Талицкого казнили. Стефан Яворский написал книгу против его учения под заглавием «Знамения пришествия антихристова», но, как обыкновенно бывает, книгу читали те, которые и без нее не верили, что Петр – антихрист, а в низших слоях народа книгу Стефана не читали, и мысль об антихристе не умирала в людях, страдавших боязнию нового. В 1704 году в Симонове монастыре хлебенный старец Захария говорил: «Талицкий ныне мученик свят; вот ныне затеяли бороды и усы брить, а прежде сего этого не бывало; какое это доброе? Вот ныне проклятый табак пьют!» В Олонецком уезде после службы церковной шел такой разговор между священником и дьячком. Дьячок: На Москве ныне изволил государь летопись писать от Рождества Христова 1700 года да платья носить венгерские. Священник: Слышал я в волости, что и Великого поста неделя убавлена, и после Светлого воскресенья и Фоминой недели учнут повся меж говенья в среды и пятки мясо и млеко ясти во весь год. Дьячок. Как будут эти указы присланы к нам в погосты и будут люди по лесам жить и гореть, пойду и Я с ними жить и гореть. Священник: Возьми и меня с собою: знать, что ныне житье к концу приходит. Ладожский стрелец Александр на дороге из Новгорода в 1704 году встретил старца, который говорил ему: «Ныне службы частые, какое ныне христианство? Ныне вера все по-новому: у меня есть книги старые, а ныне эти книги жгут». Про государя говорил: «Какой он нам, христианам, государь? Он не государь, латыш: поста никогда не имеет; он льстец, антихрист, рожден от нечистой девицы, писано об нем именно в книге Валаамских чудотворцев, и что он головою запрометывает и ногою запинается, и то его нечистый дух ломает, а стрельцов он переказнил за то, что они его еретичество знали, а они, стрельцы, прямые христиане были, а не бусурманы, а солдаты все бусурманы, поста не имеют; прямого государя христианского, царя Иоанна Алексеевича, извел он же, льстец. Ныне все стали иноземцы, все в немецком платье ходят да в кудрях, бороды бреют». Стрелец заметил: «Вот ныне и неиноземец, и русский Александр Данилович Меншиков, видишь, как пожалован от государя!» Старец отвечал: «Просто ль он пожалован? Он не просто живет, от Христа отвергся, для того от государя имеет милость великую, а ныне за ним беси ходят и его берегут». Стрелец заметил: «Государь от царского родился колена». Старец отвечал: «У него мать была какая царица? Она была еретица, все девок родила». О себе старец объявил стрельцу: «Я живу в Заонежье, в лесах; ко мне летней дороги нет, а есть дорога зимняя, и то ко мне ходят на лыжах».
После брадобрития особенно сильное неудовольствие возбуждали повторительные указы о перемене платья. 4 января 1700 года объявлен был именной указ: «Боярам, и окольничим, и думным, и ближним людем, и стольником, и стряпчим, и дворяном московским, и дьяком, и жильцам, и всех чинов служилым, и приказным, и торговым людем, и людем боярским, на Москве и в городех, носить платья, венгерские кафтаны, верхние длиною по подвязку, а исподние короче верхних, тем же подобием». В марте 1700 года Курбатов писал царю, что надобно возобновить указы, хотя с пристрастием, о венгерских кафтанах и о перемене ножей, потому что народы ослабевают в исполнении и думают, что все будет по-прежнему. 26 августа прибиты были по городским воротам указы о платье французском и венгерском и для образца повешены чучелы, т. е. образцы платью. В 1701 году новый указ: «Всяких чинов людям московским и городовым жителям, и которые помещиковы и вотчинниковы крестьяне, приезжая, живут на Москве для промыслов, кроме духовного чина и пашенных крестьян, носить платье немецкое, верхнее саксонское и французское, а исподнее – камзолы, и штаны, и сапоги, и башмаки, и шапки немецкие и ездить на немецких седлах, а женскому полу всех чинов, также и попадьям, и дьяконицам, и церковных причетников, и драгунским, и солдатским, и стрелецким женам и детям их носить платье и шапки и кунтушы, а исподние бостроги, и юпки и башмаки немецкие ж, а русского платья, и черкесских кафтанов, и тулупов, и азямов, и штанов, и сапогов, и башмаков, и шапок отнюдь никому не носить, и на русских седлах не ездить, и мастеровым людям не делать и в рядах не торговать. С ослушников указа в воротах целовальники берут пошлину, с пеших по 13 алтын по 2 деньги, с конных по 2 рубля с человека; мастеровым людям, которые станут делать запрещенное платье, указ грозит жестоким наказаньем».
