Стрела Голявкина - Бубнова Людмила Леонидовна 2 стр.


11

Этот парень был родом из Баку.

"В Баку ветер свистит как нигде, слетают вывески, хлопают ставни, платья задираются к небесам - голые бедра блестят на солнце. В Баку море кипит, как в аду, волны плещут, как черти, укачиваются моряки. В Баку у моря горячий песок, словно накаленное железо. В Баку жара. Черные люди. Цветастые люди. Люди-молнии. Люди-звери. Люди не люди. Там красные цветы в садах и зеленые листья. Инжир, айва и гранаты, виноград и красное вино. В Баку зной. Вой ветра. Стук ставен. Сплошное веселье. За городом нефтяные вышки, сказочные леса.

Я всегда буду петь о нем, потому что я там родился".

Это запись из дневника.

В Ленинград он приехал через Самарканд, Ташкент, Душанбе (прежде назывался Сталинабад), Москву. Что его гнало, я до сих пор не знаю как следует. Может быть, очередной призыв в армию заставлял искать учебное заведение с военной кафедрой.

Мне приходилось в дальнейшем встречать парней, которые подавали большие надежды в живописном мастерстве, но после армии приходили совсем без художественного чутья и всю жизнь прозябали в художественной среде с рукой начинающего приготовишки.

А он бежал, бежал и добежал до Института живописи, скульптуры и архитектуры имени И. Е. Репина (Академии художеств СССР в Ленинграде), где студентов в тот период в армию не отправляли.

Моя семья приехала в Ленинград сразу после войны из самой бедной крестьянской северной российской глубинки. Начиная лет с пяти мне не по вкусу было все вокруг, не нравились бедность и убожество.

Надежда была на вырост. Если необходимо выходить замуж, то моим мужем будет только художник или писатель. Если не найдется такого - сама стану художником или писателем.

И вот передо мной художник. Я не верю своим глазам, не верю, что он настоящий художник, и не ощущаю себя готовой воспринять художника, мне кажется - не доучилась. Трудно чувствовать себя не хуже любого художника, но не собиралась я быть хуже никакого художника. Потом созрела мысль: раз один художник возник передо мной сам собой, значит, так же может быть и другой, и третий.

С наивным самомнением вообще интересно обстояло. Купила я кусок сатина в красную полоску, сшила новую блузку. Надела и пошла. Солидный полноватый мужчина заговорил со мной на остановке, ехал в троллейбусе и сопровождал до самой парадной. Говорил, что работает в оркестре Владимирцова, звал на концерт.

- У меня много дел. Нет, нет, нет.

Тогда он и говорит:

- А что, собственно, ты отказываешься, что ты из себя воображаешь? Обыкновенная бедная девчонка. Я же вижу.

Бедная девчонка? А мне казалось, в новой блузке я шикарно выгляжу.

Однажды, в другое время и в другом месте, на "нет" я получили такую отповедь:

- Подумаешь, ты что, дорого себя ценишь? Шуба тысячи три с половиной, шапка - полторы, и все.

Для опыта бывают интересны самые незначительные мелочи.

12

Ни от кого я зависеть не собиралась, кроме как от самой себя. Никакая сила обаяния любого художника, казалось мне, не сможет меня подчинить. На протяжении жизни с Голявкиным мне не раз говорили: "И как ты с ним живешь? У него ужасный характер!"

Я отвечала: "Свой характер надо иметь, ни от чьего ужасного характера не зависеть!"

Все же обаяние художника сыграло тогда положительную роль. Сдав выпускные экзамены, я пошла поступать на филологический факультет университета, конкурс был семь с половиной (!) человек на место, но я вдохновенно сдала экзамены и поступила.

Он в академии, я в университете - очень удобно было ему сторожить меня на Университетской набережной.

Смешно вспоминать, но первое, что я о нем узнала: в общежитии он отказался от прачки, сам, единственный, стирал в прачечной свое белье, как Джек Лондон или Мартин Иден.

