Я выбежал к набережной, которую захлестывали мокрые черные волны. И мне показалось, что я только что из них вынырнул и что ливень немного газированный, с признаками Святого Духа, потому что жить стало куда как легче. И вот я благодарил дона Хасима, так я сейчас вспоминаю. Без его участия уже валялся бы в сыром овраге с пулей в голове, и душа моя скорбно витала бы рядом, не понимая, растерявшись, куда ей дальше.
Но удивительное это то, что вот еще скажу, какая мысль сверкнула в моем тогдашнем существе. Она была так уместна, как лимон к текиле. Может, подумал я, Святой Дух воплотился в доне Хасиме. Сошел в виде молотка по голове. Была такая мысль, четкая и ясная, как пуля. Чего отказываться? Наш хозяин дон Хасим. У него власть. И все ему чем-то да обязаны. Его порядки, его правила.
Большинство наших вроде ни в чем этом не участвует, но во всем этом живет… Остров-то маленький. Говори ни говори, а и без того все слышно.
Помню, что услыхал я от падре Себастьяна, которого подвозил на трицикло, потому что в то время у него украли велосипед. «Не так важны поступки, видимые в этой жизни, – вроде сам себя утешал падре Себастьян. – Не так, что ты сделал перед людьми. А значительней, сколько дух твой претерпел перед Отцом нашим, изменился ли к лучшему. А об этом только Сеньор знает. Вот простил разбойника за одно только движение духа его. Потому, как же нам возможно судить ближнего? По Ветхому судим, а Новому не следуем».
Так и подвез я падре Себастьяна к каменной стене, за которой дом дона Хасима. А что там, как там, не знаю, не могу сказать.
Корабль забвения
Он бесстрашен, дон Томас Фернандо Диас, как человек, поверивший, что ничего страшного в этой жизни нет.
С телом ему не очень жалко расставаться, такое оно высохшее, вроде сходящее на нет – легко и безболезненно отстричь, как прядь волос или ноготь. Беглым взглядом не отделить дона Томаса от пальмового ствола, под которым он сидит. Впрочем, слышен его голос на закате, сливающийся с шорохом моря, тихо и осторожно перебирающего белые песчинки. Похоже, и сам дон Томас перебирает песчинки.
Весь берег перед ним напоминал огромные песочные часы, и ему виделась уже воронка, в которую утекает все из этого мира. В зыбучести песчаной исчезали пальмы, прибрежные дома, окраины моря, какие-то баркасы с рыбаками, яхты и старые галеоны. Только один бригантин ходил из стороны в сторону, не поддаваясь. И небо оставалось непоколебимым, но все же опустошенным, потому что теряло кое-какие звезды.
– Я не понимал, что такое остров, – говорил дон Томас, покуда закат еще не утянуло в песок. – Моя любимая учительница, которая сказала, что я рожден, чтобы петь, показывала наш остров Чаак на карте. Да, он очень маленький и кругом вода. Но я, как сейчас помню, садился на велосипед и ехал куда хотел. Лучше сказать, я добирался до города Мерида или до Кампече, или до Пачуки, которые, если судить по плоской карте или по круглому глобусу, – за морем. Чаще всего я ездил в Тулум и в столицу нашего штата Четумаль, там были русские горки, чертово колесо и кукуруза на палочках, посыпанная красным перцем.
Но мне не верили. Во-первых, говорили, море. Во-вторых, нет русских горок в Четумале, как и чертового колеса. В-третьих, очень много километров для мальчика на велосипеде. До ближнего Тулума – сто тридцать, а уж до Пачуки, если по прямой, не менее пяти тысяч. Моя любимая учительница показывала на карте эти правдивые расстояния. И я понимал, что никак не могу пересечь море на велосипеде и проехать за день пять тысяч километров. Лучше сказать, десять тысяч, потому что я всегда возвращался до заката.
Тогда вот что я сделал. Оставил велосипед и ходил пешком. До Тулума, до Четумаля и Кампече.
