замерзшими, оранжевыми от предзакатного солнца, окнами, я услыхал унылое пиликанье на скрипке, постучался в дверь. Скрипку Каханов привез из семинарии, где игра на этом благородном инструменте входила в обязательную программу обучения. Будущие учителя должны были знакомить своих учеников с нотами и даже преподавать пение.

Иван Каханов жил теперь с матерью один. Троих маленьких сестер его после смерти Ивана Александровича разобрали из жалости родственники — тетки и дяди, жившие в городе.

Когда я вошел, Каханов отложил скрипку, рассеянно взглянул на меня. В хибарке стоял знобкий холод, хотя в печурке еще теплилась хранившая жар камышовая зола. Фекла Егоровна, сухо покашливая, еле передвигая ноги, возилась у плитки, готовя какое-то тыквенное варево. На ее бледных щеках глубокими впадинами жарко горел нездоровый румянец.

На деревянной скамье и прямо на земляном полу в беспорядке валялись книги — много книг. Каханов привез их из Новочеркасска полный мешок.

— Слыхал о Распутине? — спросил я.

— О существовании Распутина слыхал… А что случилось? — спросил Каханов. Взгляд его еще был устремлен на развернутые ноты, и в нем, казалось, еще пела недоигранная мелодия.

Назад Дальше