Мы уже говорили прежде о смысле преобразования наружности русского человека – преобразования, решительно закончившегося при Петре. Теперь, говоря преимущественно о перемене платья, мы опять должны заметить, что нельзя легко смотреть на это явление, ибо мы видим, что и в платье выражается известное историческое движение народов. Коснеющий, полусонный азиатец носит длинное, спальное платье. Как скоро человечество, на европейской почве, начинает вести более деятельную, подвижную жизнь, то происходит и перемена в одежде. Что делает обыкновенно человек в длинном платье, когда ему нужно работать? Он подбирает полы своего платья. То же самое делает европейское человечество, стремясь к своей новой, усиленной деятельности: оно подбирает, обрезывает полы своего длинного, вынесенного из Азии платья, и наш фрак (пусть называют его безобразным) есть необходимый результат и знамение этого стремления; длинное платье остается у женщины, которой деятельность сосредоточена дома, в семействе. Таким образом, и русский народ, вступая на поприще европейской деятельности, естественно, должен был одеться и в европейское платье, ибо вопрос не шел о знамении народности (это вопрос позднейший), вопрос состоял в том: к семье каких народов принадлежать, европейских или азиатских, и соответственно носить в одежде и знамение этой семьи.
Но иначе смотрели на дело многие из русских, современников Петра. Переменять платье, одеваться немцем было для них и тяжело и убыточно, и, даже оставляя в стороне суеверную привязанность к старине, перемена эта могла возбуждать сильное раздражение. Дмитровский посадский Большаков, надевая новую шубу, сказал с сильною бранью: «Кто это платье завел, того бы повесил», а жена его прибавила: «Прежние государи по монастырям ездили, богу молились, а нынешний государь только на Кокуй ездит». Нижегородский посадский Андрей Иванов пришел в Москву извещать государю, что он, государь, разрушает веру христианскую: велит бороды брить, платье носить немецкое, табак тянуть – и потому для обличения его, государя, он и пришел.
Внизу были недовольны нововведениями; наверху царевны и челядь их были также недовольны, только не нововведениями: они еще прежде Петра пошли по новой дороге и нашли ее очень приятною; царевны были недовольны тем, что содержание их было ограничено, что им нельзя было жить так, как жилось в правление царевны Софьи. Мы видели, что и прежде были жалобы на боярина Стрешнева, что он царевен с голоду поморил. Жалобы продолжались. Дворцовый повар Чуркин говорил: «У царевны Татьяны Михайловны я стряпаю вверху, живу неделю, и добычи нет ни по копейке на неделю; кравчий князь Хотетовский лих, урвать нечего. Прежде сего все было полно, а ныне с дворца вывезли все бояре возами. Кравчий ей, государыне, ставит яйца гнилые и кормит ее с кровью. Прежде сего во дворце по погребам рыбы было много, и мимо дворца проезжие говаривали, что воняет, а ныне вот-де не воняет, ничего нет». После этого легко понять, что одна из царевен, Екатерина Алексеевна, предалась страстно исканию кладов. Царевна попалась, потому что завела сношения с костромским попом Григорьем Елисеевым, на которого донесли, что у него бывала многая дворцовая посуда за орлом. Царевна призналась Петру, что поп Гришка был у нее для того, будто он по планетам клады узнает. Гришка признался, что планетные тетради у него были и что по планетам он клады узнает, а царевне говорил обманом для взятку. Старых постельниц царевны, через которых она сносилась с попом, забрали; испуганная Екатерина посылала говорить им: «Для бога, не торопись, молись богу. А хотя и про иное про што спросят, так бы нет доводчика, так можно в том слове умереть. Пуще всего писем чтоб не поминала. Либо спросят про то, не видала ли попа вверху? Так бы сказала, что одно, что хочу умереть – не знаю, не ведаю. Пожалуй, для бога, прикажи всем им, которые сидят, чтоб ни себя, ни меня, ни людей не погубили; молились