С Пачукой стало сложнее. Там жил мой дядя сеньор Сильверио, и он бы забеспокоился, увидев меня пешком, без средства передвижения. Когда я приезжал на велосипеде, дядя Сильверио не беспокоился, поскольку верил в силу колес.
И вот я ходил, куда вели ноги. А больше не знаю, не могу сказать, чего еще делал. Думаю, наверное, учился до шестого класса. Хотя это, возможно, уже потом. Кто бы мне ответил?
Но однажды со мной или вокруг меня что-то приключилось. Возвращаясь из Тулума, я увидел перед собой сплошное море, без дорог и тропинок, должны были бы быть, по крайней мере, тропинки, по которым много раз ездил и ходил. Но вот так нет! Море, как на карте, отделяло остров от остальной суши.
Тогда я добрался автобусом до Плайи дель Кармен и взял билет на катер, ходивший по морю к острову Чаак. На катере было весело и тесно, наши возвращались домой с покупками, пили пиво, и многие, не сходя с места, танцевали самбу. А мне вдруг стало так плохо, хоть прыгай за борт. Все давило, все стягивало, было жестким, тяжелым, шершаво-колючим, и плясали в глазах черные дыры и красные пятна, и небо и море были в изломах и трещинах. Так что я даже не понимал, где нахожусь. Меня, видно, сильно укачало. И от этой тоски я, конечно, мог бы прыгнуть за борт. Но вот что меня спасло. Я услышал песню о корабле забвения, о «наве дель ольвидо». «Подожди, – слушал я, – еще корабль забвения не отчалил, не поднял паруса, подожди немного – „эспера ун поко, ун покито мас“. Вот так и слушал, пока катер не подошел к острову, который я не совсем узнавал, даже напугался, туда ли взял билет. И все же спустился на берег, хотя ноги были очень слабы.
Тогда и случилось, так я сейчас думаю, что я родился в этот мир, где остров Чаак был островом. Вроде что-то лопнуло и наполнялось сызнова. Я пошел в школу, и моя любимая учительница опять сказала, что я рожден, чтобы петь. И мой падре занимался пиратством. Зато о дяде сеньоре Сильверио я не слыхал, да и в Пачуке не был, это далеко, но не за пять тысяч километров.
Много лет, как живу на острове Чаак, и так давно схоронил жену мою Ампаро, и это кажется невероятным, что когда-то пешком или на велосипеде ходил за море, в дальние города.
Я переполнен годами, как обжора, до тяжести, и трудно сейчас сказать, не знаю, мои ли это воспоминания. Их много вокруг и лезут чужие. Все путается, рассыпается, как белый пляжный песок.
Вот вижу один бригантин в море, который ждет меня. На него можно без билета. На его борту, думаю, есть ли кто? Немного страшно, если нету!
«Подожди, подожди еще немного, – поет дон Томас, – прежде, чем увозить мое счастье! Подожди, корабль забвения! Я умру, когда ты поднимешь паруса».
Солнце растворилось, исчез горизонт, и дон Томас Фернандо Диас легко и незаметно вошел в ствол пальмы, под которой обыкновенно сидел. Лучше сказать, слился, чтобы вместе утечь в песчаную воронку, через какое-то время.
Все наши знают эту пальму-подростка. У нее, одной из немногих, есть имя. Ее так и называют – пальма дон Томас. Если усесться под ней на закате, можно услыхать голос, знакомый, хоть и с привкусом кокоса. Дон Томас рассказывает о жизни на острове Чаак, как ее видно оттуда, где он сейчас.
Бывает, что его перебивают другие голоса, неведомо как забредшие в пальму. Откуда они там взялись, не знаю, не могу сказать. Может, просто гостят.
