Урод - Курочкин Виктор Александрович 3 стр.


– Ты кто? – И сам же ответил: – Кажется, из благородных.

Он опустил щенка на скамейку рядом с собой. Тот растянулся на скамейке, как лягушка: задние лапы у него торчали в разные стороны. Человек пристально посмотрел на щенка и удивленно протянула – Э, да ты, никак, урод? – и легонько дотронулся до зада.

Щенок взвизгнул.

– Бедняга, как тебя искалечили!

Урод – именно с этой минуты щенок получил свое имя – жалобно заскулил, затряс ушами.

– Жрать хочешь? – Человек пошарил по карманам и, не найдя ничего, раздраженно сказал: – И что за люди! Не люди, а свиньи. Изуродовали щенка и бросили подыхать голодной смертью.

Урод осмелился полизать руку человека. Тот на ласку не обратил внимания: он задумчиво разговаривал сам с собой:

– Что же мне с ним делать? Прибить, что ли? Глаза щенка смотрели на человека выжидающе и доверчиво. От этого взгляда человеку стало неприятно и больно.

– Черт знает что! И так в жизни не везет. Теперь изволь о каком-то бездомном щенке думать. А что о нем думать? Стукнуть головой о скамейку – и конец его мучениям.

Однако выполнить столь благоразумное решение у человека не хватило жестокости, и он решил потихоньку и трусливо сбежать.

Отелков (нетрудно догадаться, что это был именно он) шел быстро, стараясь не оглядываться и не думать о щенке. Но ни о чем больше не думалось, как только о нем.

Отелков сначала замедлил шаг, а потом и совсем остановился.

– Заберу-ка я его домой. Накормлю, а завтра всучу щенка кочегару Штукину. Он, кажется, любит собак. Впрочем, наплевать, любит он их или не любит. Пусть что хочет с ним делает. А взять от меня щенка не откажется, из уважения возьмет, – рассудил Иван Алексеевич, и пошел назад к скамейке. Он завернул Урода в газету, понес домой и скормил ему свой ужин.

Утром Отелков, не отдал Урода кочегару. Он даже не вспомнил о щенке. Урод же постеснялся о себе напомнить. Он забился под кровать и не вылезал до тех пор, пока Отелков не ушел из дому. На другой день и во все последующие Ивану Алексеевичу не удалось сбыть щенка. Так он и остался.

Когда Ивану Алексеевичу было очень скучно или совершенно незачем идти на студию, он занимался с Уродом. Обучал его кое-каким собачьим премудростям.

Урод довольно-таки быстро, научился по приказу лаять до трех, подавать Отелкову по утрам стоптанные шлепанцы, зажигать и гасить у кровати торшер. Когда у Отелкова собирались гости, Урод с удовольствием демонстрировал свои таланты. Гости хохотали до слез и кричали: «Браво!… Молодец!… Ай да сукин сын!» – и прочие приятные слова, кормили колбасой, ветчиной, сыром – всем, что им бог посылал на стол.

Урод очень любил гостей и всегда ждал их с нетерпением, а когда они появлялись, да к тому же если были пьяненькие, выражал неистовый собачий восторг. К пьяницам Урод питал слабость и считал их единственно стоящими людьми. Любую попойку в доме Урод расценивал как большой праздник. Визиты Серафимы Анисимовны не были столь праздничны, скорее они походили на воскресенье. Урод разговлялся чем-нибудь мясным: или костью, или залежалой печенкой, или студнем с требухой. Но чаще всего Урод постился, так как хозяин, случалось, не ночевал дома или забывал о собаке. Но когда Иван Алексеевич был при деньгах, то оба питались с одного стола, и питались очень неплохо.

Размышляя о своей собачьей жизни, Урод зорко одним глазом следил за курицей. Она, весело распевая, приближалась к кусту крыжовника.

«Ух ты, какая жирная! Вот бы накрыть. И пообедал бы, и на ужин бы осталось. Сейчас бы я сразу половину съел, а другую половину можно стащить под крыльцо и закопать в землю. – Голова у собаки кружилась, с языка, текли слюни, и вся она дрожала от нетерпения и страха. – Спокойнее, спокойнее. Что это со мной? Надо взять себя в руки».