13

До назначенного свидания в Соловьевском садике оставался час. Целый час в распоряжении студентки! Наконец-то как следует подготовлюсь к следующему занятию.

Стоит только начать благородное дело, и время несется галопом. Много больше часа просвистело, когда я поставила последнюю точку и вспомнила про свидание.

Выскочила на остановку, но транспорта вдали не предвиделось. Решила, что пешком гораздо быстрее, и бежала, бежала к зеленому острову Соловьевского сада. Я опаздывала на целый час. Больше часа. Никто не станет ждать больше часа. И я перестала бежать. Конец дружбе - ну что ж...

Он шел мне навстречу, он был взбешен и встретил меня хлесткой пощечиной. Я тут же влепила ему ответную. У меня хорошая реакция, но не устраивать же безобразную драку прямо на улице. Не хватает мне драться с парнем! Я обхожу его стороной и удаляюсь по Съездовской линии. От досады, обиды и боли слезы льются из глаз.

- Дубина! - кричу. - Художник называется! Что ты тут делал до сих пор? Лучше бы тебя вовсе не было!

Он догоняет меня, берет за руку.

- Я не дубина! Нельзя со мной так разговаривать. Тем более что я художник!

Черт, и уйти не дает!

- Я хотел пойти с тобой на бокс. Сегодня матч на Зимнем стадионе. Я всегда смотрю бокс, сам выступал на ринге и занял на первенстве Баку в легком весе второе место. Но сегодня мы с тобой уже никуда не успеем.

- Не надо мне бокса! Видеть тебя не хочу.

- Почему же? Я тебя ждал. Мы с тобой будем долго. - Он ведет меня на знакомую скамейку, усаживает, достает из кармана пальто мятую ученическую тетрадку и сообщает: - Я почитаю тебе свой новый рассказ. - И разговаривает таким тоном, как будто только что не было стычки.

Он читал то ли про бокс, то ли про музыку, то ли про музыку бокса - не помню. В целом озорной и грустный иронический рассказ. Там была неожиданная концовка, которая мне больше всего понравилась и запомнилась: "...и да здравствует наша Родина!"

- Нужно напечатать его в журнале, - говорю.

- Его нельзя напечатать ни в каком журнале. Ты ничего не понимаешь. Я пишу то, что нельзя печатать.

- Не понимаю. Да напечатают его, напечатают...

Меня ошеломило количество талантов на одну бедную мужскую душу. Такого мне не попадалось.

В то время ему шел двадцать седьмой год, мне было на девять лет меньше. Взаимные пощечины были не последние, да это вообще не главное в жизни, прожили мы с ним действительно долго, рассказы печатают до сих пор.

14

Встречи с ним были духовной работой. Мы ходили на все художественные выставки, во все ленинградские музеи. По его студенческому билету нас пускали в запасники и показывали холсты какого угодно периода. Таким образом, вскоре мы знали все художественные произведения, которые были в городе. Особое пристрастие он питал к французским живописцам. Мы регулярно поднимались по деревянной лестнице на третий этаж Эрмитажа и жадно впитывали живописный дух импрессионистов.

По ночам я читала три тома "Мастера искусств об искусстве" 1934 го

да - старые, ветхие, изрисованные графическими композициями рукой владельца, рассыпающиеся от частого употребления книги. Видно, всю жизнь он возил их с собой в истертом фибровом чемодане.

Основным словом, выражающим художественное впечатление, оценку, было "живописно - не живописно". Он говорил это каждый раз с такой разной эмоциональной окраской, что казалось, другие слова необязательны. Там, где было "живописно", - искусство, остальное сопутствовало.

На первых холстах и картонах, которые мне были показаны, в основном было море - изумрудно-зеленая вода, песок - золотистой охрой, люди среди лодок. Любимый мотив на всю жизнь.

