Оглохший Холодцов попытался напоследок вспомнить, был ли в партитуре у Чайковского грузовик с трассирующими, но сознание опять оставило его.
На опустевшую голову села бабочка с жуликоватым лицом Сергея Мавроди и, сделав крылышками, разделилась натрое; началась программа “Время”. Комбайны вышли на поля, но пшеница на свидание не пришла, опять выросла в Канаде, и комбайнеры начали охотиться на сусликов. Из “BMW” вышел батюшка и освятил БМП с казаками на броне; спонсор, держа за ягодицу голую девку в диадеме и с лентой через сиськи, сообщил, что красота спасет мир; свободной рукой подцепил с блюда балык, вышел с презентации, сел в “Мерседес” и взорвался. Президент России поздравил россиян со светлым праздником Пасхи и заодно, чтобы мало не показалось, с Рождеством Христовым. Потом передали про спорт и погоду, а потом депутат от фракции “Держава-мать” с пожизненно скучным лицом бывшего капитана милиции полчаса цитировал по бумажке Евангелие.
Закончив с Иоанном, он посмотрел с экрана персонально на Холодцова и закончил:
– А тебя, козла, с твоим, блядь, рыбьим жиром мы сгноим персонально.
Холодцов вздрогнул, качнулся вперед и открыл глаза. Он сидел в вагоне метро. На полу перед ним лежала шапка из старого, замученного где-то на просторах России кролика, – его шапка, упавшая с его зачумленной головы. На шапку уже посматривали несколько человек.
– Станция “Измайловская”, – сказал мужской голос.
Холодцов быстро подхватил с пола упавшее, выскочил на платформу и остановился, соображая, кто он и где. Поезд хлопнул дверями, прогрохотал мимо и укатил.
Платформа стояла на краю парка, а на платформе стоял Холодцов, ошалело вдыхая зимний воздух неизвестно какого года.
Это была его станция. Где-то тут он жил. Холодцов растер лицо и на нетвердых ногах пошел к выходу.
У огромного зеркала возле края платформы он остановился привести себя в порядок. Поправил шарф, провел ладонью по волосам, кожей ощутив неожиданный воздух под ладонью. Холодцов поднял глаза. Из зеркала на него глянул лысеющий, неухоженный мужчина с тревожными глазами. Под этими глазами и вниз от крыльев носа кто-то, прямо по коже, прорезал морщины. На Холодцова смотрел из зеркала начинающий старик в потертом, смешноватом пальто.
Холодцов отвел глаза, нахлобучил шапку и пошел прочь, на выход.
Ноги вели его к дому, транзистор, что-то сам себе бурча, поколачивал по бедру.
В сугробе у троллейбусной остановки лежал человек. Он был свеж, розовощек и нетрудоспособен. Он лежал вечной российской вариацией на тему свободы, лежал, как черт знает сколько лет назад, раскинув руки и блаженно сопя в две дырочки. Холодцов осторожно потеребил его за рукав.
…Холодцов вздрогнул и открыл глаза. Он лежал в сугробе у остановки, а над ним стоял человек и, держа его руку в своей, искал на ней пульс. Лицо у человека было знакомое по зеркалу, но состарившееся и тревожное. – В порядке, – успокоил его Холодцов и снова заснул.
…Холодцов постоял еще немного над недвижным телом и энергичным шагом двинулся вон отсюда – по косо протоптанной через сквер дорожке, домой. Потом сорвался на бег, но скоро остановился, задыхаясь.
Он поправил очки и осмотрелся.
Еще не смеркалось, но деревья уже теряли цвет. Тумбы возле Дворца культуры были обклеены одним и тем же забронзовелым лицом. Напрягши многочисленные желваки, лицо судьбоносно смотрело вдаль, располагаясь вполоборота над обещанием: “Мы выведем Россию!”
Руки с сильными бицепсами и татуировками “левая” и “правая” не давали никаких оснований сомневаться в возможностях этого человека. Почему-то сразу становилось понятно: этот – выведет.
Прикурить удалось с третьей попытки. Холодцов жадно затянулся, потом затянулся еще раз. Выпустил в темнеющий воздух струйку серого дыма, прислушался к бурчанию у живота и незабытым движением пальца прибавил звук у транзистора.
Финансовый кризис уступал место стабилизации, крепла нравственность; в Думе в первом чтении обсуждался закон о втором пришествии.
Ход бомбардировок в Чечне вселял сильнейшие надежды.
Тяжкое бремя
Долго ли, коротко ли, а стал однажды Федоткин Президентом России. Законным, всенародно избранным, с наказом от россиян сделать жизнь как в Швейцарии!
