Бог Мелочей - Рой Арундати 11 стр.


Рахели все это нравилось. Что она держит сумочку. Что все писают друг перед другом. По-семейному. Она тогда еще не знала, как драгоценно это ощущение. По-семейному. Они никогда больше не будут вместе вот так. Амму, Крошка-кочамма и она.

Когда Крошка-кочамма кончила, Рахель посмотрела на свои часики.

– Как ты долго, Крошка-кочамма, – сказала она. – Уже без десяти два.

Она вообразила, что Копуша – это чье-то имя. Копуша Курьен. Копушакутти. Копуша-моль. Копуша-кочамма.

Копушакутти. Летун Вергиз. И Курьякоз. Три перхотных братца.

Амму сделала свои дела шепоточком. На стенку унитаза, чтобы ничего не было слышно. Твердость Паппачи ушла из ее глаз, и теперь это опять были глазки Амму. На лице у нее была улыбка с большими ямочками, и она как будто больше не сердилась. Ни из-за Велютты, ни из-за слюнного пузыря.

Это был Добрый Знак.

В ЕГО КОМНАТЕ Эсте Одному нужно было пописать в писсуар на сигаретные окурки и нафталиновые шарики. Пописать в унитаз было бы Поражением. Пописать в писсуар ему не хватало роста. Требовалось Подножье. Он стал искать Подножья и нашел их в углу ЕГО КОМНАТЫ. Грязную метлу и бутылку из-под сока, до половины заполненную молочного вида жидкостью (фенилом) с какими-то черными чаинками. Еще раскисшую швабру и две ржавые жестянки ни с чем. Когда-то раньше там могли быть Райские Соленья. Или Сладости. Ломтики ананаса в сиропе. А может, кружочки. Ананасовые кружочки. Эста Один, честь которого была спасена бабушкиными консервами, расположил ржавые жестянки ни с чем перед писсуаром. Потом встал на них, одной ногой на каждую, и аккуратно пописал, почти не вихляя. Как Мужчина. Окурки из влажных превратились в мокрые и кружащиеся. Труднозажигаемые. Кончив, Эста переставил жестянки к умывальнику с зеркалом. Он вымыл руки и смочил волосы. Потом, маленький из-за расчески Амму, которая была велика для него, тщательно восстановил свой зачес. Пригладил назад, потом кинул вперед и закрутил самые кончики вбок. Положил расческу в карман, сошел с жестянок и положил их обратно к бутылке, швабре и метле. Отвесил им поклон. Всей честной компании. Бутылке, метле, жестянкам и раскисшей швабре.

– Поклон, – сказал он и улыбнулся, потому что, когда он был совсем маленький, он думал, что, если ты кланяешься, ты непременно должен сказать: «Поклон». Что иначе поклона не будет. «Поклон, Эста», – подсказывали ему. Он кланялся и говорил: «Поклон», после чего все смеялись и переглядывались, а он не понимал почему.

Эста Один с неровными зубками.

В вестибюле он подождал мать, сестру и двоюродную бабушку. Когда они вышли, Амму спросила:

– Все в порядке, Эстаппен?

– В порядке, – ответил Эста и кивнул осторожно, чтобы сохранить зачес.

В порядке? В порядке. Он положил расческу обратно к ней в сумочку. Амму вдруг ощутила прилив нежности к своему сдержанному, полному достоинства малышу в бежевых остроносых туфлях, который только что справился с первым в своей жизни взрослым заданием. Она провела любящей рукой по его волосам. И испортила ему зачес.

Служитель с металлическим Батареечным Фонариком сказал, что надо торопиться, потому что картина уже началась. Им со всех ног следовало бежать вверх по красным ступенькам, устланным старым красным ковром. По красной лестнице с красными пятнами плевков[33] у красного края. Фонарный Служитель подоткнул левой рукой мунду себе под пах, собравши в кулак пучок складок. И устремился вверх, напрягая под волосатой ходкой кожей пушечные ядра икр. Фонарик он держал в правой. Он забегал вперед мысленно.

