Я ничего не видел и вдруг услыхал их голоса уже впереди себя. Теперь я шел направляющим в следующей за нашей роте. И эта рота, обтекая, стала обгонять меня. Прошла еще одна рота, и все. Я остался сзади.
Я шел, осторожно ступая, и слушал, как, шаркая подошвами по асфальту, удаляется батальон. Я ничего не видел и не мог идти так быстро. Был полный мрак, лишь изредка, на мгновение, чуть отсвечивал мокрый асфальт.
Потом сзади я вновь услыхал неторопливые голоса и узнал их. Это были замполит Вагин и парторг батальона Чемишкьян. Они шли далеко позади батальона и беседовали о своих делах.
– Ты что, солдат? – спросил замполит, и по звуку голоса я понял, что он заглядывает мне в лицо. Он знал всех в батальоне.
– Ничего не вижу, товарищ капитан…
– Давай руку. Пошли!
Я дал ему руку, мы пошли быстрее.
– Давай бегом! Мы побежали.
– Нет, не могу. Ничего не вижу.
– Я ж тебя за руку держу. Зачем тебе видеть?
– Нет, – сказал я, расхрабрившись. – Давайте завтра днем вы завяжете глаза, я возьму вас за руку, и побежим. Вам такой бег не понравится…
– Пожалуй… – Он засмеялся, и мы пошли шагом, но быстро.
Скоро мы догнали батальон на привале.
– Старший лейтенант Самсонов! – крикнул замполит. – Что же вы за людьми не смотрите?!
– Младший лейтенант! – в свою очередь обратился «дядя Ваня» к нашему новому взводному. – У вас люди отстают…
– Почему отстают?
– Почему! Куриная слепота.
– Куриная слепота? – изумленно переспросил тот. Он никогда не слышал о таком и ничего не понял. – У кого куриная слепота?…
– У вас! – рассердился ротный. – Людей своих не видите!
Он сказал это тихо, чтобы не слышали подчиненные, но у меня был обострен слух, ведь я ничего не видел.
Кто-то взял ствол ПТР, который я нес, и дали мне в поводыри Мишку Сидорова, того самого, что подорвал впоследствии танк.
Мишка был широкоплеч, очень силен. До армии работал на лесозаготовках и во всем, что касалось леса и дров, был дока. Кухонный наряд заготовляет дрова, и попадается почти всегда огромное полено, которое никак не могут расколоть: обухом бьют сверху по обуху, топор уходит вглубь, завязает в полене – и ни с места, забивают клинья – не помогает. Зовут Мишку. Он походит вокруг полена, постукает обушком, словно отыскивая уязвимое место, ахиллесову пяту, потом, несильно, обязательно громко крякнув, стукнет топориком, и проклятое полено безропотно разваливается пополам.
Слабым местом Мишки Сидорова была его безудержная любовь ко сну. Он мог спать где угодно и как угодно: сидя, стоя, на ходу. Другие в этом отношении тоже были не очень требовательны. Жили когда-то в огромной землянке, на всю землянку была одна лампа – ватт на пятьсот. В дальние углы ее свет едва доходил, а я спал как раз против нее на верхних нарах. От нее было не только ослепительно светло, но и жарко. Однако засыпал я мгновенно и спал прекрасно. Сейчас бы мне такой сон!
Стоило Сидорову лечь на землю, и он уже «слушал, как трава растет». Чтобы окончательно разбудить его, надо было поставить его на ноги, иначе он говорил: «Да, да, не сплю» – и продолжал спать, как только его оставляли в покое. Спал он ночью в строю. Это очень утомительно, со мною несколько раз бывало такое. Будто и спишь и не спишь, а попадаешь в какие-то темные провалы, и хочется лечь на дорогу, но что-то в тебе еще бодрствует, и заставляет идти, и невероятно напряжено.