Урод затаил дыхание, приготовился к прыжку. Но курица, не дойдя до куста самую малость, словно почуяв опасность, резко повернула и побежала назад, тряся отвисшим грязным хвостом.

– Фу, противная неряха! – проворчал Урод и озлобленно лязгнул зубами.

Урод принял свою обычную позу, то есть положил морду на лапы, и стал размышлять о том, удастся ли ему сегодня хотя бы малость перекусить. На Отелкова он совершенно не рассчитывал. «Он и сам-то, кажется, не жравши ходит. Бедняга!» – пожалел Урод хозяина.

«Эх, супчику бы котелок! – мечтательно подумал Урод и с удовольствием потянулся. Но тут он вспомнил о своем соседе Катоне, жадной и злой немецкой овчарке: – Катон, наверное, сейчас этот супишко так жрет, что за ушами трещит. Кормят его в три горла. А за что? Абсолютно не за что. За то, что весь день тявкает, как заведенный. Идет человек по своим делам – Катон гавкает, бежит кошка – гавкает, на петуха тоже гавкает. Загремел гром – опять горло дерет. Даже на луну тявкает, словно бы она ему мешает. – Урод вздохнул и сам себе сказал: – Я бы, пожалуй, тоже гавкал, если б меня так кормили. Интересно, чем он сейчас занимается? Наверное, опять жрет. Раз не гавкает, – значит, наверняка жрет или спит. Пойти, что ли, посмотреть… так, для интереса».

Урод продрался сквозь густые заросли чертополоха, разыскал под забором дыру, которую сам прорыл. Огромная, с молодого теленка, овчарка, как и предполагал Урод, обедала. Сунув голову в кормушку, она ела с таким аппетитным хрустом и чавканьем, что у боксера задрожали ноги, горло сдавили спазмы, и он против своей воли трусливо, как подхалим, тявкнул:

– Здравствуйте, товарищ Катон.

Катон в знак приветствия небрежно помахал хвостом. Урод хотел было обидеться, но не обиделся и тем же подхалимским тоном сказал:

– Приятного аппетита, товарищ Катон!

Катон на минуту оторвался от кормушки и, насмешливо скаля зубы, посмотрел на Урода:

– А, это ты, калека?

Урод от обиды поморщился, но обострять отношения ие стал.

– Ошибаетесь, сосед, не калека. Уродом меня кличут, – вежливо заметил он Катону.

– Это все равно, – буркнул Катон и с маху сунул морду в горшок, стоявший рядом с кормушкой. Горшок плотно сел ему на голову. Катон отчаянно и злобно замотал головой, но горшок сидел на морде прочно и не хотел сниматься.

«Так тебе и надо, обжоре!» – злорадно усмехнулся Урод и ехидно посоветовал:

– Вы его, товарищ Катон, об камушек стукните. Катон с маху хватил горшок о камень, взвыл от боли и, грохоча цепью, бросился на Урода. Цепь отбросила Катона назад.

– Эх ты, тупица. Сколько лет сидишь на этой цепи и все никак понять не можешь, что она короткая.

– Ну и радуйся, что короткая. А то бы я с тебя в один миг стащил шубу, – проворчал Катон и стал облизываться.

– Как это стащил бы? Ты? – удивленно спросил Урод и, покачав головой, добавил: – Ничтожество.

Оскорбление Катон пропустил мимо ушей. Он хорошо поел, на него снизошло благодушие, и ругаться ему было лень. Урод же был голоден, зол, и ему хотелось вывести Катона из себя.

– Эй, ты, слышишь, за забором человек идет. Чего же не лаешь?

Катон перестал выискивать блох и равнодушно ответил:

– Зачем? Хозяина все равно дома нет.

– А ты что, лаешь только при хозяине?

– Конечно.

– Почему так?

– Да потому, что не будешь лаять – хозяин палкой огреет.

– Ну-у?! – изумился Урод. – И тебя часто бьют?

– А почти каждый день.