бы богу, да пресвятой богородице, да Николаю-чудотворцу, обещались бы что сделать. Авось ли господь бог всех нас избавит от беды сея! Расспроси хорошенько про старицу и про то, что она доводит в том на попа, на царицу и на меня? Призови к себе Агафью Измайловскую и ей молвь: что-де ты хоронишься? От чего? До тебя-де и дела нет. А коли бы-де дело было, где-де ухоронишься от воли божией? Помилуй-де бог от того! А как бы-де взяли, так бы-де вы, чаю, все выболтали, как хаживали, и как что, и как царевен видали. Не умори-де, для бога! Хотя бы-де взяли, и вам бы-де должно за нас, государынь, и умереть! А намедни с нею посылала денег два рубля на подворье зашито в мешке к нему. И про это б не сказывали, нету на это свидетелей. И Дарье про то молвь, чтоб не сказывала тех врак, что про старца Агафья ей сказывала, и куда-де она Ваську посылала; о чем не спрашивают, не вели того врать; о чем и спрашивают, так в чем нет свидетелей, так нечего и говорить. Чтоб моего имени не поминали. И так нам горько и без этого».
Внизу были недовольны нововведениями; наверху царевны и челядь их были также недовольны, только не нововведениями: они еще прежде Петра пошли по новой дороге и нашли ее очень приятною; царевны были недовольны тем, что содержание их было ограничено, что им нельзя было жить так, как жилось в правление царевны Софьи. Мы видели, что и прежде были жалобы на боярина Стрешнева, что он царевен с голоду поморил. Жалобы продолжались. Дворцовый повар Чуркин говорил: «У царевны Татьяны Михайловны я стряпаю вверху, живу неделю, и добычи нет ни по копейке на неделю; кравчий князь Хотетовский лих, урвать нечего. Прежде сего все было полно, а ныне с дворца вывезли все бояре возами. Кравчий ей, государыне, ставит яйца гнилые и кормит ее с кровью. Прежде сего во дворце по погребам рыбы было много, и мимо дворца проезжие говаривали, что воняет, а ныне вот-де не воняет, ничего нет». После этого легко понять, что одна из царевен, Екатерина Алексеевна, предалась страстно исканию кладов. Царевна попалась, потому что завела сношения с костромским попом Григорьем Елисеевым, на которого донесли, что у него бывала многая дворцовая посуда за орлом. Царевна призналась Петру, что поп Гришка был у нее для того, будто он по планетам клады узнает. Гришка признался, что планетные тетради у него были и что по планетам он клады узнает, а царевне говорил обманом для взятку. Старых постельниц царевны, через которых она сносилась с попом, забрали; испуганная Екатерина посылала говорить им: «Для бога, не торопись, молись богу. А хотя и про иное про што спросят, так бы нет доводчика, так можно в том слове умереть. Пуще всего писем чтоб не поминала. Либо спросят про то, не видала ли попа вверху? Так бы сказала, что одно, что хочу умереть – не знаю, не ведаю. Пожалуй, для бога, прикажи всем им, которые сидят, чтоб ни себя, ни меня, ни людей не погубили; молились бы богу, да пресвятой богородице, да Николаю-чудотворцу, обещались бы что сделать. Авось ли господь бог всех нас избавит от беды сея! Расспроси хорошенько про старицу и про то, что она доводит в том на попа, на царицу и на меня? Призови к себе Агафью Измайловскую и ей молвь: что-де ты хоронишься? От чего? До тебя-де и дела нет. А коли бы-де дело было, где-де ухоронишься от воли божией? Помилуй-де бог от того! А как бы-де взяли, так бы-де вы, чаю, все выболтали, как хаживали, и как что, и как царевен видали. Не умори-де, для бога! Хотя бы-де взяли, и вам бы-де должно за нас, государынь, и умереть! А намедни с нею посылала денег два рубля на подворье зашито в мешке к нему. И про это б не сказывали, нету на это свидетелей. И Дарье про то молвь, чтоб не сказывала тех врак, что про старца Агафья ей сказывала, и куда-де она Ваську посылала; о чем не спрашивают, не вели того врать; о чем и спрашивают, так в чем нет свидетелей, так нечего и говорить. Чтоб моего имени не поминали. И так нам горько и без этого».