Из дневника того времени:

"В новейшей живописи новое эмоциональное ощущение предмета, чего раньше не существовало ни у Рембрандта, ни у Веласкеса, ни у Тициана, ни у Рубенса. Потому искусство древних отпадает.

Какой трепещущей жизнью заживет простой, обыкновенный чайник у Ван-Гога! Как просто и четко выразит его Матисс! Какую остроту придаст ему Пикассо!

Разве можно уйти от этого, не видеть, не чувствовать и писать тот же чайник, не вкладывая в него себя? Такова современная живопись".

Баку

1

Итак, фамилия у него Голявкин. Родом из Баку. Он не азербайджанец, не татарин, не ассириец, не еврей, не армянин, коих в Баку было полно после турецких погромов 1915 года до погромов начала девяностых. Он русский. Но теперь всех, кто живет в России, называют русскими. Это неверно. В России много национальностей. Скажем вернее - он славянин с русыми волосами и серо-зелеными глазами.

Его мать Любовь Николаевна Шарина, 1892 года рождения, получила среднее музыкальное образование. В 1911 году она окончила Бакинское женское учебное заведение Святой Нины; а к 1917-му - Бакинское музыкальное училище. С 1920-го по 1922-й она работает в Азербайджанской государственной консерватории преподавателем музыки. Кроме того, девушка пошла учиться в театральную студию - страстно хотела стать артисткой, играть драматические роли, танцевать и петь на подмостках.

Но в стране шла гражданская война, и до Баку докатился отряд 25-й кавалерийской чапаевской дивизии с боевой задачей освободить нефтеносный город от иностранных интервентов. Один интервент, офицер английского флота, хотел спешно увезти Любочку в Англию. Однако мать ее не позволила свершиться этому браку, не захотела ехать в дальнюю страну и категорически запретила дочери. Английские корабли отчалили без Любочки. Зато кавалерист-чапаевец быстро нашел путь к Любиному сердцу, и 13 (26) ноября 1923 года она сочеталась первым браком с гражданином города Москвы Владимиром Сергеевичем Голявкиным. Их обвенчал протоиерей Николай Никифоров в бакинском Николаевском соборе. Между гражданской и Великой Отечественной войнами у них родились три сына: Виктор, Борис и Александр. Жизнь шла своим чередом.

2

Трогательный был человек мой свекор. В перерывах между войнами, которых на его счету было четыре (первая мировая, гражданская, Великая Отечественная, японская), Владимир Сергеевич работал завучем, педагогом-теоретиком музыкальных дисциплин, пока не "выбыл из числа педагогов с 1 мая 1958 г. ввиду смерти" (запись в трудовой книжке). Но всех его заработков хватало только на детей, сам он не имел даже выходного костюма. "Ведь нет ни одной приличной семьи, которая не имела бы выходных костюмов, пальто... не говоря уже о том, что в семье нет ни тарелок, ни тюфяков, ни одеял... а я ведь все время работал и зарабатывал неплохо... Как-нибудь доведем до конца детей..." (Письмо жене от 30 июля 1957 года, почти последний взгляд на прожитую жизнь.)

Владимир Сергеевич умер от белокровия, когда дети еще учились и мало чем могли ему помочь. Да и дети, на мой взгляд, какие-то странные были. Вот, например, здоровый парень двадцати одного года, старший сын Виктор, пишет отцу такое письмо: "Между прочим, я должен тебе сказать, что с первого мая живу, как скотина, т. е. без копейки денег, а особенно сейчас, во время экзаменов, это не особенно приятное явление. Я прошу тебя, если сможешь, прислать мне денег поскорей". После такого рева последнее отошлешь. И отсылали. Лично мне стыдно даже читать о таких просьбах взрослого парня. Я никогда не могла обращаться к родителям с просьбой о деньгах и пошла работать на большой завод, едва мне минуло шестнадцать.