И вот мне дали в поводыри Мишку Сидорова. Я взялся за шнурок на его десантном ранце, и мы пошли. Сразу же мы оказались в хвосте батальона, и замполит с парторгом стали нас подгонять:
– Чего отстаете? Шире шаг!
Мишка же, напротив, мечтал, чтобы они прошли вперед, и отставал нарочно. Такая игра длилась не меньше часа, и наконец они каким-то образом оказались впереди. Сзади нас никого не было, мы были одни.
– Посплю пять минут, – сказал Мишка облегченно, – а то не могу.
– Мишка, брось дурить!
Но он уже спал, опустившись на влажный асфальт.
Я стоял над ним в полном мраке, дергал за длинный шнурок и говорил время от времени, наверно, довольно жалобно:
– Мишк, вставай!…
Он спал минут двадцать. Мне стало холодно, и я начал пинать его ногой все сильнее.
– Вставай!
– Чего бьешься? – проворчал он вдруг. – Как дам!…
– Вставай!
Он еще покряхтел, поворчал и встал, весь дрожа от сырости.
– Пошли!…
Батальон ушел далеко, его давно уже не было слышно.
Мишка решил срезать путь, идти не по дороге, а напрямик, полем. Мы скользили, оступались, падали в лужи и в канавы и, мокрые и в грязи, добрались наконец до дому.
В землянке горел свет, я снова стал зрячим.
Дали мне в санчасти рыбий жир и еще что-то, и через несколько дней у меня прошла «куриная слепота».
Лоханков был человек сугубо штатский, скучный, и характер у него был неприятный – сварливый, въедливый. Когда рассказывали о каком-нибудь случае на фронте, он слушал скептически, мрачно усмехаясь. Он завидовал, ему очень хотелось стать героем. Когда же он выпивал «свои фронтовые сто грамм» – больше ему не требовалось, – он сам начинал рассказывать истории. Врал он великолепно.
– Служил я до войны в авиации, ас был первоклассный. Вылечу утром рано и начинаю над аэродромом весь высший пилотаж показывать – все штопоры, бочки, мертвые петли; одну за другой кладу фигуры– любо-дорого. Высыплют все, бывало, смотрят: механики, мотористы, командир полка, буфетчица – такая была рыженькая, Нина, – та вся побледнеет, и повар наш, Вася, в белом колпаке стоит в дверях кухни. А я тогда выхлопом – знаете, белой такой полоской – пишу в синеве: «Вася, приготовь двойную! Все!» Тот бежит готовить. Я ручку от себя, иду на посадку, убираю газ, сажусь. Все!…
Или другой его рассказ – о том, как он работал в соляных копях и установил мировой рекорд выработки соли:
– Во всех газетах написали, портреты мои поместили. Работаю раз, как всегда, на соляном комбайне, слышу – бегут, говорят: «Микоян приехал!…» Ну, пожалуйста! Спускается Микоян, подошел ко мне, смотрит, как я работаю. А я рубаю. Посмотрел он, посмотрел и говорит: «Молодец, товарищ Лоханков! Как же вы таких результатов добились?» А я ему: «Отойдите, говорю, пожалуйста, Анастас Иванович, не мешайте, говорю, пожалуйста, работать. Потом, говорю, поговорим». Все!
Или еще его рассказ: вырастил Лоханков, применив мичуринские методы, арбуз пуда на полтора. Хотел на сельхозвыставку везти.
– Вырос арбуз – гигант, любо-дорого. Уж я с ним бился, обхаживал его, ночей не спал. Наконец вижу – готов. Поднял я его еле-еле, прижал к животу, несу. Стал по ступенькам всходить, а у жены кутенок такой маленький был – ну да, собачонка, – он мне под ноги, кутенок. Споткнулся я, уронил арбуз. Арбуз вдребезги! Все! Схватил я кутенка, шварк об ступеньки. Все! Я плачу – арбуз жалко, жена плачет – кутенка жалко. Какой был арбуз, других таких не было!