Женщины лишних врак не сказывали, но и в том, что показали в допросе, находим любопытные подробности: «Отпущена она, Дарья, от царевны за болезнью к Москве, и на отпуске царевна ей приказывала, чтоб она такого человека проведала, у кого на дворе или где ни есть клад лежит, чтоб, приехав, тот клад взять, и такого человека она сыскала – Ваську Чернова, который сказал: от Москвы в 220 верстах на дворе у мужика в хлеве под гнилыми досками стоит котел денег: у меня-де тот клад и в руках был. И она, Дарья, для взятья того кладу с ним, Ваською, посылала для веры покровского дворцового сторожа Измайловского. И тот сторож, приехав к Москве один, ей, Дарье, сказал: не токмо того кладу, и двора он, Васька, ему не указал. Другая женщина, Марья Протопопова, показала: изволила царевна посылать меня в дозор за Ореховою, и Орехова ходила на могилу к Ивану Предтече, которая в Коломенском церковь, и приказала мне стоять одаль от того места, где копали они: Орехова да вдова Акулина; они только кости человеческие выкопали, а я как пришла, так ей, государыне, стала говорить, что нет ничего, и она стала кручиниться на меня и на тое вдову Акулину: „Ни сошто вас нету“. И в те поры пришла государыня, сестра ее, царевна Марья Алексеевна, увидела, что я плачу, и стала спрашивать, скажи-де по правде? И я им стала рассказывать, что кости человеческие, и та стала сестре своей говорить: полно, сестрица, нехорошо затеяла, грех лишний, что мертвым покою нет и баб в погибель приведешь, и она стала и на сестру свою досадовать. Изволила посылать коляску сыскать в Немецкую слободу, и изволила сама поехать на двор к посланнику, что был галанской, и как приехала и стала спрашивать про сахарницу, где она живет, и нам рассказали, и как туда приехала, стала заказывать нам, чтоб мы не сказывали никому, и у сахарницы изволила выбирать сахару и канфекту на девять рублев, и они без денег не отдали, и она приказала запечатать тот сахар, а после не изволила брать. И после того изволила меня посылать по иноземку Марью Вилимову Менезеюшу, и велела ее привезти в Коломенское, и та иноземка поехала, и государыня изволила меня спрашивать, та ли дает в рост деньги? Поговори ты ей, чтоб и мне дала, и я по тем ее словам стала говорить, что не даст без закладу, и она сказала: „Лихо-де закладу нет, как бы так выпросить!“ – а после сих слов изволила тое иноземку к руке жаловать и сама стала с нею говорить, а про деньги ей застыдилася говорить. В Немецкой слободе изволила поехать смотреть двор, и на том дворе хозяйка пьяна была, у ней родины были, и государыня изволила напрошаться кушать, чтобы построила хорошее кушанье, и как поехала от тое хозяйки, и встретился ей Петр Пиль, и узнал ее по карете, и стал к себе звать, и она изволила поехать к нему на двор и ему сказала, чтоб обед сделал, и ее унимала царевна Марья Алексеевна, и она не изволила послушаться, ездила во все места, где изволила напрошаться, и после того изволила у себя стол сделать про тех, у которых кушала».