Прыжок назад
Все наши на острове Чаак хорошо знают числа, потому что на юг от государственного флага и бронзовых орлов улицы под нечетными номерами – с первой по двадцать третью, а на север под четными – со второй по двадцатую. А вдоль моря, пересекая улицы, идут авениды – пятая, десятая, пятнадцатая и так, через пятерку, до сотой, где теперь аэропорт. Если все сосчитать, у нас получается двадцать три улицы, которые поперек острова, и двадцать три авениды, набегают три «бис», – вдоль. Да еще сама набережная, единственная с именем собственным, знаменитого пирата Моргана, где сплошь ювелирные магазины.
Каждый год на маленький остров Чаак высаживается с моря и воздуха миллион человек. В основном гринго, им тут рядом. Остальные из каких-то совсем забытых Богом мест – из Европы, Азии, Южной Америки, Австралии.
Все наши, по-своему, знают географию. Чем ближе страна к острову Чаак, тем, разумеется, она больше. Например, Эстадос Унидос, Куба, Гондурас, Колумбия – очень велики. Еще Великобритания. Хотя довольно далеко, зато в самом названии величина. А дальше – все мельче и мельче – Франция, Алемания, Руссия, Чина, Хапон…
Наши думают, что только дай иностранцам волю, так все бы и осели на острове Чаак. И в этом есть правда – оседают.
Открывают новые рестораны, отели, велосипедные магазины, поля для гольфа, вертолетные площадки для обзора острова сверху, собачьи лазареты и виллы для аренды. Куда ни глянь – таблички «Сдается» или «Продается». Еще чуть-чуть и станем столицей мира, так наши говорят. Хорошо, что есть третий пункт Конституции, принятой пятого февраля 1917 года, который разрешает выдворять иностранцев с полицией в сорок восемь часов за оскорбление одного из наших коренных островитян. Впрочем, таких случаев, кажется, до сих пор не бывало. Дон Томас Фернандо Диас непременно знал, кабы третий пункт когда-либо применили. Его пальма шелестит, раскрывает листья, как ладони, и роняет кокосы, когда хочет высказаться.
– На вилле «Могила улитки», что на пятнадцатой авениде, вот какое объявление: «Продаются картины по сто песо, новеллы по пятьдесят за десяток и запеленатое дитя камня – по договоренности». Может, я отсюда не все разглядел, как следует, не знаю, не могу сказать. Но вот что верно, так это то, что «Могила улитки» принадлежит сеньоре Ракель-Дездемоне Горбач. Говорят, сеньора родственница русского президента. В ее кафе «Диаманте» всегда собирались некоторые из наших, чтобы обсудить международные отношения.
Бывало интересно послушать, сколько в мире сложностей. Хотя я не очень разбирался, о чем речь, потому что слишком много воды между нами и Европой и еще больше – между нами и Азией, где живут эти русские.
Однако дух замирал, когда говорил директор заповедника голубых крабов дон Хорхе Наварро. Он говорил то, что могло напугать, но лучше всего запоминалось: «Сейчас, после распада Унион Советика, – он громко сосал лжесигарету, с помощью которой бросал курить. – Это хуже, чем кто-либо может представить! Нарушилось равновесие!»
«Это всегда к беде, когда что-то распадается, – соглашалась сеньора Ракель-Дездемона, разглядывая руку, тронутую подагрой. – Все вкривь и вкось». Художник Карлос Хосе Абрахам, который тогда расписывал потолок кафе – падающими звездами и бриллиантовыми ангелами, – тоже присаживался за столик. «Что нам до чужих распадов, – говорил он. – Важно внутреннее равновесие и связь с космосом».
Помню, дон Хорхе, вообще нервный, да еще бросающий курить, разгрыз лжесигарету, как куриную косточку, и выплюнул в пепельницу: «Вы не можете вообразить, сидя на нашем благословенном острове, насколько все нарушилось и распадается! Грингос уже творят, чего хотят, без оглядки. Вот даже тут, на нашем благословенном острове, давят джипами голубых крабов, когда те мигрируют через дорогу!»