– И сегодня будут бить?

– Обязательно, – уверенно заявил Катон.

– За что?

– А вот видишь. – Катон повернул морду и показал на разбитый горшок, потом лениво зевнул и спросил сам: – А что ты так удивляешься? Словно тебя самого не лупят.

Урод, чтобы разжалобить Катона, понес на хозяина напраслину. Лупит, ругается, грозит сдать на мыло и почти не кормит.

Катон возмущенно взвыл:

– Какая бессовестная свинья твой хозяин! Морить собаку голодом! Ты и сейчас жрать хочешь?

– Ужасно, – прошептал Урод и наклонил голову, чтоб скрыть слезы.

– А я как раз все слопал. Что же ты мне раньше не сказал? Я бы тебе, может быть, что-нибудь оставил, – недовольно проворчал Катон и почесал лапой ухо.

Урод, униженно изгибаясь и принося тысячу извинений, попросил товарища Катона разрешить ему полизать его кормушку. Катон смилостивился, разрешил Уроду полизать кормушку и насовсем подарил ему здоровенную кость телячьей ноги. Но кость была такая гладкая и чистая, что Урод вынужден был вежливо от нее отказаться.

Простившись с Катоном, Урод отправился в сад другого соседа, у которого был поросенок и неплохая помойная яма. Кормушку поросенка он так старательно вычистил, что ему бы позавидовала самая чистоплотная хозяйка. Помойка тоже его не порадовала. Он целый час в ней рылся и нашел всего лишь полкартофелины, изжеванную селедочную голову и две тощие колбасные шкурки.

Когда уже совсем стемнело, Урод вернулся домой на крыльцо и свернулся под дверью клубком.

На киностудию Отелков приехал во второй половине дня, когда гвалт, беготня по коридорам и хлопанье дверями достигли своего предела. К этому времени заканчивались заседания, совещания, худсоветы, редсоветы, техсоветы и прочие советы. Люди, ручьями вытекая из бесчисленных кабинетов и залов, заполняли длинные коридоры студии, сновали по ним туда и обратно, собирались кучками, как пчелы на сотах.

На киностудию Отелков приехал во второй половине дня, когда гвалт, беготня по коридорам и хлопанье дверями достигли своего предела. К этому времени заканчивались заседания, совещания, худсоветы, редсоветы, техсоветы и прочие советы. Люди, ручьями вытекая из бесчисленных кабинетов и залов, заполняли длинные коридоры студии, сновали по ним туда и обратно, собирались кучками, как пчелы на сотах.

Иван Алексеевич, пожимая на ходу руки, пробрался на широкую лестничную площадку, соединявшую служебную часть студии с деловой, то есть съемочной. Эту лестничную площадку называли «Аглицким клобом». Здесь всегда толпились обиженные, обойденные и отвергнутые, сюда приходили и те, кому совершенно нечего было делать, и те, кому всегда было некогда. Сюда тащили все: радость и горе, последнюю новость, новейший анекдот, очередную сплетню.

Иван Алексеевич презирал «Аглицкий клоб» и бывал там от случая к случаю. Сегодня же он направился туда с единственной целью поймать непременного завсегдатая «клоба» Васеньку Шляпоберского и перехватить у него хотя бы пять рублей. К удивлению Отелкова, площадка на этот раз пустовала, если не считать молодого режиссера Виктора Изварина и молодого сценариста Гудериана-Акиншина, Они стояли облокотись на перила и лениво перекидывались словами. По их хмурым лицам Иван Алексеевич догадался, что вряд ли они обмениваются любезностями. Отелков тоже привалился к перилам, закурил и стал ждать. Этим не замедлил воспользоваться сценарист.

Про Гудериана-Акиншина на студии говорили, что это человек железной воли, самостоятельно решает вопросы мирового значения и читает труды генерала Гудериана. Поэтому-то к его заурядной фамилии и добавили кличку Гудериан. Сценарист был помешан на военной тематике. Да он и сам этого не отрицал и при разговоре любил ввернуть словечко или целую фразу из военной терминологии.

