Но постепенно вопросы становятся серьезнее и требуют более полных ответов.
— Пит, ты уже говорил в пещере, что влюбился в Китнисс, когда тебе было… пять лет?
— Да, с того самого момента, как я ее увидел.
— А ты, Китнисс, сколько времени потребовалось тебе? Когда ты впервые поняла, что любишь Пита?
— Э-э, трудно сказать…
Я улыбаюсь и в отчаянии смотрю на свои руки. Помоги!
— Что до меня, я точно знаю, когда меня осенило. В тот самый момент, когда ты, сидя на дереве, закричала его имя.
Спасибо, Цезарь! Я ухватываюсь за подсказку.
— Да, думаю, тогда это и случилось. Просто… Честно говоря, до этого я старалась не думать о своих чувствах. Я бы только запуталась, и мне стало бы гораздо тяжелее, если бы я поняла это раньше… Но тогда, на дереве, все изменилось.
— Как думаешь, почему это произошло? — спрашивает Цезарь.
— Возможно… потому что тогда… у меня впервые появилась надежда, что я его не потеряю, что он будет со мной.
Хеймитч, стоящий позади оператора, облегченно переводит дух; значит, я все сказала правильно. Цезарь достает из кармана носовой платок и какое-то время будто бы не способен говорить, так он растроган. Пит прижимает лоб к моему виску:
— Теперь я всегда буду с тобой, и что ты станешь делать?
Я смотрю ему в глаза:
— Найду такое место, где ты будешь в полной безопасности.
И когда он меня целует, по залу проносится вздох.
Отсюда разговор естественным образом переходит к тем опасностям, которые нас поджидали на арене: огненным шарам, осам-убийцам, переродкам, ранам. И тут Цезарь спрашивает Пита, как ему нравится его «новая нога».
— Новая нога? — кричу я, совсем забыв про камеры, и задираю штанину на брюках Пита. — О нет!
Вместо живой кожи я вижу сложное устройство из металла и пластика.
— Тебе не сказали? — негромко спрашивает Цезарь.
Я качаю головой.
— У меня еще не было времени. — Пит пожимает плечами.
— Это я виновата. Потому что наложила жгут.
— Да, ты виновата, что я остался жив.
— Это правда, — говорит Цезарь. — Если бы не ты, он бы истек кровью.
Наверное, это так, но все равно я так расстроена, что в глазах стоят слезы, и я прячу лицо на груди у Пита, чтобы не расплакаться перед всей страной. Пару минут Цезарю приходится уговаривать меня повернуться обратно к камерам. После этого он еще долго не задает мне вопросов, давая прийти в себя. До тех пор пока речь не заходит о ягодах.
— Китнисс, я понимаю, что тебе тяжело, но я все-таки должен спросить. Когда ты вытащила ягоды… о чем ты думала в тот момент?
Я отвечаю не сразу, стараюсь собраться с мыслями. Вот он, самый важный вопрос. Сейчас я либо окончательно восстановлю Капитолий против себя, либо сумею убедить всех, что безумно боялась потерять Пита и не способна отвечать за свои поступки. Очевидно, моя речь должна быть долгой и убедительной, но я лишь мямлю едва слышно:
— Я не знаю… я просто… не могла себе представить, как буду жить без него.
— Пит? Хочешь что-нибудь добавить?
— Нет. Я могу только повторить то же самое.
Цезарь прощается с телезрителями, и камеры выключают. Слышны смех и слезы, поздравления, но я не уверена, что все прошло гладко, до тех пор, пока не подхожу к Хеймитчу.
— Хорошо? — шепчу я.
— Лучше не бывает.
Я возвращаюсь в свою комнату, чтобы собраться к отъезду, но из вещей у меня только брошь с сойкой-пересмешницей, подарок Мадж. Кто-то принес ее сюда после Игр. Нас везут по улицам Капитолия в машине с затемненными окнами. На станции уже стоит поезд. Мы наскоро прощаемся с Цинной и Порцией; через несколько месяцев нам предстоит встретиться снова: мы вместе будем совершать тур победителей по всем дистриктам. Так Капитолий напоминает народу, что Голодные игры по-настоящему никогда не заканчиваются. Нам выдадут кучу никому не нужных почетных значков, и все будут притворяться, как нас любят.
Поезд трогается, мы погружаемся в темноту туннеля, затем выныриваем на свет. Впервые со времени Жатвы я дышу воздухом свободы. Эффи сопровождает нас обратно, Хеймитч, разумеется, тоже. Мы плотно обедаем и молча смотрим по телевизору повтор интервью. Теперь, когда Капитолий с каждой секундой становится все дальше и дальше, я снова начинаю думать о доме. О Прим и маме. О Гейле. Я ухожу в свое купе и переодеваюсь в простую блузку и штаны. Тщательно смываю косметику, заплетаю косу и постепенно превращаюсь в саму себя. Китнисс Эвердин. Девчонку из Шлака, которая охотится в лесах и продает добычу в Котле. Я долго стою у зеркала, уясняя себе, кто я есть на самом деле, и стараясь забыть, кем была на арене и в Капитолии. Когда я наконец выхожу к остальным, воспоминание о руке Пита на моих плечах кажется далеким и чужим.
