Армейская юность - Ваншенкин Константин Яковлевич 3 стр.


Пока устраивались в землянке, я обнаружил, что из моего мешка исчезли сухари-сухой паек еще из училища.

Помкомвзвод Голиков, чернявый, вспыльчивый, родом из Хосты, пришел в ярость:

– У кого берете? У своего брата солдата берете? Признайтесь лучше! Сам узнаю – тому человеку жизни не будет!…

Никто не признался. Но краж во взводе больше не было. Только в самом конце войны – кажется, в Санкт-Пельтене, в Австрии, когда Голикова уже не было, – ординарец командира роты, смазливый Калашников, признался мне, что это он взял сухари, и попросил прощения.

Утром в землянке сквозь сон услышали сигнал подъема и вскочили, как на пружинах. Помкомвзвод посмотрел на нас одним глазом, сказал недовольно:

– Вы что, сдурели?

Мы ничего не понимали. Он пояснил:

– До завтрака еще долго…

Да, здесь не такие порядки, как в училище. Здесь каждый взвод в своей землянке, все обособленно и все зависит от старшины и помкомвзвода: как захотят, так и будет.

Бывало, вечером лежим в землянке, темно, едва мерцает фитилек, потом гаснет. Многие уснули. А на плацу играют сигнал: на вечернюю поверку, Голиков подумает-подумает и говорит:

– Ничего, без нас обойдутся!

Идет старшина Валентин Петров, из морячков, щеголь, одет с иголочки. Кричит от дверей Голикову:

– Почему взвод не выводишь?

– Люди устали, пусть отдохнут… А труба все звучит и звучит.

– Ладно, – говорит Петров, подумав, – сегодня роту выводить не будем…

Но так, видимо, решают и в некоторых других ротах. Звук трубы обрывается. На плац выходит комбат, майор Губа. Где батальон? И вновь звучит труба. Но сигнал уже другой – тревога! «В ружье!»

Вихрем вскакиваем мы с нар, хватаем оружие, шинели, котелки, лопатки – все свое имущество – и спешим на плац. Комбат смотрит на часы – быстро собрались. Теперь он отчитывает старшин и держит нас в строю не меньше часа.

У майора фамилия для армии не особенно удачная. Губа – так сокращенно называют гауптвахту.

Майор строг, требователен, придирчив. Самые лихие офицеры трепещут перед ним. Он из беспризорников, воспитанник армии. Все тело в татуировке. До сих пор немного не по себе, когда вспоминаешь его холодный, пронизывающий взгляд.

– Думаете, не вижу? – спрашивает он. – Все вижу, глаз-то, слава богу, наметан!

Комбат требовал строжайшей дисциплины. Манера разговора с провинившимся у него была такая:

– Почему? Я вас спрашиваю…

– Потому что…

– Кто вам разрешил разговаривать? Почему? Я вас спрашиваю…

– Да я…

– Кто вам разрешил разговаривать? Почему? Я вас спрашиваю…

Нужно было знать майора и во время разноса молчать, не отвечая на его вопросы. Иногда можно было вставлять: «Виноват!» Заканчивал он разговор словами: «Не в порядке запугивания, а в порядке наведения порядка!» Эта фраза отнюдь не казалась нам смешной.

У него были суворовские принципы: «Тяжело в ученье – легко в бою». Во время учений наш батальон всегда делал лишние пятнадцать-двадцать километров, но в таком темпе, чтобы все равно оказаться впереди других батальонов. Это был так называемый «форсмарш» – форсированный марш. По боевой подготовке батальон считался лучшим в бригаде. Майор Губа никогда не вел душевных разговоров. Он не умел этого делать и считал ненужным. Лишь однажды, когда летели на прыжок, над Подольском, он поглядел в окошечко и сказал:

– Видите, вон синяя крыша правее водокачки? Это мой дом…

Мы ответили, что видим.

Бригада по возрасту была комсомольская. Рядовых старше двадцати лет было очень мало, старше, тридцати почти не было. Мы еще окончательно не окрепли физически, у нас не было опыта, и все-таки, конечно, нам было гораздо легче, чем старшим. Это понятно лишь теперь. А тогда мы не понимали, как можно не спать ночами, думая о жене и детях, как можно мучиться, долго не получая писем. Мы не чувствовали, что наши жизни страшно нужны кому-то, а то, что они нужны родителям, по-настоящему понимаешь лишь тогда, когда у тебя самого есть дети.

Многие мои сверстники так никогда и не узнали этого чувства.