Очень хотелось Лоханкову стать героем, очень хотелось чем-нибудь выделиться. Да случай подходящий не выпадал.
Зато настоящие герои слушали его с большим интересом.
В сентябре сорок третьего года, неподалеку от Горловки, остановились в единственном уцелевшем четырехэтажном доме без окон, без дверей. Несколько дней назад здесь стояли немцы. В одной из комнат на стенах рисунки углем, сделанные мастерски. Сидит солдат в окопе, курит, и в дыму над ним смутно вырисовывается миловидное женское лицо. Может, он тосковал по дому, этот художник, черт его знает!
У нас тоже был свой художник, Борис Бурков из Котласа, талантливый человек. Но он был скромен, не рисовал на стенах, а делал наброски в блокноте да оформлял «боевые листки».
В большой землянке, в степи, лежали ПДММ-парашютно-десантные мягкие мешки, в которых сбрасываются пулеметы, минометы, боеприпасы. В упакованном виде ПДММ представляет собой довольно длинный цилиндр, с одной стороны – амортизатор, с другой – уложенный грузовой парашют.
Каждый вечер к землянке отправлялся трехсменный караул со своим начальником – сержантом. В темноте пересчитывались на ощупь мешки, лежавшие на стеллажах, и склад принимался.
В карауле была минометная рота, ее почему-то не сменили вовремя, а сменили лишь назавтра. Пулеметчики, принимавшие склад при дневном свете, обнаружили, что в одном мешке нет парашюта, а его место забито сеном. Поднялась тревога. Начальник караула, сержант-минометчик, был арестован. Он был из блатных, но из тех, которые не брезгают брать и у своих. Его подозревали в нескольких крупных кражах на складах, но не было прямых улик. Поначалу и здесь улик не было, но кто-то вспомнил, что минометчик уже завел себе кралю в селе: поехали к ней, сделали обыск и нашли на чердаке распоротый громадный купол грузового парашюта, сделанный из перкаля страшной прочности.
Майор Губа выстроил батальон и кратко сказал о том, что это измена Родине, что в мешке были мины, которые, сброшенные без парашюта, могли взорваться при ударе и уничтожить многих из нас.
Майор Губа выстроил батальон и кратко сказал о том, что это измена Родине, что в мешке были мины, которые, сброшенные без парашюта, могли взорваться при ударе и уничтожить многих из нас.
Сержанта увели.
Разбитый Донбасс. Взорваны и затоплены шахты. Все в запустении. Зашли в маленькую, давно не беленную хатку. Хозяйка засуетилась.
– Проходьте, сидайте, зараз борща насыплю!…
Так повелось уже испокон веков: если вступает на порог деревенского дома утомленный войной солдат, то нужно прежде всего угостить, накормить его: сытый солдат и воюет лучше. Бессчетно на дорогах войны пускали нас в дом сердобольные бабы, угощали картошкой, щами, варенцом – чем бог послал – и, пока мы ели, глядели на нас задумчивыми, грустными глазами. Они думали о том, что где-то, по таким же дорогам, идут их сыновья и тоже заходят в чьи-то избы и хаты.
Но у этой хозяйки не было сына. Плача, рассказывала она, какая у нее была гарная дочка и как угнали ее немцы в Германию.
Я не вспомню, как мы подружились с Васей Демидовым. Дело не только в том, что мы полтора года ели с ним из одного котелка. У нас все было пополам. Мы чувствовали друг к другу безотчетную симпатию, мы знали малейшие привычки друг друга, мы сходились во мнениях. Это был не просто приятель, не просто хороший товарищ – это был друг. И не только фронтовой– это был друг на всю жизнь. Мы с ним никогда не говорили о нашей дружбе. Но про себя я часто мечтал о том, как мы будем дружить после войны, ездить друг к другу, а может, и поселимся поблизости.
Он погиб на венгерской равнине у речонки Раба от снайперской пули. Умер он мгновенно, пуля попала ему в голову.