Самоотверженность отца все же была оценена, как водится, после смерти. Виктор Голявкин, став писателем, написал о нем повесть для детей "Мой добрый папа". Отца его уже полвека нет в живых, а повесть по-прежнему читают дети, она, как говорят, стала хрестоматийной. Добрые люди за все платят жизнями и даже за литературные произведения, которые живут дольше, чем они.

3

Музыкальный энтузиазм матери заражал всех, кто с нею соприкасался. У нее всегда были ученики, ученицы. Главное место в квартире занимал рояль, а больше там ничего и не было, а если было, то небрежно задвинуто по углам. Она учила детей, готовила к поступлению в музыкальную школу, или училище, или в консерваторию. Ее сыновья ходили в музыкальную школу, учились играть на скрипке, на арфе, на фортепьяно. Младший Александр окончил Бакинскую консерваторию. Старший сбежал от музыки раньше всех: там, где все вокруг играли и пели, ему нечего было делать. Его дело должно было быть неожиданным для окружающих - у него был вздорный характер.

"Вы знаете, Людочка, у нас в Баку..." - так моя свекровь начинала всякий разговор. Дальше шел бесконечный рассказ про то, как она вышла из дома, дул "ужасный норд", на Буйнакской или на Ольгинской ей встретилась Мирзоян, а на Коммунистической - Атакишева, зашла вместе с ней в зону здоровья в саду на Парапете нюхать цветы и советоваться с доктором энтузиастом цветочной профилактики людских болезней. Потом она шла на почту, писала письма Бобке или Ляльке. Служащие хорошо ее знали, и она подробно рассказывала им, как живут ее дети в Москве и Ленинграде. В путанице бесконечного разговора она невзначай спрашивала у кого-нибудь недостающий "рублик", тут же его получала, награждала знакомых добрыми советами, плакалась о неудачах, несчастьях, которые ее якобы преследовали...

Слушая ее, я понимала, что дом в тот день остался без обеда. В отличие от меня ей не казалось, что обед в семье - первое дело. Не любила она тратить на какие-то обеды свое драгоценное время. Удовольствие быть на людях не хотела променять на готовку того, что тут же исчезало.

По дороге домой ей встречалась какая-нибудь прежняя ее ученица, вместе они приходили домой и садились за романсы. Если ненароком заглядывал Тогрульчик (друг Виктора Тогрул Нариманбеков, теперь народный художник Азербайджана), шли арии Канио, Каварадосси. Счастливые моменты длились до позднего вечера. Кроме романсов в ее "мирок" входили артисты: она помнила всех звезд немого кино, портреты их лепила на стенку у своей кровати. Позже рядом с артистами красовались холсты ее старшего сына - цветы, натюрморты.

- Знаете, Людочка, я люблю все красивое, - говорила она.

- Как будто другие не любят, - отвечала я.

То, что было красиво для нее, мне казалось мишурой. Мне казалось, смотреть на все вокруг надо глубже, внимательнее, а главное - дело делать, конечно, общественно-полезное. Отыскать себе значительное дело и заниматься им вполне целенаправленно и последовательно.

Материнское вечное шелестение страницами, картинками, беспокойство, как бы чего не пропустить мимо глаз, создавали духовное поле, которое сначала вытолкнуло парня подальше из дома своей настырностью, а к концу жизни настигло его во всем своем объеме. В старости он стал очень похожим на мать: перебирал газеты, журналы, сборники, каталоги (в основном со своим именем), расставлял на видном месте свои книги. Не дай бог что-нибудь запропастится не уймется, пока не найдет и не поставит на место. Записи на клочках, бумажках, вечное клокотание по поводу той или иной повести, которую хорошо бы переиздать, лишало меня всяческого покоя. Разница между ними была только в том, что мать перебирала чужое, приспосабливая к себе, а он перетасовывал свое.