Федоткину и самому хотелось как в Швейцарии, потому что как здесь – он здесь уже жил. А тут такой случай.
Приехал Федоткин с утра пораньше в Кремль, на работу, бодрый такой, стопку бумаги вынул, "паркером” щелкнул – и давай указы писать! И про экономику, чтобы все по уму делать, а не через то место, и про внешнюю политику без шизофрении, и рубль чтобы стоял как огурец.
Про одни права человека – в палец финской бумаги извел!
А закончил про права, смотрит: стоят у стеночки такие, некоторым образом, люди. Радикулитным манером стоят, согнувшись. Федоткин им: доброе утро, господа, давайте знакомиться, я Президент России, демократический, законно избранный, а вы кто?
А они и отвечают: местные мы. При тебе теперь будем, кормилец.
Федоткин тогда из-за стола выбрался, руку всем подал, двоих, которые сильно пожилые были, разогнуть попытался – не смог.
– Господа, – сказал, – к чему это? Пусть каждый займется своей работой.
– Ага! – обрадовались. – Так мы начнем?
– Конечно! – обрадовался и Федоткин – и хотел обратно к столу пойти: Конституцию дописать и с межнациональными отношениями разобраться. Но не тут-то было – сбоку под ручку взяли: извините, Антон Иванович. Отвели от стола и вокруг бродить начали.
Один сразу с сантиметром подсуетился и всего Федоткина с ног до головы измерил, другой пульс пощупал и в глазное дно заглянул, третий заинтересовался насчет меню: по каким дням на завтрак Федоткину творожку давать, а по каким морковки тертой? А четвертый, слова не говоря, чемоданчик ему всучил и кнопку показал, которую нажимать, если все надоест.
Стоит Федоткин, от ужаса сам не свой, чемоданчик проклятый двумя руками держит, а к нему уже какой-то лысый пробирается с альбомом и спрашивает: как насчет обивочки, Антон Иванович? Есть немецкая, в бежевый цветок, есть итальянская, фиолет с ультрамарином в полоску. И что паркет: оставить елочкой к окну или будет пожелание переложить елочкой к дверям?
Тут Федоткин от возмущения даже в себя пришел: это, говорит, все ерунда! И обивку велит унести с глаз долой, и паркет оставить елочкой к окну, и на завтрак давать все подряд. Вы что, говорит! Вы знаете, какое сейчас время в России!
Переглянулись. Знаем, отвечают. А Федоткин разгорячился: какое, спрашивает, какое? Ну? Да как всегда, говорят, – судьбоносное. Только что ж нам теперь, президенту законному, всенародно избранному, морковки не потереть?
Федоткин от таких слов задумался. Хорошо, говорит. Я не против, только давайте побыстрее, а то – Конституция, межнациональные отношения. Время не ждет!
Побыстрее так побыстрее. Только он “паркер” вынул да над листом занес, глядь – стоят опять у плеча в поклоне.
Крякнул Федоткин с досады, “паркером” обратно щелкнул, прошел в трапезную, а там уже стол скатерочкой накрыт, и всяко разного на той скатерочке поставлено – и морковки тертой обещанной, и творожку свежайшего, альтернативного, и тостов подрумяненых, да чаек-кофеек в кофейничках парится, да сливки белейшие в кувшинчике, да каждый приборчик в салфетку с вензелем завернут, а на вензеле том двуглавый орел сам от себя отвернулся!
Федоткин аж загляделся.
А как откушал он да к столу письменному воротился, таково сил ему прибавилось – горы ворочать! Взял он снова “паркер” заветный, белый лист к себе пододвинул и решительно начертал: “Насчет Конституции” – и подчеркнул трижды.
А развить мысль так и не удалось – закрутило его, болезного. Сначала протокол (с послами знакомили), потом по хозяйству (башни кремлевские по описи принимал), потом хлеб-соль от заранее благодарного населения скушал, в городки поиграл для здоровья; потом на педикюр позвали – ибо негоже президенту российскому, демократическому, с когтями ходить, как язычнику; а потом сам собою и обед подошел.
А к обеду такое на скатерке развернулось, что встал Федоткин из-за стола ближе к ужину – и стоял так, вспоминая себя, пока его под локоток в сауну не отвели.
В сауне-то его по настоящему-то и проняло: плескал Федоткин пивком на камни, с мозолисткою шалил, в бассейне тюленьчиком плавал, как дите малое, жизни радуясь. Под вечер только вынули его оттуда, вытерли, в кабинет принесли да перед листом бумаги посадили, откуда взято было.