Все неудовольствия, которые обнаружились в разных сферах, не были, однако, довольно сильны, чтоб произвести восстание и помешать хотя на время делу преобразования. Причина заключалась в том, что на стороне преобразования были лучшие, сильнейшие люди, сосредоточившиеся около верховного преобразователя; отсюда то сильное, всеобъемлющее движение, которое увлекало одних и не давало укореняться враждебным замыслам других; машина была на всем ходу; можно было кричать, жаловаться, браниться, но остановить машину было нельзя. И чем остановить? Стрельцы переказнены и разогнаны; инокиня Сусанна уже не выйдет из монастыря; духовенство без патриарха, и подле недовольных великороссийских архиереев архиереи из малороссиян, которые действуют в видах преобразователя; люди, которым мерещутся признаки последнего времени, могут только бежать в леса и степи. В Москве и около Москвы нельзя ничего сделать: хотя царь и в постоянной отлучке, но есть люди, которые зорко смотрят во все стороны; царь в отсутствии, но в Преображенском сидит пресбургский король. «Бог любит праведника, царь любит ябедника», – говорят недовольные, и, однако, делать нечего, надевают немецкое платье.
В Москве и около Москвы ничего сделать нельзя, но можно начать дело где-нибудь подальше от Москвы, от Преображенского, поближе к козакам. Козаки – одна надежда после стрельцов. И в половине 1705 года, когда царь был с войском на западе, восстание за старину вспыхнуло в самом отдаленном застепном углу, окруженном козаками, в Астрахани. Место было выбрано самое удобное, и выбрано оно было недовольными из разных городов, вследствие чего астраханский бунт и не носит вполне местного характера. Астрахань была только сборным местом, удобным и потому, что в таком отдалении от Москвы воеводы и начальные люди обыкновенно разнуздывались и своими притеснениями возбуждали сильнейшее неудовольствие, чем и воспользовались заводчики мятежа. Этими заводчиками являются: ярославец гостиной сотни первой статьи Яков Носов; москвитин Артемий Анцыфоров; синбирянин гостиной сотни Осип Твердышев; нижегородцы посадские люди Борис Докукин, Петр Скурихин; павловцы Илья и Василий Басиловы; бурмистры делового двора: углечанин Филипп Калистратов, Михайла Назаров, синбирянин Петр Духов, нижегородец Козьма Иванов; астраханские жители: гостиной сотни Иван Артемьев; земские бурмистры: Антип Ермолаев, Алексей Банщиков, Василий Яковлев, Гаврила Ганчиков, Иван Севрин. Вместе с этими представителями астраханских и иногородных жителей заводчиками являются пятидесятники стрелецких полков и сержанты солдатского полка. Одним из главных разгласителей ложных слухов был пришедший из Москвы стрелецкий сын Степан москвитин. Отец Степана, Кобыльского полка стрелец, умер на службе в Киеве; двое дядей казнены в Москве; Степан остался с матерью, с которою хаживал на загородный двор Федора Лопухина к человеку его, столяру Терентью Андронову; тут Степан слыхал, как жена Андронова разговаривала с его матерью: «Стрельцов всех разорили, разослали с Москвы, а в мире стали тягости, пришли службы, велят носить немецкое платье, а при прежних царях этого ничего не бывало; стрельцов разорили, платье переменили, и тягости в мире стали потому, что на Москве переменный государь: как царица Наталья Кирилловна родила царевну и в то ж время боярыня или боярышня родила сына, и того сына взяли к царице». Стрельчиха поддакивала. Выросши, Степан отправился в Астрахань; на дороге, в Коломне, зашел к дяде, Ивану Су гоняю, который говорил ему: «Сделаешь добро, если в Астрахани людей смутишь, и Дон и Яик потянут с вами же, кому против вас быть противным? Государь бьется с шведом, города все пусты, которые малые люди и есть, и те того же желают и ради вам будут, можно старую веру утвердить». Дядя дал Степану письмо, в котором говорилось, что Москвою завладели четыре боярина столповые и хотят Московское государство разделить на четыре четверти. Сугоняй наказывал подкинуть это письмо, как в Астрахани забунтуют. Приехав в Астрахань, Степан начал говорить старикам-раскольникам и стрельцам тайно, что слышал в доме Лопухина: иные поддакивали: «сбудется так», другие унимали, но он стал громче говорить и нашел единомышленников.