– Началось-то порядком уже, – сказал он.

То есть они пропустили начало. Пропустили подъем складчатого бархатного занавеса при свете сросшихся в желтые гроздья электрических лампочек. Медленно вверх, а музыка, наверно, была – «Слоненок идет» из «Хатари». Или «Марш полковника Боги».

Амму держала за руку Эсту. Крошка-кочамма, одолевая ступеньку за ступенькой, держала Рахель. Нагруженная своими дынями, Крошка-кочамма не признавалась себе, что ей хочется на фильм. Она предпочитала думать, что идет исключительно ради детей. В уме она аккуратно, деловито вела учет по двум позициям: «Что я сделала для ближних» и «Чего ближние не сделали для меня».

Ей больше всего нравились монастырские сцены вначале, и она надеялась, что они еще не кончились. Амму объясняла Эсте и Рахели, что людям обычно нравится то, с чем они могут Отождествиться. Рахели хотелось Отождествиться с Кристофером Пламмером, игравшим капитана фон Траппа. А вот Чакко ни в какую не желал с ним Отождествляться и называл его «капитан фон Треп».

Рахель была как бешеный комарик на поводке. Летучий. Невесомый. Две ступеньки вверх. Две вниз. Одна вверх. Пять маршей красной лестницы, пока Крошка-кочамма поднималась на один.

Две вверх. Две вниз. Одна вверх. Прыг, прыг.

– Рахель, – сказала Амму, – ты, кажется, не усвоила Урок. Ведь не усвоила?

Урок был такой: Возбуждение Всегда Кончается Слезами. Бум-бум.


Они вошли в фойе Яруса Принцессы.[34] Миновали Подкрепительный Прилавок, где ждала апельсиновая газировка. Где ждала лимонная газировка. Апельсиновая слишком апельсиновая. Лимонная слишком лимонная. Шоколад слишком размякший.

Фонарный Служитель открыл тяжелую дверь Яруса Принцессы и впустил их в шелестяще-веерную, хрустяще-арахисовую темноту. Где пахло людским дыханием и маслом для волос. Еще старыми коврами. Где стоял волшебный запах «Звуков музыки», который Рахель помнила и которым дорожила. Запахи, как музыка, долго держат воспоминания. Глубоко вдохнув, она закупорила аромат зала себе на будущее.

Хранителем билетов был Эста. Малыш-Морячок. Я Попай бум-бум. Дверь открыл бум-бум.

Фонарный Служитель посветил на розовые билетики. Ряд J. Места 17, 18, 19, 20. Эста, Амму, Рахель, Крошка-кочамма. Они начали протискиваться мимо недовольных зрителей, которые, давая им проход, убирали ноги кто вправо, кто влево. Сиденья были складные. Крошка-кочамма держала сиденье Рахели, пока она забиралась. Но поскольку Рахель была легкая, стул сложился сандвичем, начинкой которого была она, и она стала смотреть в промежуток между своими коленками. Две коленки и фонтанчик. Более умный и солидный Эста аккуратно сел на краешек.

По бокам экрана, где не было картины, шевелились тени от вееров.

Прощай, фонарик. Здравствуй, Международный Лидер Проката.

Вместе с чистым, печальным звуком церковных колоколов камера взмыла в лазурное (цвета «плимута») австрийское небо.

Далеко внизу, на земле, во дворе аббатства, на булыжнике играло солнце. Монашенки шли через двор. Как неспешные сигары. Тихие монашенки тихо скапливались вокруг Матери Настоятельницы, которая никогда не читала их писем. Она притягивала их, как хлебная корочка – муравьев. Сигары вокруг Сигарной Королевы. Никаких тебе волосатых коленок. Никаких дынь в блузках. От их дыхания веет мятой. Они жаловались Матери Настоятельнице. Сладкозвучно жаловались на Джули Эндрюс, которая все еще была там, на холмах, где пела: «Вновь сердце волнуют мне музыки звуки», и, конечно, опять опоздала на мессу.

