Но Рябинину сперва хотелось понять… Мужчина, а это значит — сильный, энергичный и умный. Сорок лет ему, самая зрелая пора. Высшее образование — у человека образование, выше которого некуда. Здоров, обеспечен, уважаем… Почему же он ничего не делает ни на работе, ни дома?
— Может, хобби? — вырвалось у Рябинина.
— Не понял?
— Собираете марки, много читаете, шьёте галстуки, режете по дереву или изучаете санскрит?
— Я не мещанин, — почти гордо сказал директор, как бы разом отвечая на все следовательские вопросы.
Рябинин ждал квартирного блеска и небывалого комфорта — если человек не живёт для завода, то он живёт для себя. Оказалось, что можно жить ни для завода, ни для себя. Тогда для кого? И если не жить, тогда что? Существовать? Хапать… Да ему и хапать-то неохота. Да он не поднялся даже до мещанина. Нет, поднялся, ибо есть мещане бесхрустальные, безвещные — это лодыри. Неплохо, он запишет в дневник: «Лодырь — это мещанин ленивый». А можно ли доверять завод человеку, который не управляется даже со своей квартирой?
— Хотите чаю? — спросила жена.
— А у вас чашки есть?
— Конечно, сервизные.
— Ань, следователь шутит.
Директор осоловело смотрел в жухлую скатерть. Спокойный, добрый человек.
— Юрий Никифорович, рабочие хвалят вашу доброту…
— Да, я стараюсь каждому сделать приятное, — быстро согласился Гнездилов.
— Почему?
— Как почему?
— Зачем каждому делать приятное?
— Наш моральный кодекс…
— Ну зачем делать приятное, например, шофёру Башаеву, пьянице и плохому работнику?
— Такова, в сущности, моя натура…
— А я знаю, в чём тут суть, Юрий Никифорович. Добротой вы покупаете себе спокойную и тихую жизнь. Вы откупаетесь ею от людей, от работы. У вас доброта вместо дела. Если, конечно, это называется добротой…
Рябинин чуть не задохнулся от такого количества быстрых слов. Чтобы успокоить дыхание, он открыл портфель и достал неизменный бланк протокола допроса.
— Юрий Никифорович, я пришёл ради одного вопроса… Кому непосредственно вы разрешили вывозить горелый хлеб?
— Механику, — сразу ответил директор.
Выражение «битва за хлеб» мне долго казалось газетным, вычурным. Но когда я попал на уборку урожая в Северный Казахстан и поднялся на сопку…
Земля гудела моторами, блестела соломой и дымилась пыльными шлейфами, достающими до неба. Комбайны шли рядами, как танки. Грузовики колоннами неслись по мягкой от пыли дороге. Бетонные элеваторы стояли над степью великанскими дотами. Тока с холмами пшеницы походили на прибалтийские дюны, развороченные людьми и техникой. Лица, высохшие от жары, работы и пыли. Рубашки, сопревшие от пота и трения спиной об обшивку сиденья. Воспалённые глаза и вечный скрип песка на зубах. Сон урывками, на ходу, везде, где только можно приткнуть голову хоть на минутку. Санитарные машины, дежурившие у палаток с красными крестами. Повар, бегущий к комбайну с обедом, словно его вот-вот накроют неприятельским огнём.
Бой, тяжелейший бой за хлеб. Днём и ночью, днём и ночью…
Хождение по хрюку оказалось пустым: то он хрюк перепутает с каким-нибудь скрипом, то хозяева попадутся молчуны, то кормят одними лишь комбикормами… Теперь Леденцов шёл к какой-то Сосипатровне, названной «кулачкой первый сорт»: имела двух кабанов, и на седьмом десятке у неё вырос зуб. Её дом зеленел сочно, свежевыкрашенно. К левому боку какими-то уступами примкнули строения: хлев, сарай и сарайчики, кладовые и кладовочки. Большой земельный участок чернел после убранной картошки. Деревья и кусты оттеснились к забору, да ведь поросят яблоками и клубникой не прокормишь. Окошки, как всегда бывает в небольших домах, светились мягким и уютным светом; впрочем, их свет мог скрадываться дневным. Из трубы шёл дымок и стекал по крыше на влажную землю. И Леденцов подумал, что дымок этот тёпел и сух.
Калитка была не заперта. Он дошёл до крыльца и побарабанил в окошко, вызвав ответный лай где-то далеко, может быть, в хлеву. Мокрая дверь стукнула щеколдой и открылась широко, потому что женщина за ней тоже была широкой — она стояла, могуче загородив проход.
— Здравствуйте, Мария Сосипатровна.
— За шпиком?
— Нет, поговорить.
— А вы кто?
— Из милиции.
Она не смутилась и не вздрогнула, а лишь поправила на плечах белый пуховый платок.
— Тогда проходите.