Я не плакал. Я уже не умел плакать по-детски и еще не мог по-мужски.
Это был бесценный друг, посланный мне судьбой. Я долго не мог опомниться и представить себе, что его нет и не будет.
Ему было двадцать лет.
Я никогда не забуду его.
Почти у каждого война отняла близкого, дорогого сердцу человека. У меня она отняла Васю Демидова.
Мы вошли в старинную венгерскую усадьбу и остановились там. Просторный дом с множеством башенок, лесенок, длинные аллеи лип и акаций, обширные фруктовые сады и виноградники.
Усадьба принадлежала крупному венгерскому магнату, я забыл его фамилию – на что она мне нужна! Магнат давно бежал, при приближении фронта бежал и управляющий. Остались работники, жившие вместе с семьями в подсобных постройках рядом с главным домом. Все хозяйство было в их руках, и они организовали нечто вроде коммуны – каждый продолжал исполнять свои обязанности, а доходы делились. Во главе стоял красавец мадьяр, плотник, лет сорока трех, с пышной черной шевелюрой, чуть тронутой сединой. Было заметно, что в него влюблены все женщины усадьбы. Кроме того, он был здесь самым молодым мужчиной.
Нашелся здесь и толмач, очень смешной, похожий на гриб, маленький старик в широкополой шляпе. Он говорил всем с несомненной гордостью:
– Я работаль русский экономии. Я три года работаль русский экономии. Да, плену. Старый война. О Россия! Холёд!…
Оживилась усадьба. Дымили походные кухни. На солнышке в саду курили солдаты. Бодро пробегали ординарцы.
Мы заступили в караул. Я стоял у склада боеприпасов, помещавшегося в большом старом погребе.
После обеда батальон неожиданно снялся и двинулся дальше. Остался лишь наш трехсменный пост да с нами старший лейтенант – начальник оружейного снабжения и оружейный мастер Иванов. Назавтра за боеприпасами обещали прислать машины. Сразу тихо стало в усадьбе. Наступила ночь. Всякое может случиться. Один стоял на посту, другой бодрствовал, сидя у окна со стоящим на столе ручным пулеметом, остальные дремали, часто просыпаясь. Настал день, потом вечер – машины не пришли. Снова столь же зорко охраняли мы пост. На следующее утро пришла одна машина.
– Оружие и боеприпасы пока брать не будем, завтра приедем. Берем старшего лейтенанта и двух солдат!…
– А как же мы?
– Завтра приедем!…
Старший лейтенант напомнил, что мы должны быть внимательны, и машина ушла.
Мы остались с Ивановым.
Подошел толмач, порассуждал о положении на фронтах. Он никак не мог выговорить фамилию: Рокоссовский.
Ночь я простоял на посту. Иванов ремонтировал оружие и в наряды никогда не ходил.
Я смотрел в темноту и испытывал незнакомое ощущение: на много километров кругом не было своей части, не было караульного помещения, где в случае чего могли бы услышать мой выстрел и прийти на помощь. Кругом была черная чужая ночь. Вышел Иванов на крыльцо, закурил. Ему не спалось. Так мы провели эту ночь, за ней – другую. Машин не было.
Что нам было делать? Не могли же мы оба совсем не спать! Мы рассудили так: если есть или будет кто-то, кто захочет уничтожить нас и захватить склад, то преимущество бесспорно на его стороне. Не очень трудно уничтожить сперва спящего а затем и второго, которому уже никто не придет на помощь. Это было ясно. И мы решили.
– Позовите весь народ! – сказали мы толмачу, и, когда на площадке перед погребом собрались люди, Иванов обратился к ним с речью. Толмач переводил.