В несколько дней прошли наземную подготовку. Изучили и уложили парашюты. Каждый прыгает с парашютом, им самим уложенным. Правда, одному уложить парашют почти невозможно – сложное дело, – и укладываешь вдвоем с товарищем его парашют и свой. А первый раз уложили с помощью инструкторов. На каждый парашют заполняется технический паспорт и кладется в специальный карманчик… Завтра первый прыжок!

Поднялись в темноте. Получили на складе свои парашюты, и еще каждому – запасный парашют, нагрузили на плечи, пошли. На кухне полусонный наряд заливает котлы, разводит огонь под котлами – готовит завтрак.

Увидали нас.

– В первый раз идете? Вниз не смотрите!…

– Быстрей прыгай, а то вышибала как шуранет!… («Вышибалами» называли инструкторов парашютно-десантной службы – ПДС.)

– Запасное бельишко захватили?…

Все эти напутственные выкрики шутливы, добродушны. Пройдет время – мы тоже будем «пугать» новичков.

Еле заметно посветлело небо с востока, вот уже обозначилась легкая розоватая полоска на горизонте, упал ее отсвет на ближние к ней облака. Густая роса. Туман. Сколько раз на постах и в походах пред тобой, на твоих глазах, совершается великое таинство: ночь превращается в день!

Идем по краю поля. Кто-то кричит:

– Смотрите!

В нескольких шагах от нас приземляется парашютист, рядом другой. Мы чувствуем, как сильно они ударяются о землю.

Это заканчиваются ночные прыжки. Ночь коротка, и последние прыгают уже на рассвете.

Уже совсем светло. Подходим к аэростату (в просторечье его называют «колбасой»). Его надутая оболочка серебрится, под ней на канатах укреплена открытая корзина, или гондола, на четырех человек: три парашютиста, один инструктор. Похоже на летательный аппарат Жюля Верна.

После каждого прыжка аэростат возвращают на землю с помощью троса, наматываемого мотором на барабан.

Надеваем парашюты: на спине – главный, на груди, вернее даже на животе – запасный. Бегает начальник ПДС, все проверяет. Нас разбивают по трое. И уже садится первая тройка.

– Карабины!

– Есть карабины!

Этот прыжок – с принудительным раскрытием, то есть парашют открывается сам, автоматически. За особый трос зацепляется карабин, к нему крепится длинная веревка – фал. Другой ее конец тонким шнурком привязан к куполу. При прыжке веревка натягивается и вытаскивает купол и стропы из мешка на спине, после чего шнурок обрывается, ты окончательно отделяешься от аэростата или самолета, и купол наполняется воздухом.

Вот уже прыгнула первая тройка. Вот они летят, весело переговариваясь в воздухе.

Аэростат опускается. Пора и нам. Мы садимся – Мишка Сидоров, Вася Демидов и я. Я вхожу последним – значит, прыгать мне первому.

– Карабины!

– Есть карабины!

– Давай!…

Мы стремительно взлетаем вверх по вертикали. Как в лифте. В корзине тесно, сидим, касаясь друг друга коленями. Инструктор зевает, он не выспался, ему скучно.

– Комаров развелось! – говорит он. – Вечером жизни нет!…

«Отвлекает», – думаем мы и молчим. Инструктор смотрит на ясное, еще бледное небо.

– А денек нынче будет хороший!… Мы не отвечаем.

Он стучит ногтем по стеклу альтиметра. Стрелка подходит к цифре «400».

– Приготовиться! – бросает он лениво и открывает дверцу, как калитку в палисад.

Я встаю и все-таки смотрю вниз. Голова не кружится. Земля очень далеко, еще в утренней дымке, пронизанной солнцем, далеко-далеко, на дне бездны, и в то же время она близко: видны игрушечные домики, лесок, железная дорога.

– Только не толкай, я сам прыгну!…

– Зачем мне тебя толкать? – отвечает он, зевая. – Пошел!

Я прыгаю, как учили, стоймя, «солдатиком». Правая рука должна лежать на кольце запасного – на случай чего. Но куда там! Я не помню, где она. Это уже в дальнейшем ловишь себя на том, что рука как пришита к кольцу.

И вдруг рывок. «Динамический удар», – думаю я. Скорость падения так резко замедляется, что какое-то время кажется, будто летишь вверх. Задираю голову. Надо мною раскрытый, наполненный воздухом купол. Все в порядке!

Оглядываюсь. Справа от меня, чуть выше, летит Вася Демидов. «О-го-го!» – кричит он мне. Еще выше Мишка Сидоров грузно сидит на лямках, как на качелях.

А снизу слышны голоса инструкторов:

– Держи ноги вместе! Разворачивай по ветру! Держи лапы вместе! Земля близко!