Леденцов миновал полутёмные сени, разделся в уютной прихожей и ступил в большую комнату. Что-то его остановило у порога…
Пол горницы был устлан странным ковром, каких он ни у кого не видел: то ли вязанный из толстых ниток, то ли плетённый из цветного шпагата. Круглый стол покрывала странная голубая скатерть с какой-то опушкой по краям, которая шевелилась от дуновения, как бахромка у медузы. На стенах, на диване, на комоде висели и лежали плетёные, вязаные и вышитые салфетки, коврики и панно. И от их цветастой пестроты в комнате было весело, как на июльском лугу.
— Сама всё изготовила, — отозвалась она на удивлённый взгляд инспектора. — Скидывай ботинки.
— Как скидывай?
— Неужто пущу в грязи по чистоте?
— Я при исполнении, мне босиком нельзя.
— А ты в носках.
— Мария Сосипатровна, они ещё грязнее ботинок, с них торфяная жижа капает.
Она молча выстелила газетами путь к столу. Гость и хозяйка сели, ощупывая друг друга взглядами…
Ей было лет шестьдесят. Крупная голова на широких плечах, крупные руки с коричневыми выдубленными пальцами. Чёрные, ещё вроде бы не седые волосы прижаты косынкой. Карие глаза смотрели из-под встревоженных бровей ожидающе, но платок лежал на плечах независимо: подумаешь, милиция.
— Говорят, Мария Сосипатровна, у вас зуб вырос? — улыбнулся инспектор.
— А предъяви-ка, молодой человек, документ.
Леденцов извлёк удостоверение, ничуть не смягчив им хозяйку.
— Не знала, что милиция зубы на учёт берёт.
— Говорят, вам его бог послал?
— Ты мне, молодой человек, зубы не считай, то есть не заговаривай. Скажи, зачем пожаловал, — и привет.
Леденцов знал, что допрос нужно начинать исподволь, поэтому старался придумать нейтральную темку. Но старуха поворачивала разговор к главному.
— Я пришёл к вам насчёт хряка, то есть хрюка. Если во дворе хрюкает, то это же поросёнок?
— Неужто кошка захрюкает?
— К примеру, у вас хрюкает?
— Двое, не считая кролей, курей, коз, петуха и кошки.
— Ого! Вот почему вас кулачкой зовут.
Она встала, неслышно прошлась по ковру и оперлась руками на стол, обдав его волной запахов: трав, яблок и варёной картошки. Её лицо приблизилось к нему настолько, что он рассмотрел крепкую кожу щёк, дрожащую верхнюю губу и каризну глаз, как показалось ему, затянутых сизой злобной дымкой.
— Кулачкой зовут?! Потому что я не хожу с ними на винопой. Потому что я даже в воскресенье поднимаюсь в четыре утра, а они чухаются до девяти, да и встанут — не то идут, не то падают. Я веники вяжу, траву кошу, клетки чищу, землю буравлю, а они у теликов сидят. У меня всё своё: мясо, овощ, молоко… Я даже в аптеку не хожу — свои травы лечебные. Я людей кормлю. За деньги, а то как же. Они же всё с государства тянут. Так кто ж кулак выходит? Кто даёт иль кто к себе гребёт?..
— Мария Сосипатровна…
— Кто вкалывает, тот кулак, а кто у телика сидит, тот не кулак?
— Мария Сосипатровна, перейдём к другому вопросу.
— Перейдём, — успокоилась она.
— Все ваши четвероногие…
— А почему это четвероногие? — обидчиво перебила хозяйка.
— Кабанчики, кролики, кошка…
— У моих курей по две ноги.
— Все ваши четвероногие и двуногие…
— А петух у меня теперь одноногий, — вспомнила она. — Вчерась на дорогу скаканул, его колесом и шибануло.
Леденцов помолчал. Он догадался, что доверительной беседы не будет, не получится. И спросил, терпеливо и уже монотонно:
— Ваши четвероногие, двуногие и одноногие, наверное, кушают?
— Не кушают, а жрут да причмокивают.
— И чем вы их кормите?
Он сразу заметил, что вопрос остудил её. Она одёрнула независимый платок, отпустила взглядом его лицо и поёжилась, словно тёплый дом внезапно просквозило.
— Картошки подпол засыпала, комбикорм где куплю, сена накошу… Способы-то у меня домодедовские.
— Как понять «домодедовские»?
— Кормовая база слабовата.
— И как вы её восполняете?
Она схватила платок за края и растянула за спиной на раскинутых руках, как расправила крылья. Леденцов ждал каких-то последующих слов, но платок опал — птица испуганно сложила крылья. Хозяйка молчала.
— Не хотите отвечать? Или боитесь?
— А ты прямо спросить тоже боишься?
— Как так?
— Спроси прямо-то, зачем пришёл.
