— Он сейчас так разошелся… Грозит пожаловаться атаману, и нас с тобой посадят в тюгулевку. «Ваша пасека, — кричит он, — стоит на казачьей земле только по моей милости, а вы еще бунтуете… Хамы! Завтра же чтоб духу вашего тут не было!» — Отец тяжко вздохнул и обратился ко мне снова на «вы». — Так что, Ёра, сейчас же шагайте прямо в хутор к подводчику. С ним я уже договорился. И приезжайте обратно в ночь. А на пасеку не ходите. Отойди от врага — сотвори благо.
И отец неожиданно очень ласково взглянул на меня.
Тень Д'Артаньяна
Каждую весну и осень отец прилежно ухаживал за атаманским садом, и сад стал родить лучше, чем все другие сады в хуторе. Домашние атамана отправляли в город яблони, груши и сливы целыми возами. Может быть, поэтому атаман ограничился вызовом отца в правление и строгим советом дать мне хорошую взбучку. Но отец совет атамана все-таки не исполнил…
Наступила осень… Я уже стал забывать о Пастухове. Холодный, неуютный день натягивал с севера ватное одеяло низких серых туч. Ветер кружил по улице ржавые листья, они уныло шелестели.
Я шел, задумавшись, в библиотеку и не заметил внезапно выросшую передо мной прямую, как верстовой столб, фигуру в штатском черном пальто и в офицерской, с красным верхом, папахе.
От неожиданности я шарахнулся в сторону, как конь, испугавшийся подозрительного предмета на дороге; но убежать не успел. Атаман поманил меня длинным пальцем:
— А ну-ка подь сюда, молодой человек!
Этот атаман был либералом. Он слыл на весь юрт образованным и даже заходил иногда в школу понаблюдать за преподаванием гимнастики. Отставной подхорунжий, он никогда не прибегал на сборах к ругани, а в обращении со станичниками — к жестким мерам, держался со всеми вежливо, хотя и строго.
Я осторожно, не без боязни, подошел к нему.
— Это ты Бортникова Филиппа сын? — не повышая голоса, спросил атаман.
— Да, я, — вытянув руки по швам, как учил нас в двухклассном училище преподаватель гимнастики, ответил я.
— (И ты учился в нашем училище?
— Так точно, господин атаман. Окончил в этом году.
Я с опаской уставился в длинное, обложенное черной бородкой лицо. Темные строгие глаза его, казалось, пригвоздили меня к земле.
— Что же это вы, молодой человек! Окончили нашу казачью школу да еще с похвальным листом, — продолжал атаман с убийственной вежливостью. — Учителя сказали — учились вы на пятерки… И вдруг такое бесчиние… Да еще супротив старого человека, коему такие, как вы, молокососы должны кланяться за версту. — Атаман позволил голосу зазвучать чуть громче обычного, но вдруг перешел на «ты»: — Знаешь ли ты, балбес, что за такое хулиганство я могу закатать тебя в тюрьму. Чему учили тебя в школе? Чтобы ты стариков: не почитал да еще дрался?
Я стоял не шевелясь, опустив голову. Мимо проходили люди. Я знал: не пройдет и часу, как отец и все в хуторе узнают, как атаман отчитывал меня прямо на улице.
— Ну, что же ты молчишь? — по-прежнему негромко спросил атаман. — Что ты должен ответить на мои слова?
Я подумал об отце, о том, что живем мы на подворье казака из милости, и глухо произнес:
— Господин атаман, я больше не буду. Простите.
— Ну, то-то…
Атаман еще с минуту разглядывал меня — жалкая, потрепанная одежда и удрученный вид мой, наверно, вызвали в нем некоторое сочувствие. О чем-то подумав, он сказал более мягко:
— Иди. Жалко твоего отца — хороший он работник, а то бы… Если ты еще позволишь себе что-нибудь подобное — пеняй на себя. В хуторе бунтовщиков мы не потерпим. Ну! Пшел! Шагом арш!
