Путешествие в революцию. Россия в огне Гражданской войны. 1917-1918 - Альберт Рис Вильямс 6 стр.


Бесси Битти описывает Петерса как типичного радикала и истового революционера, взращенного угнетением балтийских провинций.

Якову Петерсу было тридцать два года, но он выглядел моложе. Это был яростный, быстрый, нервный невысокий парень с копной вьющихся черных волос, которые он зачесывал назад ото лба; курносый нос придавал его лицу вопрошающее выражение, а пара голубых глаз была полна нежности и доброты. Он говорил по-английски с лондонским акцентом, а к своей жене-англичанке обращался «миссис», с маленькой дочкой говорил языком, свойственным всем обожающим отцам.

Вернувшись в Россию после Февральской революции, Петере оставил свою английскую жену и дочь в Англии. Он скучал по ним и по своему саду, в котором росли розы, однако, насколько я знаю, так и не возвратился, а впоследствии женился на русской.

За ничем не примечательной внешностью Петерса скрывались огромные способности и… жестокость. Он легко мог перехитрить офицеров белогвардейской разведки, а правила приличия и кодекс чести никогда не служили ему сдерживающим фактором. Петерсу доверяли важные поручения, с которыми тот всегда справлялся, но, несмотря на успешную деятельность, он хотел вырваться из Чека, и сделал это.

Были еще и другие эмигранты, с которыми я работал во Владивостоке в газете «Крестьянин и рабочий», особенно Еремей Лифшиц, которого родители отправили в Соединенные Штаты после погромов 1905 -1906 годов, а также Лев Вакс, эмигрант из Америки и профессор английского языка, его жена, Елизавета Димцен.

Впрочем, петроградская группа эмигрантов, говоривших по-английски, состояла не только из одних большевиков. Группа была далеко не объединена в политическом смысле. В нее входили анархисты, например Агурский и Петровский, но ни один из них не был хорошо известен в рабочем движении на родине в том смысле, как Билл Шатов. (Билл и его жена Анна приехали из Нью-Йорка.) Петровский был членом Военно-революционного комитета, который осуществил захват власти. После возвращения из Америки он работал на Обуховском военном заводе и был членом заводского комитета. Худощавый, серьезный, без той дикой разнузданности, которая отмечала Билла Шатова, он произвел на Рида огромное впечатление. В группу также входил по крайней мере один интернационалист (левый) меньшевик Нагель. Еще там же был Алекс Гумберг, с которым я познакомился на следующий день после моего приезда. Он был первым эмигрантом, которого я представил Риду, а также Борис Рейнштейн, который провел несколько лет в Буффало, где была сосредоточена вся тяжелая промышленность штата Нью-Йорк.

Всегда интересно наблюдать примеры определенных аспектов американского образа.

В предвоенные годы в Америке росло здоровое социалистическое движение, и все, кто высаживался на наших берегах, казалось, имели к нему какое-либо отношение. Рейнштейн был типичным примером этого. Он хорошо знал Юджина Дебса, «Уоббли» и другие рабочие песни и, как другие, лично испытал на себе не только все беды аграрной и промышленной России, включая голод, но и капиталистической Америки, депрессии. Его двойственность по отношению к Америке также была типичной: он питал страсть к технике и при этом был потрясен, когда узнал, что в стране, где машины развили такие мощные производительные силы, так безалаберно разбазариваются ресурсы и люди. Как и другие, он рассматривал социализм как единственный способ вырвать человечество из кары духовной и физической нищеты, безработицы и расточительства.

В то время, когда я познакомился с ним, он был последователем Даниэла Де Леона, одного из первых популяризаторов марксизма и защитников широкого распространения индустрии в противовес профсоюзам мастеровых в Соединенных Штатах, вступившего в Социалистическую лейбористскую партию (САП), а потом, в 1890 году, в основном в германоязычную группу. Под руководством Де Леона эта группа выросла и стала немногим более чем секта, после того как партия раскололась. Рид обычно поддразнивал Рейнштейна из-за САП и спрашивал, сколько в ней членов – три с половиной или четыре. Однажды, когда Рейнштейна представили как вождя «мощной социалистической трудовой партии Америки», Рид покатился со смеху. Однако Рейнштейн знал Маркса и Энгельса и не позволял нам забывать, что знал больше, чем мы с Ридом. Де Леон мог похвастаться (что и делал), что Ленин проявлял к нему решительный интерес, в частности к его плану организации представительства в правительстве избранников от промышленности, а не от регионов, и ответственных за рабочих, занятых в этой промышленности11.