Поезд останавливается на дозаправку, и нам с Питом разрешают прогуляться по свежему воздуху. Охранять нас уже незачем. Мы идем, взявшись за руки, вдоль линии. Молча. Теперь, когда за нами никто не наблюдает, я не знаю, о чем говорить. Пит останавливается, чтобы нарвать мне цветов. Я изо всех сил стараюсь сделать вид, что рада им. Пит не знает, что эти белые и розовые цветочки на самом деле стебли пониклого лука и напоминают мне, как мы с Гейлом собирали его в лесу.
Гейл. Внутри все холодеет при мысли о скорой встрече с ним. Почему? Я не могу в этом толком разобраться, но у меня такое чувство, будто я обманываю кого-то, кто мне доверяет. Точнее, обманываю двоих. До сих пор меня это не слишком заботило: Игры отбирали все силы. Дома Игр не будет.
— Что-то не так? — спрашивает Пит.
— Нет, ничего.
Мы идем дальше, до конца поезда, туда, где вдоль линии растут только жиденькие кустики, в которых наверняка не спрятано никаких камер, но слова не идут с языка.
Я вздрагиваю, когда Хеймитч кладет руку мне на спину. Даже здесь, в глуши, он старается говорить тихо:
— Вы славно поработали. Когда приедем, продолжайте в том же духе, пока не уберут камеры. Все будет в порядке.
Я смотрю ему вслед, избегая взгляда Пита.
— О чем это он? — спрашивает он.
— У нас были проблемы. Капитолию не понравился наш трюк с ягодами, — выкладываю я.
— Что? Что ты имеешь в виду?
— Это посчитали слишком большим своеволием. Хеймитч подсказывал мне, как вести себя, чтобы не было хуже.
— Подсказывал? Почему только тебе?
— Он знал, что ты умный и сам во всем разберешься.
— Я даже не знал, что было нужно в чем-то разбираться. Если Хеймитч подсказывал тебе сейчас… значит, на арене тоже. Вы с ним сговорились.
— Нет, что ты. Я же не могла общаться с Хеймитчем на арене, — лепечу я.
— Ты знала, чего он от тебя ждет, верно? — Я молча кусаю губы. — Да? — Пит бросает мою руку, и я делаю шаг, словно потеряв равновесие. — Все было только ради Игр. Все, что ты делала.
— Не все, — говорю я, крепко сжимая в руке букетик цветов.
— Не все? А сколько? Нет, неважно. Вопрос в том: останется ли что-то, когда мы вернемся домой?
— Я не знаю. Я совсем запуталась, и чем ближе мы подъезжаем, тем хуже, — говорю я.
Пит ждет, что я скажу что-то еще, ждет объяснений, а у меня их нет.
— Ну, когда разберешься, дай знать. — Его голос пронизан болью.
Мой слух восстановился лучше некуда: несмотря на шум локомотива, я ясно слышу каждый шаг Пита, идущего назад к поезду. Возвращаюсь в вагон и я, но Пит уже скрылся в своем купе. На следующее утро мы тоже не встречаемся. Он выходит, только когда поезд подъезжает к Дистрикту-12, и холодно кивает в знак приветствия.
Мне хочется сказать ему, что это нечестно. Что нельзя требовать от меня невозможного. Мы ведь совсем разные. На арене я поступала так, как было нужно, чтобы выжить, выжить нам обоим. И я не могу ничего объяснить про Гейла, потому что сама еще не понимаю. Зачем вообще со мной связываться: я никогда не выйду замуж, и Пит все равно возненавидит меня, не сейчас, так потом. Не имеет значения, какие чувства я испытываю, я не могу себе позволить завести семью и детей. И сможет ли он? После всего, через что мы прошли?
Еще мне хочется сказать, как сильно мне не хватает его уже сейчас. Но это было бы нечестно с моей стороны.
Так мы стоим и молча смотрим, как на нас надвигается маленькая закопченная станция. На платформе столько камер, что яблоку упасть негде. Наше возвращение станет еще одним шоу.
Краем глаза я замечаю, что Пит протягивает мне руку. Я неуверенно поворачиваюсь к нему.
— Еще разок? Для публики?
Его голос не злой, он бесцветный, а это еще хуже. Я уже теряю своего мальчика с хлебом.
Я беру его руку, и мы идем к выходу, навстречу камерам. Я очень крепко держу Пита и боюсь того момента, когда мне придется его отпустить.