Я шагнул, как и полагается, с левой ноги — строевой выправке учил нас отставной вахмистр Горохов на «отлично».
После встречи с атаманом я с неделю чувствовал подавленность и страх: а вдруг он передумает и «закатает» меня в тюрьму?.. И все-таки мне как-то льстило, что атаман назвал меня бунтовщиком. Ведь это было время, когда книжные горой целиком завладели моим сознанием. Я запойно читал о боевых похождениях трех мушкетеров и был зачарован бесстрашием д'Артаньяна.
Как-то на улице наскочил на меня Сема Кривошеин. Я не забыл, как он гонялся за мной с отцовской шашкой по школьному двору и срывал с моих штанов неположенные мне лампасы.
Сема шел прямо на меня и умышленно толкнул плечом.
— Здорово, кабан! Как дела?
— Здорово. Дела как сажа бела.
Переулок, на котором мы сошлись, был пустынным, и, признаюсь, я ожидал незамедлительного нападения. Я не сомневался, что история с Пастуховым уже была известна Семе.
— Га-га-га, — по-гусачьи загоготал он, — а ты, оказывается, умеешь драться с дедами. Вот те и кацап-тихоня! Слыхал, слыхал… Ну что ж, давай попробуем со мной?
— Ну что ж… давай, — не думая о последствиях, согласился я и тут же вспомнил обещание, данное атаману, не драться ни при каких обстоятельствах.
Но мои колебания были недолгими. Увлеченный романтикой поединков мушкетеров, я как можно развязнее сказал:
— Погоди, Сема, просто так драться неинтересно. Давай по всем правилам: ты делаешь мне вызов — я его принимаю. Ты спрашиваешь: где мы встретимся? Я назначаю место…
— Постой, постой. Какое такое еще нужно тебе место?
— Да ты что? Кто же из порядочных людей дерется вот так, на улице! — все больше входя в роль заправского дуэлянта, изумился я, — Ведь мы не хулиганы какие-нибудь. Разве ты не читал «Три мушкетера»?
Сема растерялся: он не чуждался воинственной романтики, и ему тоже было гораздо интереснее обставить поединок какими-нибудь эффектными деталями, чем так вот, просто, набить друг другу морду, но он не знал примера для подражания.
— Я слыхал о «Трех мушкетерах», но еще не читал, — сознался Кривошеин.
На душе у меня отлегло: я почувствовал, что незаметно отвожу себя и Сему от слишком заурядной развязки.
— Да где же тебе читать про мушкетеров, когда ты только и зубришь про атамана Платова да генерала Бакланова, — продолжал я его подзуживать. — Нет, Сема, давай сделаем нее по рыцарским правилам. Говори мне: «Так вот, господин Торопыга, меня вы найдете, не гоняясь за мной, слышите?»
Я отвечаю: «Где именно, не угодно ли оказать?» Ты говоришь: «Подле монастыря Дешо», Ну говори же!
— Ладно. «Подле монастыря Дешо», — подозрительно косясь на меня и думая, что я готовлю какой-то подвох, повторил Сема.
— В котором часу? — спросил я. — Отвечай: «Около двенадцати».
— «Около двенадцати», — нерешительно повторил Кривошеин.
— «Около двенадцати? Хорошо, буду на месте», — продолжал я разыгрывать сцену встречи д'Артаньяна с Атосом. Я знал ее назубок… — Отвечай, Сема: «Постарайся не заставить меня ждать. В четверть первого я вам уши на ходу отрежу».
Сема Кривошеин расхохотался: отведенная ему роль в предстоящем поединке нравилась ему все больше.
— Ох и ловкач же ты, Ёрка. И придумал же. Ну ладно… В четверть первого я тебе уши на ходу оттяпаю… Ха-ха-ха!
— «Хорошо! Явлюсь без десяти двенадцать», — ответил я словами д'Артаньяна и уже сделал шаг, чтобы уйти, но Сема схватил меня за руку.