«Что же будет, что же будет, Господи Всемогущий, – огорчалась сеньора Ракель-Дездемона. – Если и Люксембург отделится от Руссии – это конец! Все развалится! А ведь только в Руссии, я знаю, умеют лечить подагру». И она заглядывала в глаза Цезарю Трюхо, ведущему радиостанции «Любезный тибурон». Конечно, он знал больше других, это проступало на его лице, хоть и сдержанно, так я сейчас думаю. Цезарь Трюхо вообще помалкивал, наговорившись в эфире, но с таким видом, будто отсчитывал секунды до атомного взрыва, который пожрет, как акула, наш маленький остров Чаак.
Такого я не помнил с тех пор, когда поссорились Хосе Эсталин Крусчев с президентом гринго из-за Кубы.
– Лучше сказать, сейчас мы совсем о другом. Сеньора Ракель-Дездемона Горбач уехала-таки со своей подагрой лечиться, не знаю, куда именно. И вот она сдала свою виллу «Могила улитки» одной гринге, сеньорите Лиз из штата Огайо, – голос дона Томаса поплыл – то ли в сторону, то ли в глубь ствола, – замещаясь чьим-то другим, позвончей и поразвязней. – Представьте, у сеньориты Лиз было белое миловидное личико – «уна буэна пальма бланка», как говорят на этом острове, – и золотые локоны, будто она сошла с витрины ювелирного магазина, что по набережной Моргана.
В это трудно поверить, но сеньорита Лиз тоже имела предков из России. Ее прадед воевал с японцами в начале прошлого века. Потом они жили в Китае. А сама Лиз уже родилась в Огайо. Хотя она знала некоторые русские слова. Вот, например, «бисьдэтц», что означает – конец всему. Или «эспосибо», то есть спаси тебя Бог.
Однажды в своем штате Огайо сеньорита Лиз прочитала книгу «Приключения на Юкатане», которую написал известный путешественник профессор Стефенсон. В 1832 году он исколесил полуостров, собрав множество ценностей индейцев майя. Заезжал и на остров Чаак, но тут его закусали москиты, напугали оселотли, мяукавшие вокруг лагеря, и три одичавшие кобылы. На другой день профессор отчалил, не сказав об острове доброго слова.
Потом в городе Нуэва-Йорк мистер Стефенсон открыл огромный музей всего того, что вывез из нашей сельвы. Он так писал в книге – мол, у нас все разрушается и пропадает, и нет интереса к древней цивилизации майя, которую, по его мнению, в самом расцвете уничтожили испанские конкистадоры. В общем, наши до сих пор обижены на мистера Стефенсона за его предвзятость и высокомерие. Да это и вышло ему боком – года не минуло после открытия, как музей в Нуэва-Йорке совершенно выгорел. Понятно, что боги майя хотят тихо разрушаться и пропадать у себя на родине, в юкатанской сельве. Ход здешнего времени особенный, его не удержать в иностранных музейных стенах.
Но вот что придумала сеньорита Лиз, прочитав Стефенсона. Она решила изучить индейцев майя на острове Чаак и написать большую книгу как продолжение «Приключений на Юкатане», только сто семьдесят лет спустя. У нее и название уже было – «Приключения на таинственном острове Чаак, или жизнь и обычаи современных майя».
Когда сеньорита Лиз договаривалась с сеньорой Ракель-Дездемоной Горбач о цене за виллу «Могила улитки», которая особенно понравилась ей архитектурой, напоминавшей древние пирамиды майя, к ним подошел Карлос Хосе Абрахам, спросить, достаточно ли звезд на потолке. Так они, Лиз и Карлос, впервые увидели друг друга, и что-то, так я сейчас думаю, уже дрогнуло, то есть тронуло сердце сеньориты из штата Огайо.
Карлос, испачканный берлинской лазурью, в красной пиратской косынке на черных волосах, убранных в длинный хвост, очень напоминал индейца из американского вестерна и в то же время оселотля, священное животное майя – дикого кота, с чуть коротковатыми лапами и чуть великоватой, но прекрасной многопородистой головой.