Земля несется на нас быстро и словно наклонно. Горе тому, кто попробует «ловить землю ногами» – сделает движение, как при беге, – перелом обеспечен. Поэтому и кричат инструкторы. Нужно спружинить удар – носки вместе, пятки вместе, колени вместе. И еще нужно развернуть купол за стропы так, чтобы ветер дул тебе в спину. Иначе ты полетишь спиной вперед, упадешь на спину и ударишься затылком.

Но мы выполняем правила. Чувствительный удар. Падаешь на бок, «гасишь» парашют, чтобы не тащил тебя по земле. Теперь домой, на завтрак. Очень хочется есть!

Но мы выполняем правила. Чувствительный удар. Падаешь на бок, «гасишь» парашют, чтобы не тащил тебя по земле. Теперь домой, на завтрак. Очень хочется есть!

Итак, первый прыжок закончен. Все целы. Но бывало и иначе.

Бытовала у нас песня, наподобие старинной морской!

И так далее.

Герой песни прыгает, ему отказывает парашют.

Дальше было два варианта: в первом он разбивается, и его хоронят друзья, завернув в парашютный купол; во втором, более популярном, -

Кончалась песня так:

«Синий значок» я и теперь иногда надеваю, внизу подвеска с цифрой – количество прыжков.

Увлекательное зрелище – смотреть, как с утра до вечера прыгает с самолетов бригада.

Летит самолет, и видишь, как отделяется от него крохотная черная точка, за ней другая, третья, и вдруг над ними появляются белые легкие купола. Этих первых пускают, чтобы «пристреляться» – посмотреть, насколько сносит их ветром. А потом пошли, буквально как грибы, с каждого самолета по «тридцать витязей прекрасных». Снизу смотреть – они парят в воздухе почти неподвижно, опускаются медленно-медленно. И вдруг один, обгоняя всех, быстро идет вниз. «Парашют колбасит», – говорит кто-то тихо.

Это страшная вещь – захлестнет купол стропой, он раскрылся, но не весь, и летит человек медленнее, чем в свободном падении, но со скоростью, достаточной для того, чтобы разбиться. А полураскрытый купол вихляется, идет «колбасой».

– Парашют колбасит! – И обрывается сердце. Человек открывает запасный, но скорость не настолько велика, чтобы он сам наполнился воздухом. Безвольно падает его купол. Парашютист подхватывает его, быстро-быстро собирает, прижимая к животу, и бросает резко в сторону, чтобы ему помог ветер. Но купол снова падает. И снова собирают его стремительные руки и снова бросают в сторону – и видишь, как неторопливо, словно нехотя, расправляется ткань и, как чудесный цветок, раскрывается купол. Резко снижается скорость падения. Всеобщий вздох облегчения: «Уфф…» А бывает, так и скрывается человек за леском, болтаясь под вихляющимся парашютом.

На третьем прыжке разбился Володька Замышляев, товарищ мой по училищу. С ним случилась другая беда.

При массовом прыжке с самолета открываются двери в обе стороны, идешь в затылок товарищу и делаешь очередной шаг туда, в голубое пространство. Никаких усилий не надо. Только шагнешь, и тебя уже самого бросает встречной струей воздуха. Но больно лихой был парень Замышляев, он оттолкнулся резко, обеими ногами, как будто прыгал с мостков в воду, и пошел вниз, но не «ласточкой» или «рыбкой», а кульбитом, кубарем, наматывая на себя тянущийся за ним купол. Так и упал он, весь обмотанный перкалем, как в саване. Мы похоронили его на тихом дачном кладбище над рекой. Встал на его могиле маленький столбик с фанерной красной звездой.

И пошла в далекий, без светомаскировки, городок «похоронная» – извещение о том, что «рядовой Замышляев Владимир Петрович пал смертью храбрых». Поплыла в конверте с фиолетовым штемпелем военной цензуры эта трагическая формула войны.

Как бы ни подкралась к солдату смерть, пусть и не совершил он в последний свой миг никакого геройства, пишут о нем: «Пал смертью храбрых». Может быть, попала бомба в вагон эшелона, может быть, накрыло его миной, когда спал он где-нибудь в окопчике, – как бы то ни было, пишут о нем: «Пал смертью храбрых». И это верно. Он пал смертью храбрых, потому что он жил жизнью храбрых.

У нас во взводе, да и в роте, не было ни одного Героя Советского Союза, но ребята были по-настоящему отважные. Правда, Кононова представляли «к Герою», но этого звания ему не дали, а дали сразу два ордена Красного Знамени. Это был старательный парень, родом с Крайнего Севера; он ничем особым не выделялся до тех пор, пока, заменив убитого командира отделения, не вышел в тыл врагу, напал с отделением на минометную батарею, уничтожил расчет, затем обстрелял из этих минометов вражеский обоз и тоже захватил его. И все это без единой потери.