— Нет, погоди! А монастырь этот… как его… Дешо, Бешо — черт бы его задрал — где?
Я запнулся. Сема не был так глуп, чтобы отпустить меня просто так — на слово. Я подумал: неужели все-таки придется нарушить данное атаману обещание, и не где-нибудь, а у самой ограды хуторской церкви. Но отступать было поздно, и я, заговорщицки понизив голос, пошел ва-банк:
— Пускай монастырем Дешо будет наша церковь.
Сема заколебался:
— Это почти у самого нашего дома? Батя мой как увидит… Да и правление близко — там полицейский все время дежурит. Ладно, драться мы пока не будем, а только поборемся… где-нибудь на лугу… А? Как ты думаешь?
Сема толкнул меня в бок, захихикал:
— Ох и ловкач же ты, Ёрка! Заговорил ты меня. Куда же ты теперь после двухклассного? Работать или учиться дальше?
Я облегченно вздохнул: гроза миновала. Тень д'Артаньяна подействовала на Сему отрезвляюще. Судя по всему, он быстро перестроился и лишь соответственно своему гонору, насмешливо оглядывая мои залатанные штаны, стал хвастать:
— А я поступаю в юнкерское училище. Видал миндал? Готовлюсь к вступительным экзаменам. Батя хочет пустить меня по военной… Да и сам я хочу быть офицером. Погончики, знаешь, такие буду носить — с золотом. Шпоры — дилинь-дилинь… Закончу юнкерское — получу офицерский чин, — дослужусь до генерала…
— Как Бакланов? — без иронии, очень искренне спросил я.
— А ты что думал? Храбрости у меня хватит. Буду колошматить врагов внешних и внутренних направо и налево. Немцев, турок, хохлов — кто попадется.
Я смотрел на Кривошеина не без зависти. Правда, офицерская карьера, погоны и шпоры меня не соблазняли. Но я завидовал всем, кто после двухклассного училища мог учиться дальше где бы то ни было. Из числа окончивших вместе со мной пятый класс несколько пареньков, главным образом из зажиточных казачьих семей, уже поступили кто в коммерческое училище, кто в техническое, а кто и в учительскую семинарию. Для меня же все пути были пока закрыты, и случая, чтобы кто-нибудь помог открыть их, не предвиделось…
Расстались мы с Семой мирно, но уходил я от него с недобрым, даже враждебным чувством. Я угадывал в нем скрытого непримиримого врага, с которым не раз еще придется встретиться.
Осень
Отец, как только привез пасеку домой, так снова пошел на станцию тянуть лямку ремонтного рабочего. Лето на медосбор было скудное, денег у нас по-прежнему не водилось, а надеяться на случайный заработок у тавричан было рискованно.
Хозяйство даже зажиточных хлеборобов в том году застыло на мертвой точке, а у многих начало быстро хиреть. Война сорняками глушила тавричанские слободы, придонские хутора и станицы. Большие массивы земли «гуляли» под толоками, а казачьи паи из-за нехватки рабочих рук зарастали бурьяном и превращались в пустоши.
В каждом хозяйстве, большом и малом, в каждом дворе наблюдался застой. Люди притаились в ожидании неясных перемен, приуныли, многие потеряли охоту к обработке своей земли, опустили руки. На горизонте сгущались темные вещие тучи.
Поражения на фронте подтачивали патриотический угар даже у казаков. Люди не видели в империалистической войне смысла, не думали о победе. Победа для чего? Для кого? Чтобы взять верх над немцами? А потом что будет? Никто не мог вразумительно ответить на этот вопрос.
Каждый день уходили на фронт новые жертвы, а вместо них являлись покалеченные, прокопченные в адском дыму войны фронтовики. Каждый день то в одном дворе, то в другом слышались плач и проклятия. Не одна солдатка получила «похоронную». Среди погибших были и те, которым я недавно строчил радужные, напыщенные письма.