А сеньорита Лиз вообще была переполнена жалостью и состраданием к индейцам. Из книги Стефенсона она хорошо помнила, как те носили белого гринго в кресле с пологом от москитов многие мили по каменистым дорогам, раскаленным солнцем, как прорубали мачете тропинки в сельве и корчевали деревья для лучшего обзора пирамид, как принимали в бедных пальмовых чосах, делясь последней водой и куском кукурузной лепешки. «Какое свинство, – думала Лиз, – позволять таскать себя, как падишаха, только потому, что устал от верховой езды, и тут же рассуждать о великой цивилизации». Она бы этого никогда не допустила, даже сто семьдесят лет назад.
Карлос пригласил сеньориту Лиз на свою ночную выставку под открытым небом, на крохотный островок Страсти, что у южной оконечности острова Чаак. Впрочем, он не показался Лиз таким уж крохотным. Хотелось бы сложить здесь хижину и прожить до глубокой старости. Страсти – старости… Как это неожиданно близко, если по-русски, а на других языках – ничего общего.
По острову Страсти гуляли карликовые ласковые мапаче с поперечнополосатыми хвостами и барсуки-техоны, спали уже павлины на ветвях дерева сейба и розовые фламинго в мелкой лагуне, а в центре торчал огромный белый маяк и рядом развалины индейской арочной постройки, служившие маяком тысячу лет назад.
Картины Карлоса лежали на песке, освещенные факелами, которые порой роняли огненные беззвучные капли. Картины были на одну тему – страсть. Лучше сказать, Страсть № 1, Страсть № 2 и так далее. На всех обнаженные – в слиянии или разрыве. А на Страсти № 17 что-то красное, вырываясь из черного, проникало в зеленое. Около этой песок был истоптан куда более чем у остальных.
Легкие волны почти доставали холсты и поднимали их цвет соленой росой. Был коктейль из большого глиняного котла, где намешали ром с фруктами. Его разливали половником по морским раковинам. Мучачос играли индейские мелодии на бамбуковых дудочках-пито и на кокосах с тремя дырками. А Карлос, почти голый, с перьями птицы гуакамоле в распущенных волосах, плясал танец Чилам-Билам, рассказывающий о колдунье, которая возвращает утраченную любовь. Он изображал и саму колдунью и священного кота оселотля, пожирающего сердце неверной, и даже сердце, его последние трепыхания.
И вот что произошло, когда танец уже заканчивался. Случилось то, что одна из картин, именно Страсть № 17, вспыхнула. Кто-то бросился тушить, но Карлос остановил. Полыхая и корежась, Страсть № 17 приподнялась с песка, и было видно, как красное тело, наконец, вырвалось из черного и слилось с зеленым. На островок Страсти пала тишина, возможная только при истинном акте сотворения.
Один престарелый гринго, из приглашенных, в шортах и на голубом протезе, вмешался вспышкой фотокамеры, а затем, поторговавшись, выписал Карлосу чек на тысячу – за пепел Страсти № 17. Одна хапонеса из Японии выловила Страсть № 4, уносимую приливом, и отдала за нее на сто больше, чем просил Карлос. Он блаженствовал, как ребенок в новых башмаках. Из двадцати пяти Страстей разошлись девятнадцать. Сеньорита Лиз хотела купить двадцатую для ровного счета, но Карлос, увлекая ее к останкам древнего маяка отговорил: «Эта страсть и все мои страсти – принадлежат тебе. Я не таков, чтобы брать за них деньги».
У сеньориты Лиз кружилась голова – от рома, зацветшего фруктами, от сейбы в павлинах, от карминовой фрамбуйяны и лиловой хаккаранды, от полосато-стоячих хвостов мапаче и от индейских руин, где, казалось, уже горел огонь, указывая дрогу кораблям майя. Но более кружилась от Карлоса Хосе Абрахама по фамилии Чиатуте. Они глядели на темное в ночи, но с внутренней бирюзой море, и Карлос объяснял, что Чиатуте – это богиня майя, дающая легкую смерть при родах, и нашептывал легенду о поцелуе.