Различия в партиях не были столь же важны осенью 1917 года. Многие правые меньшевики и правые эсеры объединяли международные или левые фракции их партий, другие же, интернационалисты или левые группировки, присоединялись к большевикам. Рейнштейн стал большевиком, как и некоторые анархисты. Но не Алекс Гумберг, который выступал посредником между сотрудниками американского посольства и большевиками. Усердно сохраняя свой статус волка-одиночки, он пользовался доверием обеих сторон. Позже он возвратился в Америку, где сделался важной закулисной фигурой на Уоллстрит.

Шатов был учеником князя Петра Кропоткина, написанные образным языком книги которого он обожал раздавать, однако это не мешало ему оставаться воинствующим сторонником Ленина. С одной стороны, Билл был убежден, что анархизм старшего брата Ленина в какой-то степени затронул и самого Ленина, и невозможно было отговорить его от этого убеждения. Старший брат Ленина Александр (Саша) Ульянов в возрасте 21 года был вовлечен в заговор студентов, направленный на убийство царя Александра, и повешен. В то время Ленину было семнадцать лет.

С другой стороны, Шатов всегда стоял за побежденную сторону, в конце концов, большевики до недавних пор в самом деле были преследуемой, маленькой, ничтожной партией. Тем не менее, как позже объяснял Билл, он мог сохранять преданность им потому, что вскоре после Октябрьской революции международная ситуация сделала продолжение их деятельности проблематичным. (В 1919 году, после явления чуда – обеспечения движения поездов по дороге Москва-Петроград по расписанию, Шатов, в то время комендант Петрограда, сказал Рэнсому, что в ту минуту, когда другие народы прекратят на них нападать, он будет первым, кто свергнет большевиков12.) Для Джона Рида и меня анархисты были более знакомым типом, чем кто-либо другой на российской политической сцене, так как они некоторым образом напоминали наших профсоюзных деятелей, членов организации «Индустриальные рабочие мира» (ИРМ). И не только потому, что мы оба знали Большого Билла Хэйвуда; Рид видел мать Джонс в работе во время забастовки шахтеров в Людлоу, а я знал Элизабет Терли Флин по забастовке текстильных рабочих в Лоуренсе.

Мы также знали менее известных профсоюзных деятелей, например Георгия Андрейчина, который был одним из тех 101, кто попал под суд в Чикаго в 1918 году. Я упомянул об Андрейчине потому, что мы с Ридом хорошо знали его, и потому, что он сумел пробраться в Россию, а позже, во время Второй мировой войны, стал высокопоставленным чиновником в партии и правительстве Болгарии, откуда он был родом. Для парней из ИРМ – Андрейчина, Лифшица, позже Хэйвуда – революция была историческим подтверждением их знаменитой фразы: «новое правительство вырастает в скорлупе старого».

Другой русско-американский эмигрант, который сумел, не примыкая ни к какой группировке, быть со всеми накоротке, прибыл в Россию за день до Октябрьской революции. Это был Чарльз Кунц, интеллектуал и владелец птицефермы в Нью-Джерси.

Я сказал, что всем русским американцам пришелся по душе Рид. Однако было одно исключение: Алекс Гумберг. Рид и Гумберг так и не смогли поладить друг с другом. По мере того как шло время, между ними усугублялись враждебные отношения. Со всеми остальными Рид сошелся очень быстро. Друзья сейчас яростно работали, и у них оставалось очень мало времени на старую любовь – игру в шахматы. Однако мы поддерживали с ними отношения и ездили на старом пыхтевшем паровом трамвайчике, чтобы попасть на митинги на фабриках Выборгской стороны и в бараках. Иногда у них хватало времени на то, чтобы пожевать сало вместе с нами, в ожидании, когда начнется митинг.

Единственное, что объединяло их всех и даже Гумберга, – был Ленин. Когда я только узнал их, мне показалось, что для них Ленин – вне критики. Но теперь, по мере того как Октябрь приближался, среди них разгоралась внутренняя борьба, и часто то один, то другой казались напряженными, торопливыми, сбитыми с толку и слишком занятыми, чтобы остановиться ради долгих неторопливых бесед, которые я привык от них ждать. К счастью, к этому времени я научился немного лучше понимать по-русски и уж не так зависел от них. Их уроки возымели свое действие. Рид был еще более прилежным учеником. Хотя еще не пришло время, когда он начал упрекать меня за то, что я – не марксист.