– Товарищи крестьяне! – сказал Иванов. – Я называю вас товарищами, потому что все трудящиеся люди – товарищи. Вы трудящиеся, и мы трудящиеся, вы венгерские, а мы русские, советские. Теперь так: мы здесь должны пробыть, в этой усадьбе, некоторое время. У нас склад, вы сами видели, что туда грузилось. Вы должны помочь нам, чтобы с ним все было в порядке. Ведь нехорошо будет – правда? – если приедут за нами наши товарищи на машинах, а здесь что-нибудь случится. Но мы надеемся на вашу помощь. Война, товарищи, скоро кончится. Гитлера не будет. Хорти не будет. Все понятно?…
Переводя, толмач обращался главным образом к красавцу мадьяру. Потом они посовещались немного, и толмач сказал, очень довольный и гордый:
– Мы поняли. Будет помогать!…
И действительно, через полчаса толмач появился уже с немецким карабином на ремне. Он очень важно обошел вокруг погреба и закурил трубку. Выглядел он как заправский колхозный сторож. Он постоял два часа, потом его сменили. Так и пошло. Когда же ночью стояли на посту я или Иванов, к нам подключался подчасок.
Мы ждали машин каждый день, их все не было. Иванов пошел в ближайший город Цеглед и умолял коменданта принять наш склад по описи. Из этой затеи ничего не вышло.
Мы томились и не знали, что делать. Прошло уже дней десять. Улыбались нам местные девчата. Жаль, что мы не могли объясняться с ними. Толмач рассуждал о положении на фронтах. Хозяйка нам готовила. Чтобы внести и свою лепту в питание, мы охотились на зайцев: тогда их было множество на венгерской равнине.
Дни тянулись неимоверно медленно – никаких событий! Мы с Ивановым порассказали друг другу все, что могли вспомнить. Никогда я не думал, что можно так тосковать по своим ребятам, по своей роте.
Раз прибежал взволнованный толмач: пришел представитель новой венгерской власти и требовал нескольких мужчин – грузить что-то на станции. Мы вышли к нему. «Они работают для фронта!» – сказал Иванов. Этого было достаточно. Ну что ж, это была правда.
Однажды в усадьбу въехала повозка, в ней сидел пожилой лейтенант. А следом двигалось большое стадо.
Человек пять пожилых нестроевых солдат сопровождали стадо, перегоняя его на восток, – в счет репараций. В дороге они доили коров и раздавали молоко бесчисленным беженцам, идущим из плена, заполнившим в ту пору все дороги Европы. Эти пожилые солдаты были очень похожи на местных крестьян, только одеты были в полинявшую солдатскую форму. В усадьбе они остановились на ночлег, чтобы дать отдохнуть стаду.
Как счастливы мы были встрече с ними! Утром они двинулись дальше – такая мирная, невоенная колонна.
А на другой день в конце длинной липовой аллеи показался мчащийся грузовик, потом второй. Ох, как лихо ездили наши шоферы! Грузовик затормозил так резко, что показалось, будто задние скаты на миг оторвались от земли. Выскочил из машины сержант, и радостно екнуло сердце при виде родной голубой окантовки на его погонах и петлицах.
– Скорей, скорей! Грузиться!…
И вот уже погружены патроны и мины.
Все высыпали провожать нас. Мы попрощались за руку с каждым. Все были взволнованы, толмач даже прослезился.
– Обратно к нам приезжайте жениться! – крикнул он. Потом сказал что-то девчатам, наверное, перевел свои слова, и они засмеялись и закивали головами. И вот уже высокие деревья скрыли от нас старинную усадьбу, торчит только острая башенка над крышей, но скоро и ее не стало видно.
…Мы часто мечтаем о встрече с прошлым, нас тревожат и манят воспоминания. Неизвестно зачем хочется увидеть далекие полузабытые места, неожиданно, с трудом, узнать кого-то. Это влечет нас встреча с нами самими, с нашей юностью. И меня среди других желаний иногда смутно задевало желание приехать в это имение, где довелось нам с Ивановым прожить три недели в последнюю военную весну, посмотреть: как там, что?