Инспектор поёрзал на стуле — совет старухи нарушил всю следственную тактику. Что бы на его месте сделали Петельников и Рябинин? Он ведь, инспектор, ведёт допрос, а не эта бабушка… Ничего не придумав, Леденцов спросил машинально, уже вослед вылетевших слов догадавшись, что он последовал-таки её совету:
— Свиней кормите хлебом?
— У меня боровы.
— Кормите боровов хлебом?
— Кормлю.
— Где берёте?
— В магазине, у Сантанеихи, продавщицы нашей.
— А почём?
— По госцене.
— А кто ещё берёт?
— Это ты, милок, сам поспрашивай.
— Вы много брали?
— Да уж не первую свинью откармливаю.
— Спасибо, Мария Сосипатровна.
— Прямо спрошено, прямо и отвечено. Аминь. Только хлебушек и горелый бывает.
— А откуда хлеб у Сантанеихи?
— Это уж вы сами ищите.
— А вы не поможете?
— Ну ты и ехидный! Прямо утконос!
Мария Сосипатровна опустилась на стул, как-то поникнув на нём. В горнице стало так тихо, что из хлева донеслось блеянье козы. Леденцов потёр ладонью лоб и щёки, разминая чуть стянутую кожу — так бывает после купанья, когда лицо обсыхает на ветру. Радость, уют и сытое тепло — с кухни пахло варёной, наверняка рассыпчатой картошкой — лишили инспектора сил. Видимо, от мокрых до колен брюк шёл пар. Ноги оставались в торфяной жиже, но теперь тёплой жиже.
— Щей похлебаешь?
— Щей… чего?
— Ну, поешь.
— Я при исполнении.
— А вам что — щи запрещено хлебать?
— У хороших людей разрешено, — улыбнулся он, догадавшись, что ему сейчас очень хочется похлебать щей, сваренных этой женщиной.
Мария Сосипатровна принялась степенно хлопотать. Леденцов смотрел на стол, где появлялись предметы и еда вроде ему известные, и вроде совсем другие: старомодные тарелки со смешными рисунками, деревянная солонка, помидоры небывалой величины, гусиные яйца, сахарная картошка…
— У Сантанеихи полюбовник есть, — сообщила Мария Сосипатровна как-то между прочим.
— Это законом не запрещено.
— Полюбовник-то с хлебного завода.
— А как его фамилия?
— Откуда мне знать, полюбовник-то не мой.
— Внешность описать можете?
— Да разве мужика внешность красит?
— А что красит мужика?
— Кем да как работает.
— Ну и кем работает этот полюбовник?
— Главным по механизмам.
Леденцов замер, словно увидел на столе жареного Змея Горыныча.
— Мария Сосипатровна, щи отменяются…
Говорят, что существует более трёхсот сортов хлеба. Каких только нет… А какими словами определяют его: вкусный, мягкий, тёплый, душистый, ситный, свежий, хрустящий…
Но больше всех мне нравится другое слово — насущный. Хлеб наш насущный…
Женщина оторвала пустой взгляд от пустого окна и повернулась. Бутылочные стекла колко блестели на полу, зелёный лук слегка повял, буханка хлеба казалась чёрствой… Женщина взялась за веник — второй день не убирается.
Звонок в передней удивил её. Надежда, которой хватило секунды пути от кухни до двери, отогрела лицо. Женщина открыла запор почти с улыбкой…
— Извините за позднее вторжение, — сказал Петельников.
— Вам кого?
— Николая Николаевича.
— А вы кто?
— Вот моё удостоверение. Утром вас не застал.
— Ребят у бабушки забирала…
Она поверила, не глянув в книжечку, будто ждала этого позднего гостя из уголовного розыска.
— Проходите на кухню, в комнате спят дети.
Инспектор шёл, стараясь не наступать на крупные осколки. Окинув взглядом стол, он понял, что тут отшумела какая-то буря.
— Николай Николаевич пировал? — улыбнулся Петельников.
— Нет.
— А кто же — вы?
Она тоже улыбнулась — натянуто, из вежливости. И помолчала, раздумывая, отвечать ли. Инспектор подождал, намереваясь свой вопрос повторить, поскольку ему очень захотелось узнать, кто же так примитивно гулял. Ведь не главный же механик?
— Приятель Николая вчера заходил, — как-то неуверенно ответила женщина.
Петельников хотел спросить, почему же со вчерашнего дня не убирается, но лишь пристально вгляделся в её лицо — зачем спрашивать?
— Фамилию приятеля знаете?
— Башаев.
— Водитель с хлебозавода?
— Он…
— Что же их связывает?
— Красивая жизнь.
— Башаев… и красивая жизнь? — удивился инспектор.
Женщина зло повела рукой, показывая на стол и на битые стёкла:
— Вот для него красивая жизнь.