Посмотрел Федоткин на лист, а на нем написано: “Насчет Конституции”. И подчеркнуто трижды. А что насчет Конституции? И почему, например, именно насчет нее? И что это такое вообще? Задумался Федоткин так крепко, что даже уснул. Его в опочиваленку и перенесли, прямо с “паркером” в руке.
А к утру на скатерке снова еды-питья накопилось, и в персонале такое гостеприимство прорезалось, что никакой силы-возможности отлынуть Федоткину не было. В общем, вскорости обнаружилось, что за бумаги садиться – только зря туда-сюда “паркером” щелкать.
Ну, во-от…
А однажды (это уж много снегов выпало да водой утекло) проснулся Федоткин, надежа народная, в шестом часу пополудни. Кваску попил, поикал, полежал, к душе прислушиваясь: не захочет ли чего душа? – и услышал: пряника ей захотелось, мерзавушке.
Он рукой пошарил – ан пряника-то под рукой и не нашлось! Огорчился Федоткин, служивого человека позвал. Раз позвал – нету, в другой позвал – тихо. Полежал еще Федоткин, а потом встал, ноги в тапки сунул и побрел, насупив брови до самых губ, пешком по Кремлю.
И когда нашел он того служивого – спал, зараза, прям на инкрустации екатерининской! – то, растолкав, самолично надавал ему по преданным сусалам, приговаривая, чтобы пряник впредь всегда возле квасу лежал! И уже бия по сусалам, почуял: вот она когда самая демократия началась!
Тут Федоткин трубку телефонную снял, всему своему воинству радикулитному сбор сделал – и такого им камаринского сыграл, что мало никому не показалось, а многим, напротив, показалось весьма изрядно. Все упомнил, никого не забыл, гарант общерасейский! И насчет меню, и обивкой ультрамарин непосредственно в харю, и про паркет – чтобы к завтрему переложить его елочкой к дверям, да не елочкой – какие, блин, елочки! – ливанским кедром.
А насчет листка того, с Конституцией, он с дядькой посоветовался, который приставлен был от случайностей его беречь. Тот врачей позвал, и врачи сказали: убрать ту бумажку со стола к чертовой матери! Вредно это, на нервы действует.
Да и то сказать: какая Конституция? зачем? мало ли их было, а что толку?
Насчет же России тоже однажды, после баньки, решилось довольно благополучно, что она уж как-нибудь сама. Великая страна – не Швейцария какая-нибудь, прости господи. Распрячь ее, как лошадь, да и выйдет куда-нибудь к человеческому жилью.
Если, конечно, по дороге не сдохнет.
Трын-трава
I
На самом деле все должно было случиться совсем не так.
Если бы этот придурок не попросил карту на шестнадцати очках, девятка пришла бы к моим двенадцати, дилер бы сгорел, и всем было бы лучше – и мне, и придурку, а дилеру все равно, потому что деньги не свои.
И я бы встал из-за стола, и на улице встретил бы создание небесной красоты, и на весь выигрыш купил бы цветов, и черт знает чем занимался бы с небесным созданием всю ночь – вместо того чтобы сидеть в “обезьяннике” после того, как, выйдя из казино, послал на все буквы милиционера, приставшего с проверкой документов.
В общем, вечерок не сложился.
И все-таки, вспоминая ту девятку, приятно думать, что все могло быть совсем по-другому…
II
Царь Петр Алексеевич третий месяц жил под чужим именем в Амстердаме, изучая точные науки, фортификацию и корабельное ремесло.
Не забавы ради он мозолил руки на верфях Ост-Индской компании; грела душу дальняя мысль – по возвращении на родину поставить на уши златоглавую, выписать клизму дворянству, дать пенделя боярам и, начавши с осушения чухонских болот, сделать Россию мореходной державой с имперскими прибамбасами. Чтобы боялись и на много веков вперед вздрагивали при имени!
Крови – знал государь – будет залейся, но крови он не страшился. Привык с малолетства, что без красной юшки на родине и обеда не бывает, а если гулька без смертоубийства, то вроде и вспомнить нечего. А тут целая империя!
Короче, были у Петра Алексеевича серьезные планы на жизнь.
Но однажды. впрочем, будем точны. Не однажды, а именно вечером пятого октября 1697 года, возвращаясь в посольство, государь проскочил нужный поворот – и еще минут пять, грезя о мировой державе, мерил сапожищами амстердамские набережные, пока не очнулся в совершенно незнакомом месте.
Желая узнать, где он и как отсюда выбраться, царь заглянул в ближайший кабак – и остановился, пораженный незнакомым запахом. Сладковатый запах висел в помещении, идя от полудюжины самокруток, тлевших в узловатых моряцких пальцах.