Сьюзен Коллинз ГОЛОДНЫЕ ИГРЫ
Дорогой читатель!
Многие спрашивают, как мне пришла в голову идея написать «Голодные Игры», первый роман моей новой трилогии для юношеской аудитории. Наверное, их удивляет то, что эта книга так мало похожа на мои романы о Грегоре Надземном, предназначенные для младших школьников.
Трудно назвать какую-то одну причину. Наверное, первые семена были посеяны еще в детстве, когда в возрасте восьми лет я увлеклась мифологией и прочитала историю о Тесее. Миф рассказывает о том, как в наказание за прошлые провинности афиняне должны были в определенные годы посылать на Крит семь юношей и семь девушек. Там их бросали в Лабиринт, обрекая на съедение чудовищному Минотавру. Уже тогда, в третьем классе, я осознала безжалостный смысл этого требования: попробуйте тронуть нас, и мы не просто убьем вас, мы будем убивать ваших детей.
Также в детстве я смотрела очень много фильмов о гладиаторах: древние римляне умели превращать казни в массовые развлечения. На каникулах мы часто ездили с отцом, военным специалистом и историком, к местам известных сражений, а в старших классах я много путешествовала с фехтовальным обществом. Но непосредственным толчком послужил сравнительно недавний случай: сидя у телевизора и щелкая пультом, я вдруг перескочила с реалити-шоу на репортаж о реальных военных действиях. Тогда-то и родилась история Китнисс.
Возможно, потому, что книга написана от первого лица, Китнисс очень близка моему сердцу. Надеюсь, она найдет путь и к вашему.
С наилучшими пожеланиями, Сьюзен КоллинзKatniss and Peeta
ЧАСТЬ I ТРИБУТЫ
1
Я просыпаюсь и чувствую, что рядом на кровати пусто. Пытаюсь нащупать тепло Прим, но под пальцами лишь шершавая обивка матраса. Должно быть, сестренке снились кошмары, и она перебралась к маме. Неудивительно — сегодня День Жатвы.
Приподнимаюсь на локте и вижу их в полумраке спальни: Прим, свернувшись калачиком, тесно прижалась к матери, щека к щеке. Во сне мама выглядит моложе — осунувшейся, но не измотанной. Лицо Прим свежо, как капля росы, и красиво как цветок примулы, давший ей имя. Мама тоже когда-то была красавицей. Так мне говорили.
У ног Прим устроился ее верный страж — самый уродливый кот в мире. Нос вдавлен, половина уха оторвана, глаза цвета гнилой тыквы. Прим назвала его Лютик — она почему-то уверена, что шерсть у него золотистая, а не грязно-бурая.
Кот меня ненавидит. По меньшей мере не доверяет. Уже несколько лет прошло, а помнит, наверно, как я хотела утопить его в ведре, когда сестра притащила его котенком в дом. Тощего, блохастого. От глистов чуть не лопался. Только такого нахлебника мне и не хватало! Но Прим так упрашивала, плакала… Пришлось оставить. Может, оно и к лучшему. Есть кому мышей ловить. Кот оказался прирожденным охотником. Бывает, даже с крысами справляется. Паразитов мама ему вывела.
Когда я потрошу добычу, то иногда бросаю Лютику внутренности. А он перестал на меня ощетиниваться. Вот и всё. Похоже, наши взаимные симпатии этим и ограничатся.
Я спускаю ноги с кровати и обуваюсь. Мягкая кожа охотничьих ботинок приятно облегает ступни и голени. Надеваю брюки, рубашку, прячу длинную темную косу под шапку и хватаю рюкзак. На столе под перевернутой деревянной миской — чтобы крысы или какие-нибудь голодные коты не добрались — лежит кусочек козьего сыра, обернутый листьями базилика, подарок от Прим ко Дню Жатвы. Я бережно кладу его в карман и выскальзываю на улицу.
Мы живем в Дистрикте-12, в районе, прозванном Шлак. По утрам здесь обычно полно народу. Шахтеры торопятся на смену. Мужчины и женщины с согнутыми спинами, распухшими коленями. Многие уже давно оставили всякие попытки вычистить угольную пыль из-под обломанных ногтей и отмыть грязь, въевшуюся в морщины на изможденных лицах.
Сегодня черные, усыпанные шлаком улицы безлюдны. Окна приземистых серых домишек закрыты ставнями. Жатва начнется в два. Можно и поспать. Если получится.