В хуторе появились дезертиры. Они прятались по погребам, уходили в придонские непролазные камыши, совершали оттуда воровские набеги. Иногда ночами по хутору разносилась стрельба, люди вскакивали с постелей, разбуженные суматохой, дрожали от страха.
Придонские и приазовские хутора и слободы опахивало ветерком смутных времен Степана Разина и Емельяна Пугачева. Особенно трепетали богатеи, вроде Маркиана Бондарева и Михаила Светлоусова. Они спускали с цепей своры собак, вооружали дробовиками сторожей, которые по ночам били в свои колотушки.
Среди дезертиров были и такие, как казак Пашка Бабурин. Я хорошо знал его, видел не раз еще в мирное время.
Это был черночубый, похожий на черкеса, красавец, стройный, смуглолицый, с жгуче-черными нездешними глазами да еще к тому же искусный гармонист. Хуторские девчата бегали за ним покорными табунками, и не одна, обласканная Пашкой в ночной тиши, дивчина загоралась, как утренняя майская заря, румянцем при одном звуке его хроматического баяна.
Я видел Бабурина, когда он вместе с другими казаками еще в начале войны уезжал на фронт. Держался Пашка отчаянно весело, много пил и перецеловал всех девушек…
Прошел год. И вдруг по хутору прополз слух — Пашка вернулся с войны и прячется в хуторе. Вскоре стала пропадать у хуторян провизия, а потом и мелкий домашний скот. А однажды рыбаки увидели уплывающую от хутора в гирла байду, нагруженную какой-то кладью, а на ней разухабисто веселого Пашку.
Казаки стали жаловаться атаману: худо озорует парень, позорит хутор, казачью воинскую честь.
Пристав снарядил полицейских, они выслеживали Пашку несколько ночей, но тот держался осторожно, ловко проникал из займища в хутор и уходил обратно. По слухам, у него была здесь любушка, молоденькая красивая жалмерка. Она прятала его так, что и следов невозможно было обнаружить.
Людская молва постепенно превратила Пашку из дезертира в отчаюгу-героя, приписывала ему такие подвиги, которых он, может быть, и не думал совершать. Его боялись и его же бесстрашием восхищались.
Как-то поздним осенним вечером со станции, с почтового поезда, возвращался в хутор на извозчичьей линейке приказчик местного купца Перфильева. Приказчик ездил в Ростов за товаром, и у него оставалась крупная неизрасходованная сумма денег.
Не успела линейка отъехать за семафор, как из темного переулка выбежали двое, разом с двух сторон вскочили на линейку и, приставив наганы один к седоку, другой к кучеру, отобрали у приказчика деньги и скрылись., Возница потом божился, что в одном из грабителей он узнал Пашку.
В хуторе поднялся переполох. Такой дерзости не допускал даже известный в округе конокрад Толстенков.
Атаман и заседатель забили тревогу. Из города была прислана особая группа стражников. Стражники обложили хутор со всех сторон, караулили все проходы и тропки, ведущие в займище.
И как раз в это время мне удалось встретить Пашку. Я увидел его среди бела дня и в самом многолюдном месте — на станции.
До сих пор не могу понять, почему Бабурин вел себя так вызывающе-безрассудно? Словно рисовался и хвастал своей удалью.
Он сошел с почтового поезда в окружении целой свиты таких же дезертиров, хуторских дружков. Пашка выглядел настоящим франтом — боксовые сияющие сапоги, синие галифе, офицерский китель, казачья фуражка и на плечах погоны хорунжего.
Ехавшие в поезде солдаты с удовольствием козыряли ему, а он, ладный, подтянутый казачий офицер, небрежно и очень умело отвечал им. Станционный жандарм, унтер-офицер, никогда не знавший Бабурина в лицо, тоже почтительно откозырял ему. Возможно, жандарму еще не сообщили Пашкиных примет, а его китель и погоны не вызывали подозрений даже у городской полиции.