Подвиг – это умение, он подготовлен огромным трудом.

Кононов после этого немного зазнался, закурносился, но с него быстро сбили спесь.

В армии редко говорят: «Ах, какой храбрый!» Подвиг рассматривается как большое знание своего дела, как мастерство. И никаких выспренних слов не говорят по этому поводу.

Шли большой колонной вдоль леса. Светало. И вдруг навстречу нам, навстречу встающему за нашей спиной солнцу, выскочил из-за леса «мессершмитт». Он шел на бреющем, очень низко, и бил из пулеметов. Среди тишины рассвета это было совершенно неожиданно; колонна шарахнулась к лесу, никто даже не крикнул: «Воздух!» Внезапно на носу «мессера» появилось яркое пламя, он пошел боком-боком и взорвался, ударившись о землю в полукилометре от нас. Все это – и появление его и падение – произошло молниеносно. И только тут все увидели, что у задранного вверх зенитного пулемета, в кузове грузовика, стоит белокурый парень и еще держится за рукоятки. И все закричали; «Ура!» Тогда парень засмеялся смущенно, отпустил рукоятки, поднял свалившуюся пилотку и нахлобучил на отросшую на фронте шевелюру.

Какой же у него был глазомер, какая реакция!

Разведчики побежали к упавшему самолету. Колонна двинулась дальше. Вставало солнце.

Боевое охранение, оседлавшее дорогу, услыхало в темноте шум немецкого танка. Танков здесь никак не ждали. Гранат ни у кого не было. Тогда Мишка Сидоров, человек степенный, лесной, – о нем еще будет речь впереди – развязал мешок, аде рядом с запасными портянками, куском мыла, ложкой и другим немудреным солдатским скарбом лежала противотанковая граната.

– Дай-ка сюда! – сказал сержант.

– Разрешите, я сам! – ответил Сидоров, прополз вперед по кювету и через несколько минут подорвал танк, перебил гусеницу.

Очень уважали у нас Владимира Ратковского, разведчика, человека бывалого, самостоятельного и самоуверенного. Он писал стихи «под Есенина» и читал иногда, но очень редко. Рядом с ним разорвались две гранаты, и он был ранен десятками осколков разной величины. Долго лежал он в госпитале, из него вынимали-вынимали осколки, да все не вынули. У него был мешочек, вроде кисета, где он хранил эти ржавые, с неровными краями, кусочки металла. Время от времени, когда становилось ему невмоготу, ложился он на недельку-другую в медсанбат, и его коллекция пополнялась двумя-тремя осколками.

Не зря говорил он о себе, что из него можно добывать железо.

Во время стремительного весеннего наступления по Венгрии дни стояли уже по-летнему жаркие, и мы побросали шинели. А ночью было холодно. Это были очень темные и холодные ночи.

Нужно сказать, что нам досаждали вражеские легкие самолеты, вроде наших ПО-2 – «кукурузников». По ночам летали они над нами, и стоило блеснуть карманному фонарику или вспыхнуть цигарке, как сейчас же в это место бросали мину. Просто вручную, с борта самолета. Пробовали стрелять по ним, но, выкрашенные в черный цвет, они были совершенно не видны во мраке, а отблеск выстрела сразу же засекался.

Мы заняли линию обороны противника. Ночь была очень холодная.

Пошли мы с Калашниковым, с тем самым, который украл у меня когда-то сухари, в ближайшее поместье, нечто вроде замка, взять что-нибудь теплое.

Траншеи подходили к замку вплотную. Изредка светя фонариком, ступали мы по скрипучему паркету, мимо картин, фарфора и разных ненужных нам безделушек. Я взял несколько пальто, Калашников нагрузил на себя перины, целую стопу: они были пышные, но легкие – недаром ими укрываются здесь как одеялами. Он положил эту кипу себе на голову и придерживал руками за края. Пошли обратно снова по траншее. Калашников впереди, я за ним шагах в пятнадцати.

Все время слышны были самолеты. Вот мотор затрещал прямо над нами, и едва Калашников ступил в следующее колено хода сообщения, как раздался взрыв. Я упал, скорее всего от неожиданности, вскочил и бросился вперед. Огромное облако пуха стояло над траншеей.

– Калашников! – крикнул я, не надеясь услышать ответ.

Под облаком что-то зашевелилось.

– Я! – ответил его голос. Он поднялся, ругаясь:– Во дает, сволочь! – Ощупал себя. – Вроде все цело… Увидал сверху белое – и бросил, – объяснил он мне и добавил деловито: – Давай отойдем отсюда, почистимся…

Назад Дальше