4

Бакинские мальчишки весь день болтались на Приморском бульваре, там всегда дует "хазри", бакинский норд, и солнце всегда ярко светит. Море на солнце красивое: зеленая вода и волны гривами белой пены катят к берегу в четыре вала. При ветре Каспий штормит не меньше океана. На берегу цветут олеандры, персидская сирень, глицинии, эльдарские сосны. Гранаты, инжир, синие и белые тутовые ягоды, виноград, ароматный и сладкий, как нигде, гарашаны, сарыглы, агшаны. Сплошная радость! Цвет и краски врезаются в душу и остаются навек незабываемым впечатлением. Но ему мало видеть море в очертаниях Бакинской бухты.

С 1949 года на Каспии строят посреди моря город на искусственных металлических эстакадах - длинных, длинных мостках, - Нефтяные Камни. Тогда это было, наверно, одно из самых удивительных сооружений в мире. И студент живописного факультета лезет на нефтяную вышку с этюдником, чтобы с высоты птичьего полета увидеть море. Изумрудное, бескрайнее, оно занимает весь холст. Эстакады с вышками, нефтяными резервуарами, которые с высоты кажутся небольшими баками, с людьми и машинами, лежат на воде золотыми дорогами и прорезают море насквозь. Художник ищет свою точку зрения. Ради своего мировоззрения, конечно, приходится лезть на высоту, сидеть на ветру часами, держаться на вышке уверенно и не падать.

В 1957 году, во время Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Москве, работа была отобрана на Международную выставку изобразительного искусства. "В. Голявкин. "Нефтяные Камни". Холст. Масло. 54х42. 1957 г.".

Друзья

1

Товарищ-писатель пригласил нас на встречу с читателями. Интерес к писателям был огромный. Мы сидели в переполненном зале.

Писатель стоял на сцене и гордо отвечал на вопрос из зала:

- Я не понимаю живописи!

Он гордо обвел взглядом зал, держа внушительную паузу, будто ждал продолжительных аплодисментов.

И дождался. Некоторые захлопали. Они тоже не понимали живописи и с радостью сознавались в этом.

- Что толкает нашего дурашку на признание в подобной глупости? Обычно люди скрывают свои недостатки, а не выдают их за достоинства, - говорю я Голявкину.

Тот молча поглядывает на приятеля.

- Может быть, наш писатель сознательно хочет отличаться невежеством, думая, что это сделает ему имя скорее, чем его литературные опусы? Хитрит, одним словом?

- Тише, - говорит Голявкин и сам помалкивает.

Писатель начал читать свои тяжеловесные тексты. Люди затихли. Потом завяли.

Я пригляделась к нему повнимательней: то, что он говорил, было похоже на голую правду.

Вот несчастный!

Но с ним Голявкин тоже дружит.

2

- Я хочу написать вот этот стол так, чтобы он точь-в-точь был как в натуре, - слышу я молодой мужской голос.

- И я, и я!.. - вторили голоса.

- Я не понимаю Пикассо, Ван-Гога... - Это разговор вполне здоровых ребят-живописцев в стенах Академии.

Они мыслят искусство на уровне цветной открытки?

Не мудрено. Художники 20-30-х годов подхватывали, развивали передовые художественные направления. В России их здорово за это били. И окончательно добили Великой Отечественной. После жестокой, но победоносной войны вожди строили огромную империю. Искусство было призвано способствовать идеям соцреализма, отражать жизнь советского общества в оптимистических тонах. Требования эти удерживали личность в строго определенных рамках. Многих устраивало. Других стесняло, они стремились вырваться из рамок, им попадало. И вот результат - провинциальный разговор об искусстве среди художников.

- Стол из дерева? - спросил Голявкин.

- Да.

- Ты его пишешь красками. Значит, уже не "точь-в-точь". Твой стол в любом случае будет изображен УСЛОВНО. Степень условности всецело зависит от тебя.

Назад Дальше