Будучи человеком любознательным и бесстрашным, царь шагнул прямо в народ и на плохом немецком попросил курнуть. Ему дали курнуть, и государь, выпучив глаза еще более, чем организовала ему природа, в несколько затяжек вытянул весь косяк. Хозяин косяка пробовал протестовать и даже схватил царя за рукав, но получил по белесой башке русским кулаком и, осев под стол, более в вечеринке не участвовал.
Докурив, царь, под одобрительный гул матросни, выгреб из карманов горсть монет и потребовал продолжения сеанса – ибо зело хорошо просветило ему голову от того косяка! Единым разом увидел царь город на болотах, мосты над рекой, львов у чугунных цепей; увидел дворец и фейерверк над дворцом. Потом по широкой воде поплыли корабли, и уже на средине косяка выяснилось, что плывут те корабли в субтропиках.
К концу первой закрутки был вторично взят Азов. Турки бежали, растворившись в районе кабацкого гальюна. Матросы с уважением прислушивались к ошметкам басурманской речи; иноземных галлюцинаций понимать они не могли, но масштаб разумели.
Когда, круша инвентарь, царь принялся мочить Карла Двенадцатого, хозяин кабака попросил очистить помещение. Не рискуя тревожить детину, просьбу свою он обратил к соотечественникам. Матросы взяли гиганта под руки и осторожно, чтобы не мешать течению процесса, вывели его на воздух.
Детина бормотал в беспамятстве, дергал щекой и вращал глазными яблоками в разные стороны, и один из матросов заметил другому по-голландски, что этот человек напоминает ему божию грозу.
Матрос тоже был хорош.
Так и не выведав у божией грозы домашнего адреса, гуляки прислонили потерпевшего к парапету и пошли восвояси. Через минуту их путь в темноте пересекла группа иноземцев; иноземцы вертели головами и нервно переговаривались.
Они кого-то искали.
…Обрыскав с посольскими амстердамские полукружья, Алексашка Меншиков царя нашел – тот спал прямо на набережной и был не то чтобы пьян (уж пьяного-то царя Алексашка видал во всяких кондициях), а – нехорош.
Верный мин херц хотел устроить столяру Петру Михайлову выходной – и наутро велел посольским не будить государя, но государь проснулся сам и, посидев немного в размышлении, на работу пошел.
Работал, однако, без огонька, не зубоскалил, товарищей не подначивал, в рожу кулачищами не лез – словом, был сам не свой. По колокольному сигналу воткнув топор в недотесанное бревно, Петр Алексеевич, отводя глаза, сообщил, что в посольство не пойдет, а пойдет к анатому Рюйшу – посмотреть, как в Европе режут мертвых.
Ни к какому Рюйшу он, разумеется, не пошел, а направился в иную сторону.
Встревоженный Алексашка тенью следовал за государем.
Пересекши три канала, царь остановился в сомнении, подергал щекой; повернул за угол, вернулся. Подкравшись к государю поближе, Алексашка всмотрелся и похолодел: царь принюхивался! Глаза его были прикрыты, ноздри ходили как у собаки.
Петр Алексеевич дернул щекой, зрачки блеснули в слабом свете газового рожка, и, нагнувшись, он вошел в какую-то дверь. Меншиков переждал на холодке с десяток минут и, перекрестившись, вошел следом.
Гомон оглушил его. Царя Алексашка увидел сразу: сидя среди сброда, тот курил – но не трубку, крепкий запах которой давно выучило царское посольство, а козью ножку. Сладковатый дым стелился под потолком.
Когда царские глаза, блуждая, дошли до Алексашки, тот изобразил лицом удивление и даже руки раскинул: мол, надо же, какая встреча! Но вся сия театра осталась неоцененной: царь за Алексашку взглядом не зацепился, и второй раз за вечер мин херца пробрало крупными мурашами по спине.
Кошачьим шагом он подобрался к лавке и окликнул государя по имени-отчеству. На свое имя царь отозвался расслабленной улыбкой – и остановил таки взгляд.
– Это я, Алексашка Меншиков, – сказал вошедший правду чуть ли не первый раз в жизни.
– Вижу, – сказал Петр.
Мин херц обрадовался.
– А ты видишь? – спросил государь, уходя взглядом за плечо мин херцу.
– Что? – озираясь, спросил Алексашка.
Государь усмехнулся и наметанным движением – всякое ремесло схватывал он быстро – скрутил косячок. И, раскурив, рывком протянул его Меншикову:
– На!
Через пару минут Алексашка тоже видел. Видел ларцы с золотом и драгоценными камнями, холеных лакеев в шитье, жратву на столах и сочных баб на полатях, и все это имел он задаром как царский фаворит, пока косяк не выгорел.
– Ох ты! – только и сказал Меншиков, придя в себя.