– Слушай, Отелков, как тебе нравится название картины – «Броневой колпак»? – заговорил сценарист, размахивая тоненькой, как сухая ветка, рукой.

Иван Алексеевич пожал плечами:

– Ничего.

– А если назвать «Теплая рукоять»? Звучит?

Отелкову очень хотелось сказать сценаристу: «Отстань, дурак!» – но не сказал и опять, пожав плечами, согласился, что «Теплая рукоять» тоже звучит. Гудериан-Акиншин придумал еще пять названий, и все они, по мнению Ивана Алексеевича, неплохо звучали.

Виктор Изварин, считавшийся на студии очень талантливым режиссером, вероятно, потому, что еще не отснял ни одного метра пленки, презрительно усмехнулся. Гудериан-Акиншин давно предлагал ему соавторство, еще когда его сценарий назывался просто «Боевая диагональ».

Режиссер Изварин равнодушно заметил:

– Все равно ни черта не получается у тебя, Гудериан.

Сценарист покосился на Изварина:

– Посмотрим. Сражение еще не кончилось. – И схватил Отелкова за рукав: – Иван Алексеевич, ради бога, послушайте хоть одну страницу… Это же настоящее искусство!

Делать Отелкову все равно было нечего, и он милостиво согласился послушать настоящее искусство. Гудериан-Акиншин трясущимися руками вытащил из рыжей папки сценарий, отыскал нужную страницу и, как рыба, хватая ртом воздух, начал:

– Блиндаж в пять накатов. Полковник Вильгельм Вейс спит на железной койке под черным одеялом…

Виктор Изварин, выставив шикарный остроносый ботинок и покачивая им, удивленно спросил:

– Что? Полковник спит под черным одеялом? Да разве так пишут?!

Сценарист побледнел.

– Тебе не нравится «под черным одеялом»? Хорошо. Я напишу – «под серым». Какое это имеет значение?

Гудериан-Акиншин выхватил из кармана перо, торопливо перекрасил черное одеяло в серое и хотел было читать дальше, но режиссер опять перебил;

– Охота тебе его слушать, Отелков! Я же как пять пальцев знаю этот сценарий…

Сценарист дернулся, словно его ударили по затылку:

– Это называется предательский выстрел в спину.

– Ну-ну, скажи еще что-нибудь про косоприцельный огонь, – засмеялся Изварин и, одернув пиджак, пошел навстречу кудрявому блондину в ярком галстуке:

– Как проба, Вадим?

– Утвердили, – небрежно ответил Вадим и, не сдержав радости, растянул рот в широченной улыбке.

Отелков отвернулся. Вся кровь бросилась ему в лицо, и стало так жарко и больно, словно его ошпарили. Вадим Хицкалов был тот самый артист, которому отдали роль Ивана Алексеевича. Хицкалов, увидев Отелкова, мгновенно погасил улыбку и, подойдя, протянул руку:

– Здравствуй, Ваня.

Отелков, не глядя, сунул Вадиму руку и, мучительно выдавливая улыбку, сказал:

– Слыхал. Тебя можно поздравить?

– Кажется, – пожимая плечами, ответил Хицкалов и, вынув портсигар, предложил Ивану Алексеевичу папиросу. Они закурили и уже больше не сказали друг другу ни слова. Вадим, чтобы скрыть радость, нарочито хмурился, морщил лоб, кусал губы. Иван Алексеевич думал, что сейчас самый подходящий момент занять у Вадима пятерку: если у него есть, наверняка не откажет.

На площадку выкатился из коридора поэт Саша Вызымалов. Был он непомерно толстый и круглый. Вытирая платком красное мокрое лицо, он выпалил:

– Пошли!… Писал текст для песни. Двадцать раз переделывал, наконец-то пошли!…

Сообщение Саши никого не обрадовало, но это его не смутило. Он схватил за рукав Гудериана-Акиншииа, отвел в угол и стал читать ему свои стихи. Сценарист слушал рассеянно и все пытался вырваться. Но Саша своим животом опять загонял тощего сценариста в угол.