Через неделю после приезда Рида он дал в письме следующую оценку политической ситуации в России: «Эта революция сейчас перешла в чистую и простую классовую борьбу, как предсказывали марксисты. Так называемые буржуазные либералы Родзянко, Львов, Милюков и другие определенно объединились с капиталистическими элементами. Интеллектуалы и романтические революционеры, кроме Горького, потрясены тем, чем на самом деле оказалась революция, и либо перешли к кадетам, либо вообще бросили это дело. Старорежимные деятели – большинство из них, вроде Кропоткина, Брешковской и даже Аладдина, – полностью потеряли симпатию к нынешнему движению; по-настоящему их заботит только политическая революция, и политическая революция произошла, Россия стала республикой, и я думаю – навсегда. Но то, что сейчас происходит, – это экономическая революция, которую они не понимают или не придают ей значения. Через бурю событий, обрушившихся на всех тех, кто бьется сейчас в России, звезда большевиков упорно поднимается вверх».

Рид слишком упростил ситуацию с интеллектуалами и «романтическими революционерами», многие из которых перешли к большевикам, и в то же время он оказался не совсем прав насчет Максима Горького. Горький и его газета «Новая жизнь», издаваемая Н.Н. Сухановым, были настроены против большевиков, хотя они находились в оппозиции и к сторонникам компромисса, меньшевикам и эсерам. Позже Горького завоевали Ленин, Луначарский и другие. Однако проницательность Джона, проявленная всего через неделю после приезда в Россию, показывает, как он умел схватывать все самое главное.

Откровенно говоря, и в Риде, и во мне было немало романтики и страсти к приключениям. Было бы неверно рисовать каждого из нас в сентябре 1917 года как человека, глубоко понимавшего марксизм или преданного пролетариату до такой степени самоотречения или ясновидения, как другие русско-американские большевики. То, что Рид был немногим более романтик, чем я, не помешало ему стать коммунистом, чего не сделал я: и это, быть может, даже ускорило процесс.

В сентябре 1917 года , когда Риду было без малого тридцать, его склонность к драмам и плутовству расцвела полностью. Но это был Рид на поверхности, которого видели многие. Ни один из русских буржуазных типов или сотрудников американского посольства – хотя были и исключения – не мог до конца поверить, что Рид или я всерьез сочувствовали революции. Русские bons vivans13, которым нас представил Гумберг, полагали, что мы – на стороне режима Керенского, но только потому, что большевики будут еще хуже и, по крайней мере, мистер Керенский пытается удержать Россию в войне. Риду нравилось наблюдать фарс таких столкновений. К сожалению для благородных господ, спокойно говорил он, большевики победят потому, что только у них одних программа, основанная на нуждах народа. На это наш хозяин или хозяйка мудро улыбались, словно говоря: «О, я знаю вас, газетных корреспондентов, вам нужно раздобыть материал для заметок». Для них было непостижимо, что мы не симулировали симпатию к большевикам, чтобы раздобыть новости.

Вполне вероятно, что то же самое происходило и с большевиками. Замечательно, что они принимали нас, доверяли нам, терпеливо объясняли или яростно спорили… Только один Гумберг изводил нас, но он подтрунивал и над большевиками, а его насмешливый скептицизм по этому поводу не распространялся на его работодателей из посольства. Даже когда он и Рэймонд Робинс проявляли растущее уважение друг к другу и Гумберг оказывал ему неоценимую помощь, Алекс не мог удержаться, чтобы время от времени не подшутить над ним.

Сотрудники американского посольства в целом либо считали, что мы с Ридом – невинные детки с широко распахнутыми глазами (позже нас называли «большевистскими простофилями»), и списывали это на наше молодое рвение, либо, особенно по прошествии времени, полагали нас опасными типами, за которыми нужно шпионить. Едва ли наша деятельность была тайной. Наши речи освещались в прессе и были доступны общественности, или, по крайней мере, то, что добавляли наши переводчики, а также как их передавали русские, нанятые посольством в качестве агентов.

Новости и заметки, которые мы писали после революции 25 октября/7 ноября, были чем угодно, только не материалами заговорщиков. Мы были официально наняты Иностранной службой бюро советской пропаганды, работали под началом Рейнштейна, а его боссом был Троцкий, и вели пропаганду среди австрийских и немецких солдат с тем, чтобы они бросили оружие и восстали против своего кайзера и императора, как это сделали русские, восставшие против своего царя. Эти листовки сбрасывались в немецкие окопы с аэропланов, хотя в то время самолетов было немного, или во время «братания» перед договором, заключенным в Брест-Литовске, который был передан русскими солдатами через колючую проволоку германцам, которые противостояли им на разваливающемся фронте. Они также отправлялись германским, австрийским и прочим военнопленным.