Выйдя из вагона, Пашка, не скрываясь, пошел прямо в хутор. За ним повалила толпа. Я тоже втиснулся в нее и старался не отставать от Пашки.
Первое, что я услышал из его уст, меня поразило.
— Я кого попало не трогаю. Зачем мне? Щупаю кого надо и буду щупать. И нехай не нарываются. И если кто тронет — убью… Я всегда оружейный.
И Пашка хвастливо похлопал по карманам галифе. Говорил он приятным, веселым голосом. В его тонком черкесском лице было что-то ребячье, наивное, и вместе с тем дерзкое, молодцеватое.
Кто-то из дружков спросил его:
— Пашка, так ты на балу у Анюты Ореховой гулять нынче будешь?
— Буду! Только, чтоб дозоры выставили. — Пашка засмеялся. — Иначе не приду.
— За это, Паша, не беспокойся. Хроматику свою захвати.
— Вот и аккурат. На нынче я для вас — ваше благородие.
— Ох, Паша, лучше бы ты зараз смотал отсюда удочки. В хуторе чертова гибель полицейских, — предостерег кто-то.
— Смотаю, ежели будет нужно. Это никогда не поздно, — легко шагая, беспечно кинул Пашка. — Чи вы меня выдадите? Ох, и трусы же вы, ребята… Чи вам воевать охота? А я знаю такой приют, откуда ни одного на фронт не возьмут. Всех перетяну в Ростов, в свою шайку.
— Никак, в тюрягу, Паша?
— Нет, понадежнее тюряги. И на полном военном довольствии.
Пашка захохотал. Я не отставал, ловил на лету каждое его слово. Личность Пашки покоряла, казалась загадочно-привлекательной.
— Разве я один не хочу воевать? Нас уже тыщи сидят по закуткам. Скоро войне конец, ребята, — спокойно оглядываясь, твердо пообещал Бабурин.
Пашка исчез так же таинственно, как и появился. Вот шел, разговаривал, и вдруг, поравнявшись с чьей-то калиткой, когда толпа растаяла, вместе с ней растаял, словно испарился, Пашка…
В тот же вечер прошел по хутору слух — Пашка Бабурин был на гулянке в одном из казачьих куреней, лихо отплясывал, играл на своей хроматике. Но около полуночи кто-то завопил: «Полиция!» Девчата рассыпались кто куда, завизжали, а. Пашка, зачем-то сорвав с одной газовый шарф, выпрыгнул в окно, прямо на чью-то леваду, в кромешную осеннюю тьму и пропал в ней бесследно. Стражники открыли огонь наугад, в глухую ночь, не рискнув устраивать погоню…
И все-таки опытная городская полиция действовала куда ловчее хуторской. Она мобилизовала в помощь себе вооруженных берданками стариков казаков; они оцепили все сады, левады и прибрежные камыши, обыскали дворы, хаты, сараи, погреба, рылись в стогах сена, в скирдах соломы.
На станции дежурил усиленный наряд жандармов. Путь Пашке в город был отрезан. Ему осталось только пуститься наудалую — в степь, в глухие хутора, терны и балки. Пашка оказался в кольце, как зафлажкованный и затравленный борзыми волк. Ночью он попытался пробиться на дальние хутора и застрял, отрезанный от всех троп и дорог, в зарослях высохшей кукурузы.
Тут его и настигли. Он отстреливался из нагана, пока хватило патронов, а отстрелявшись, ринулся с австрийским плоским штыком прямо на преследователей. Меткий выстрел старого Кривошеина из берданки (он тоже участвовал в облаве на дезертира) сразил Пашку: картечина пробила ему левую руку, попала в подмышку. Истекающего кровью Пашку казаки скрутили и, взвалив, как барана, на подводу, отвезли на станцию, откуда под усиленным конвоем отправили в Ростов..
Так кончилась эта дезертирская эпопея. После нее в хуторе установилась пугливая тишина, и лишь легенды о Пашкиной смелости долго передавались из уст в уста…