Громко беседуя, ввалилась компания молодых артистов. Один из них сообщил, что последнюю работу грозного режиссера Гостилицына положили на полку. Директор с начальником сценарного отдела умоляют Гостилицына переделать, а он наотрез отказывается. Другой артист в связи с этим событием высказал ряд пространных и непонятных умозаключений. Третий рассказал два свежих анекдота.

«Клоб» заполнялся. На площадке становилось тесно и шумно. Теперь говорили все, даже те, кто вообще ничего не знал. Но «Аглицкий клоб» тем и отличался, что здесь можно было ничего не знать, зато все, что хочешь, сказать.

Словесная трескотня действовала на нервы Ивана Алексеевича угнетающе. Он отлично видел, что все здесь в основном бездельники, совершенно ненужные искусству люди. И он должен был терпеть их, толкаться тут и вместе с ними тонуть… Трясина все глубже и глубже засасывала Отелкова, и он не питал никакой надежды вырваться из нее, да и не знал, куда вырываться.

Все они давно опротивели ему до тошноты. И просить в долг денег здесь, на площадке, в этой толпе, уже не хотелось. Да и у кого просить?

При выходе на улицу Отелкова облапил Васенька Шляпоберский. Был он неестественно красен, неестественно возбужден, и от него пахло лимоном.

– Отёлло, дружище, я ж тебя ищу весь день. Во как нужен! – Васенька чиркнул пальцем по горлу, что означало, как ему нужен Отелков. – Где ты шляешься? Я весь город обегал, даже шапка взмокла. Два раза домой к тебе ездил!

– Неужели два? – усомнился Иван Алексеевич.

– Ну не два, а один раз точно, – заверил Васенька. – Да вот мы с ним… – проговорил он, указывая на бледного, тщедушного паренька в коричневом берете с хвостиком. – Знакомьтесь. Денис Сроков, очень талантливый писатель.

Иван Алексеевич пожал руку очень талантливому писателю и честно признался, что даже не слыхал такой фамилии.

– Ты не знаешь Срокова! – возмущенно воскликнул Шляпоберский. – Не может быть! Ты просто забыл. Его же все знают. Везде знают. Даже за границей знают. Денис, тебя на какой язык перевели? На английский?

– На польский, – . смущенно буркнул Денис и густо покраснел. Ему было ужасно совестно и от непомерных похвал Васеньки Шляпоберского, и оттого, что его не перевели на английский язык. Васенька обнял Дениса за шею, помял, как грущу, и восхищенно сказал;

. – Ух ты, талантище! Толстой! Люблю тебя и сам не знаю как! Помнишь, Дениска, как мы с тобой поступали в театральную студию в драмкомедию? Слышь, мы с ним пятнадцать лет назад поступали в театральную студию. Меня приняли, а он не прошел по конкурсу. Тогда Дениска плюнул на театр и стал писать. Так было, Денис? Сказал ты; «Начхать мне на театр, стану писать»?

– Кажется, сказал… впрочем, не помню, – пробор, мотал очень талантливый писатель.

Он не знал, куда деваться от стыда. Лицо сморщилось, а глаза с такой тоской смотрели на Васеньку, словно говорили: «Когда же ты меня наконец кончишь срамить!» Но не таков был Васенька Шляпоберский, чтоб так быстро отвязаться от своей приятной жертвы.

– Ты думаешь, он только рассказы пишет? Он еще и драмодел. Написал гениальную пьесу. Как она называется, Денис?

Денис сообщил, как называется его пьеса.

– А в каких театрах идет?

Денис перечислил и театры, в которых идет его гениальная пьеса. Иван Алексеевич краем уха слышал об этом спектакле самые разноречивые отзывы. Но он промолчал, уже с любопытством посмотрел на писателя и отметил, что для своего ремесла тот выглядит слишком мелковато. Зато глаза поразили Отелкова. От них, казалось, исходил свет, мягкий, чистый, теплый, и освещал болезненное, невыразительное лицо. У Ивана Алексеевича на секунду мелькнула мыслишка: «Если у писателя попросить в долг даже десятку, наверняка не откажет. Такие глаза не умеют отказывать».

Назад Дальше