Ни один из русских американцев не был похож на другого. Каждый был особой личностью. Даже среди большевиков были не только различия, но и разногласия по тактике, интерпретации Маркса или Энгельса. Меня не слишком интересовали эти теоретические вопросы.

– Это интересно, – как-то раз сказал я Риду, – что у них, похоже, нет никаких различий в интерпретации слов Ленина. Похоже, он никогда не оставляет сомнений в том, что хотел сказать.

– А разве те, кого мы знаем, вообще отличаются от него? – спросил Рид.

Придет время, когда кто-то будет возражать Ленину, а кто-то не будет: время Брест-Литовского мира. Некоторые историки указывали, что в этом вопросе Володарский колебался. Однако я знал его, но никогда не видел этого. Вместе с большевистскими вождями третьей волны они были едины в этом вопросе. И вовсе не потому, что слово Ленина для них было законом. Такого рода отношение определенно не было частью революции, как я понимал ее.

Я не могу сказать, что те большевики, которых я знал, почитали Ленина; почтение приходит только к покойным вождям или распространяется на личности вождей, далеко оторванных от народа. Ленин отсутствовал лишь формально; его присутствие было весьма ощутимо. Я утверждаю, что Ленин и был для них революцией. В целом они доверяли ему, его широким и подробным знаниям марксистской теории, его гению тактика, прекрасно понимающего момент, когда народ был готов захватить власть и возглавить борьбу.

Они ценили и Льва Троцкого, прибывшего из Америки и признавшего в Ленине единственного человека действия, который способен взять в свои руки революцию во время ее наивысшей точки и направить в правильное русло. Джон Рид восхищался Троцким, особенно когда в первый раз услышал его речь и оценил ее динамичные качества. На самом деле никто в Петрограде в эти тревожные сентябрьские дни не мог не понимать, что Троцкий был сильной личностью; он поддерживал позицию Ленина и считал, что время вооруженного восстания уже недалеко. Однако лично Троцкий не внушал никаких теплых чувств. Это был довольно холодный и сложный человек, в котором собственное «я» являлось существенной доминантой. Прошло не так много времени до того, как я обнаружил, до какой степени простиралось его «я».

А Ленина они любили. Это было так просто. Когда речь заходила о Ленине, даже угрюмый Гумберг воздерживался от своей неизменной привычки у всех искать ахиллесову пяту и праздновать свое открытие колкими, саркастическими остротами. Я могу добавить, что Ленин был единственным человеком по другую сторону Атлантики среди сотен, кто в конце концов понял Гумберга, и после войны его включили в число многих великих американцев.

По этой причине лидеры второй и третьей волны, которых я описываю, в отличие от ведущих большевиков, были ближе к точке зрения Ленина. В отличие от Каменева, Зиновьева, Бухарина и других в высших эшелонах они проводили время среди народных масс. И в сентябре, как заметил Суханов, «массы жили и дышали вместе с большевиками. Они были в руках партии Ленина и Троцкого». Мои друзья знали, что Ленин правильно рассчитывал революционный настрой рабочих.

Я вспоминаю, как однажды вечером мы с Ридом и Рейнштейном поехали на Выборгскую сторону послушать речь Володарского. На Рида он произвел громадное впечатление, как и на меня, когда я впервые услышал его. Наверное, это было во второй половине сентября, до того, как Рейнштейн уехал на Северный фронт под Ригой.

Рид хотел узнать, напоминает ли Володарский как оратор Ленина. Нет, сказал Рейнштейн, Ленин никогда не возбуждает эмоции. Он рассчитывает на то, чего очень хотят рабочие и крестьяне: конец войне, конец вялого режима Керенского, который не знал ничего, кроме компромиссов. Да, вся власть Советам, т. е. власть должна быть передана в руки рабочих. Хлеб, мир, земля, которую они так и не получили за шесть месяцев революции. Задача состояла в том, чтобы заставить их думать. Рейнштейн имел возможность как-то послушать, как Ленин обращался к толпе, как бы нарочно с балкона третьего этажа особняка знаменитой балерины Кшесинской, в то время как он, весь разубранный красными бантами, был занят большевиками, превратившими дом в свой штаб, прежде чем они переместились в Смольный. Рейнштейн описал, как неоднократно рабочие замирали молча, погруженные в свои мысли, забывая аплодировать. Но затем, когда Ленин исчез, войдя внутрь, раздался тихий рев толпы.

Назад Дальше