мелодично ябедничали монашенки.

Люди в зале начали оборачиваться.

– Тесс! – шипели они. Тсс! Тсс! Тсс!

Был голос, звучавший не из картины. Он выводил чисто и верно, рассекая шелестяще-веерную, хрустяще-арахисовую темноту. Среди публики затесалась монашенка. Головы поворачивались, как бутылочные крышечки. Черноволосые затылки превращались в лица, на которых имелись усы и рты. Шипящие рты с акульими зубами. Частыми-частыми. Как зубья расчески.

– Тесс! – сказали они хором.

Пел не кто иной, как Эста. Монашенка с зачесом. Элвис-Пелвис-Монашенка. Он не мог ничего с собой поделать.

– Выведите его! – сказала Публика, разглядев, кто поет. Замолчать, или Выведут. Выведут, или Замолчать.

Публика была Большое Существо. Эста был Маленькое Существо. С билетами.

– Эста, замолЧИ бога ради! – яростно прошептала Амму.

Эста замолЧАЛ бога ради. Усы и рты отвернулись от него. Но потом нежданно-негаданно песня пришла опять, и Эста был бессилен.

– Амму, можно я выйду, там допою? – спросил Эста (не дожидаясь затрещины от Амму). – После песни вернусь.

– Только не думай, что я буду ходить с тобой взад-вперед, – сказала Амму. – Ты всех нас позоришь.

Публика была Большое Существо. Эста был Маленькое Существо. С билетами.

– Эста, замолЧИ бога ради! – яростно прошептала Амму.

Эста замолЧАЛ бога ради. Усы и рты отвернулись от него. Но потом нежданно-негаданно песня пришла опять, и Эста был бессилен.

– Амму, можно я выйду, там допою? – спросил Эста (не дожидаясь затрещины от Амму). – После песни вернусь.

– Только не думай, что я буду ходить с тобой взад-вперед, – сказала Амму. – Ты всех нас позоришь.

Но Эста не мог с собой совладать. Он встал и двинулся к выходу. Мимо сердитой Амму. Мимо Рахели, глазеющей в междуколенный промежуток. Мимо Крошки-кочаммы. Мимо Публики, которой опять пришлось убирать ноги. Ктовправоктовлево. Надпись ВЫХОД над дверью горела красным. Хорошо, что не ВЫВОД.

В фойе ждала апельсиновая газировка. Ждала лимонная газировка. Ждал размякший шоколад. Ждали обитые ярко-синим дерматином автомобильные диваны. Ждали афиши, молча кричавшие: «Скоро!»

Эста Один сел на обитый ярко-синим дерматином автомобильный диван в фойе Яруса Принцессы в кинотеатре «Абхилаш». Сел и запел. Голосом монашенки, чистым, как родниковая вода.

Проснулся Газировщик за Подкрепительным Прилавком, дремавший в ожидании конца сеанса на составленных вместе табуретках. Разлепив глаза, он увидел Эсту Одного в бежевых остроносых туфлях. С испорченным зачесом. Газировщик стал вытирать мраморный прилавок тряпкой грязного цвета. Он ждал. Ждал и вытирал. Вытирал и ждал. И смотрел на поющего Эсту.

– Эй! Эда че́рукка![36] – сказал Апельсиново-Лимонный Газировщик хриплым со сна голосом. – Распелся, чтоб тебя.

– выводил Эста.

– Эй! – сказал Апельсиново-Лимонный Газировщик. – Слышь ты, у меня Время Отдыха, ясно? Скоро опять работать, там не поспишь. Мне твои песни английские даром не нужны, так что кончай давай.