Петельников сел на подвернувшуюся табуретку — к концу дня ноги принимались гудеть. Но женщина не села, выжидательно замерев посреди кухни. Инспектор встал:
— Мне нужен ваш муж.
— Его нет.
— А где он?
— Наверное, на заводе.
— На заводе его нет второй день.
— Тогда не знаю.
— Жена — и не знаете?
— А вы про свою жену всё знаете?
— Я не женат, — улыбнулся инспектор, снимая её раздражение.
— Вот женитесь, тогда узнаете.
— Тогда я лучше повременю.
Он прошёлся по кухне. Уголовное преступление частенько шло рядом с семейной драмой; видимо, человек морально опускается не по частям, что ли, а весь, целиком, как тонет в болоте. Для него, для инспектора, это всего лишь расследование противоправного действия, а для женщины — несчастье…
И, как бы подтверждая инспекторскую мысль, под ботинком пустым орехом хрустнуло стекло.
— Просишь, сигналишь… И никто внимания не обращает. А потом… Что он натворил?
— Так он и дома не ночует? — ушёл от вопроса Петельников.
— Уже больше месяца.
— Где же он живёт?
— Не знаю.
— Подумайте, где он может быть. Вы же его знаете…
— Я его знала давно.
Инспекторский взгляд остановился на полочке. Рука, почти без его воли, повинуясь подспудной мысли, поднялась и сняла книгу.
— Что это? — глупо спросил он, потому что теперь им командовала она, подспудная мысль, которая вроде бы не управлялась интеллектом.
— Книга, — удивилась женщина.
— Ваша?
— Конечно, моя. Вернее, Николая.
— Николая Николаевича?..
— Это его любимая книга.
— Теперь я знаю, где искать вашего мужа, — уверенно сказал инспектор и поставил «Женщину в белом» на полку.
Вроде бы о хлебе пишут часто. Но где книга… Нет, не о сухариках из корок и не о пирожных из крошек, не о кулинарных рецептах, не о процентах и тоннах… Ведь есть же занимательные книги о камнях, о физике, о животных, об астрономии… А о главном, о хлебе? Была же более века назад выпущена книга «Куль хлеба и его похождения», которой зачитывалось юношество.
Где же сегодняшняя книга, в которой о хлебе было бы всё-всё, начиная с истории и кончая молекулярным строением; и о сухариках было бы, и о пирожных, и о тоннах с процентами; где эта книга, которой зачитывались бы, как детективом?
Пишется она? Или уже написана? Или её автор отвратил свой взгляд от земного колоса и, глянув в небо, сел писать о модных летающих тарелках?
От Марии Сосипатровны инспектор Леденцов сразу пошёл к продавщице Сантанеевой. Рабочий день кончился, на поселковой улице давно стемнело, но он припас фонарик и лужи миновал успешно — не хотелось мочить уже подсохшие ноги…
Клавдия Ивановна встретила притушенной улыбкой и галантным радушием. Инспектор прикинулся социологом, переписывающим парнокопытных, рогатых, хрюкающих и кукарекающих. Таковых у Сантанеевой не оказалось — даже кошки не держала. Леденцов успел кинуть цепкие взгляды по всем углам и убедиться, что механика тут нет. Провожала Сантанеева ещё галантнее.
Инспектор вышел на шоссе, на асфальт, и неопределённо зашагал к лесу, размышляя…
Ведь к дому её он подошёл стремительно, сразу застучал в дверь, которая тут же открылась — убежать или спрятаться механик бы не успел. Тогда откуда заготовленная улыбка, какая-то вымученная галантность, какая-то готовность в глазах… Ждала? Конечно, ждала. Механика. Тогда и Леденцов подождёт. Хотя бы в этом ельнике. И он свернул в него, как в яму завалился.
Чёрная ночь поглотила его, поглотила этот лесок и посёлок. Казалось, что мокрая тьма затопила весь мир и нет и никогда не будет солнца; нет и никогда не было ни жарких пляжей, ни тёплых стран, ни раскалённых пустынь. Брюки, подсохшие было в избе, мгновенно отяжелели. Некошенная здесь трава, какие-то высоченные дудки с зонтиками стояли в свете фонаря, как тощие Дон-Кихоты. Задетые еловые ветки брызгали водой.
Но через полчаса Леденцов сообразил, что стоит он зря, поскольку прихода механика ему тут не увидеть. С таким же успехом можно найти укромное местечко у дома Сантанеевой. Леденцов раздвинул ельник, добрёл до шоссе и облегчённо ступил на асфальт, где хоть не было ям и луж. Этот путь был короток — минут через пять он сошёл с асфальта и свернул на дорогу, залитую зыбкой торфяной грязью. И пошёл медленно, с потушенным фонарём, высоко поднимая ноги и брезгливо топя их в жиже…