Наш дом почти на окраине Шлака. Проходишь всего несколько ворот, и ты уже на Луговине — заброшенном пустыре. За Луговиной — высокий сетчатый забор с витками колючей проволоки поверху. Там заканчивается Дистрикт-12. Дальше — леса. Задумывалось, что все двадцать четыре часа в сутки забор будет под напряжением, чтобы отпугивать хищников: диких собак, кугуаров-одиночек, медведей. А то они раньше к самым домам подбирались. Только так уж нам везет, что электричество дают всего на два-три часа по вечерам, поэтому забора можно не опасаться. Все равно всегда останавливаюсь и слушаю — на всякий случай. Не гудит, значит тока нет. Сейчас тихо. Я ложусь на землю и проползаю под забором — тут сетка уже два года как оборвана. И за кустами тебя не видно. Вообще таких лазов несколько, но этот ближе всего к дому; зачем ходить дальше?
Оказавшись в лесу, я достаю из дупла старого дерева припрятанные лук и колчан со стрелами. С электричеством или без, забор все-таки отпугивает хищников, в дистрикт они больше не суются. А в лесу им приволье. Тут уж держи ухо востро. Да еще бешенство, ядовитые змеи. И тропинок почти никаких нет. Зато можно добыть еду, если умеешь. Отец умел. Меня он тоже кое-чему успел научить, пока не случилась та авария в шахте, и его не разорвало на кусочки. Даже хоронить оказалось нечего. Мне тогда было одиннадцать. Прошло пять лет, а я все еще просыпаюсь от собственного крика: «Беги!»
Вообще-то по лесам ходить запрещено, а охотиться тем более. Многих это не остановило бы, будь у них оружие, однако не всякий решится пойти на зверя с одним ножом. Мой лук — один из немногих в округе. Еще несколько я аккуратно упаковала в непромокаемую ткань и спрятала в лесу. Все их сделал отец. Он мог бы неплохо зарабатывать на изготовлении луков, но если бы власти об этом узнали, то публично казнили за подстрекательство к мятежу.
На тех, кто все-таки охотится, миротворцы в основном смотрят сквозь пальцы. Тоже ведь свежего мяса хотят. По правде говоря, они — наши главные скупщики. Но снабжать Шлак оружием — такого, конечно, никто не допустит.
По осени некоторые сорвиголовы отваживаются в леса за яблоками. Далеко не заходят, Луговину из глаз не выпускают. Чуть что — сразу обратно, к родным крышам. «Дистрикт-12. Здесь вы можете подыхать от голода в полной безопасности», — бормочу я и тут же оглядываюсь. Даже здесь, в глуши, боишься, что тебя кто-нибудь услышит.
Когда я была поменьше, то ужасно пугала маму, высказывая все, что думаю о Дистрикте-12 и о людях, которые управляют жизнью всех нас из далекого Капитолия — столицы нашей страны Панем. Постепенно я поняла, что так нельзя: можно навлечь беду. Научилась держать язык за зубами и надевать маску безразличия, чтобы нельзя было понять, о чем я думаю. В школе стараюсь не высовываться. На рынке иногда поболтаю с кем-нибудь из вежливости, и то в основном о делах в Котле — это наш черный рынок, деньги у меня по большей части оттуда. Дома я, конечно, не такая пай-девочка, тем не менее ни о чем таком стараюсь не распространяться — о Жатве, например, о нехватке продуктов, о Голодных Играх. Вдруг Прим станет повторять мои слова — и что тогда с нами будет?
В лесу меня ждет единственный человек, с кем я могу быть сама собой. Гейл. И сейчас, когда я карабкаюсь по холмам к нашему месту — скалистому уступу высоко над долиной, скрытому от чужих глаз густым кустарником, у меня будто груз сваливается с плеч, и шаги становятся быстрее. Я замечаю Гейла издали и невольно начинаю улыбаться. Гейл говорит, что улыбаюсь я только в лесу.
— Привет, Кискисс, — кричит он.
На самом деле мое имя Китнисс, но в первый раз, когда мы знакомились, я его едва прошептала, и ему послышалось «Кискисс». А потом еще ко мне какая-то глупая рысь привязалась, думала, ей что-нибудь перепадет от моей добычи. Вот все и подхватили это прозвище. Рысь в конце концов пришлось убить — всю дичь распугивала. Даже жалко, с рысью как-то веселее было. Шкуру я продала, и неплохо.
— Гляди, что я подстрелил.
Гейл держит в руках буханку хлеба, из которой торчит стрела. Я смеюсь. Хлеб настоящий, из пекарни, совсем не похож на те плоские, липкие буханки, что мы печем из пайкового зерна. Я беру хлеб, вытаскиваю стрелу и с наслаждением нюхаю. Рот сразу набирается слюной. Такой хлеб бывает только по особым праздникам.
— М-м… еще теплый, — восхищаюсь я. Гейл, наверно, еще на рассвете сбегал в пекарню, чтоб его выторговать. — Сколько отдал?
— Всего одну белку. Старик сегодня что-то больно добрый. Даже удачи пожелал.