Его золотые наручные часы были еле видны из-под курчавых зарослей на запястье. Его золотая цепочка была еле видна из-под зарослей на груди. Его белая териленовая рубашка была расстегнута до того места, где начинал выпячиваться живот. Он казался хмурым медведем, нацепившим на себя драгоценности. За спиной у него были зеркала, в которые люди могли глядеться, покупая себе еду и холодное питье. Подправить зачес, подколоть пучок. Зеркала смотрели на Эсту.

– Я могу Письменную Жалобу на тебя подать, – сказал Эсте Газировщик. – Как тебе это понравится? Письменная Жалоба?

Эста прекратил пение и встал, чтобы вернуться в зал.

– Ты так и так меня на ноги поднял, – сказал Апельсиново-Лимонный Гази ровщик, – ты меня разбудил в мое Время Отдыха, ты меня побеспокоил, так что подойди-ка сюда и возьми хоть что-нибудь попить. А то некрасиво получается.

У него было небритое лицо с тяжелым двойным подбородком. Его зубы, похожие на желтые фортепьянные клавиши, пялились на маленького Элвиса-Пелвиса.

– Нет, спасибо, – вежливо отказался Элвис. – Мои родные будут волноваться. И у меня кончились карманные деньги.

– Карманные-шарманные, – сказал Апельсиново-Лимонный Газировщик, продолжая пялиться зубами. – Сперва поет по-английски, а теперь еще карманные-шарманные! Ты откуда такой? С луны?

Эста повернулся, чтобы уйти.

– Куда? – резко остановил его Апельсиново-Лимонный Газировщик. – Куда торопишься? – спросил он чуть мягче. – Я, кажется, вопрос тебе задал.

Его желтые зубы были магнитами. Они смотрели, улыбались, пели, пахли, двигались. Они гипнотизировали.

– Я спрашиваю, ты откуда взялся? – сказал он, плетя свою гадкую сеть.

– Из Айеменема, – объяснил Эста. – Я живу в Айеменеме. Моя бабушка там делает Райские Соленья и Сладости. Она Пассивный Партнер.

– Пассивный? – переспросил Апельсиново-Лимонный Газировщик. – А чем с ней занимается Активный Партнер? – Он засмеялся гадким смехом, которого Эста не понял. – Ничего. Вырастешь – поймешь.

– Иди сюда, попей, – сказал он. – Бесплатный Освежающий Напиток. Иди, не бойся. Расскажешь мне про бабушку свою.

Эста подошел. Желтые зубы манили.

– Сюда. За прилавок, – сказал Апельсиново-Лимонный Газировщик. Он понизил голос до шепота. – Это будет наш секрет, потому что напитки запрещены до перерыва. Это Нарушение Распорядка Работы.

– Подсудное дело. – добавил он, помолчав.

Эста зашел за Подкрепительный Прилавок, чтобы взять Бесплатный Освежающий Напиток. Там он увидел три высокие табуретки, составленные в ряд, чтобы Апельсиново-Лимонный Газировщик мог поспать. Вытертое, блестящее от многодневного сидения дерево.

– Возьми-ка в руку, будь добр, – сказал Апельсиново-Лимонный Газировщик, подавая Эсте свой член, прикрытый набедренной повязкой из мягкого белого муслина. – Сейчас дам попить. Апельсиновый? Лимонный?

Эста взял в руку, потому что иначе нельзя было.

– Апельсиновый? Лимонный? – повторил Газировщик. – Апельсиноволимонный?

– Лимонный, пожалуйста, – сказал Эста вежливо.

Он получил холодную бутылку и соломинку. Бутылку он держал в одной руке, член – в другой. Твердый, горячий, пульсирующий. Не какой-то там лучик.

Апельсиново-Лимонный Газировщик накрыл руку Эсты своей. Ноготь на большом пальце был у него длинный, как у женщины. Он стал двигать рукой Эсты вверх-вниз. Сначала медленно. Потом быстро.

Лимонный напиток был холодный и сладкий. Член был горячий и твердый.

Зубные клавиши пялились.

– Значит, у твоей бабушки фабрика? – спросил Апельсиново-Лимонный Газировщик. – Что за фабрика?

Разная продукция, – сказал Эста, не глядя никуда, мусоля во рту соломинку. – Соки, соленья, джемы, карри в порошке. Ананасовые кружочки.

– Здорово, – сказал Апельсиново-Лимонный Газировщик. – Просто отлично. Его рука крепче сдавила руку Эсты. Мясистая и потная. Все быстрей, без остановки…

По размякшей бумажной соломинке (сильно сплюснутой во рту от слюны и страха) поднималась жидкая лимонная сладость. Дуя через соломинку (в то время, как та его рука двигалась), Эста впускал в бутылку пузыри. Липко-сладкие лимонные пузыри в напитке, который он не мог пить. Он составлял в голове полный список бабушкиной продукции.



Потом хрящетинистое лицо скривилось, и рука Эсты стала мокро-горяче-липкой. На ней был яичный белок. Белый. От яйца всмятку.

Лимонный напиток был холодный и сладкий. Член был мягкий и дряблый, как пустой кожаный кошелек. Своей тряпкой грязного цвета Газировщик вытер ту руку Эсты.

– Ну, допивай, – сказал он и ласково шлепнул Эсту по заднице. Тугие сливы в обтягивающих брючках. И бежевые остроносые туфли. – А то нехорошо. Сколько бедных, которым не на что поесть и попить. Тебе везет, богатенькому, у тебя есть карманные-шарманные, и бабушка оставит тебе фабрику в наследство. Ты должен Сказать Спасибо за такую жизнь: ни забот ни хлопот. Допивай.

И тогда за Подкрепительным Прилавком в фойе Яруса Принцессы кинотеатра «Абхилаш», первым в штате Керала показывающего фильмы на 70-миллиметровой пленке по системе «синемаскоп», Эстаппен Яко допил бесплатную бутылку шипучего, пахнущего лимоном страха. Слишком сладкого, слишком лимонного, слишком холодного. Шибающего в нос. Скоро он получит новую порцию того же самого (бесплатного, шипучего, шибающего). Но пока ему рано об этом знать. Он держит липкую Ту Руку на отлете.

Чтобы ни к чему не притрагиваться.

Когда Эста допил, Апельсиново-Лимонный Газировщик сказал:

– Кончил? Умничка.

Он забрал пустую бутылку и сплющенную соломинку и отправил Эсту обратно на «Звуки музыки».

Эста осторожно пронес Ту Руку (ладонью кверху, словно держа воображаемый апельсин) сквозь пахнущую маслом для волос темноту. Он протиснулся мимо Публики (убиравшей ноги ктовправоктовлево), мимо Крошки-кочаммы, мимо Рахели (все еще с задранными коленками), мимо Амму (все еще сердитой). Эста сел, по-прежнему держа на весу свой липкий апельсин.

А на экране был капитан фон Трапп. Кристофер Пламмер. Высокомерный. Сухой. Рот как щелочка. Стальное сверло полицейского свистка. Капитан, у которого семеро детей. Чистеньких детишек, похожих на пачку мятных жвачек. Он любил их, хотя делал вид, что не любит. Еще как любил. Он любил ее (Джули Эндрюс), она любила его, они любили детей, дети любили их. Они все любили друг друга. Дети были чистенькие, беленькие, и спали они на перинах из гагачьего пуха. Га. Га. Чьего.

Около дома, где они жили, было озеро и сад, а в доме была широкая лестница, белые двери, белые оконные рамы и занавески с цветочками.

Чистенькие беленькие дети, даже те, кто постарше, боялись грозы. Чтобы их успокоить, Джули Эндрюс укладывала их всех в свою чистенькую постельку и пела им чистенькую песенку о том, что ей нравилось. А нравилось ей вот что:

Назад Дальше