Выходит, я испытываю больше сантиментов по поводу Корнелла, чем был готов признать. Мы, химики, не менее сентиментальны, чем обычные люди. Наша эмоциональная жизнь, наверное, из-за атомной и водородной бомбы, а также ввиду того, как мы пишем «Этель», была сильно опорочена.
Не будь в Корнелле «Сан», которая стала моей семьей, я был бы, наверное, даже рад подцепить пневмонию или еще какую заразу. Те из вас, кто решился прочесть мою книгу — любую из них! — знают, как меня восхищают большие семьи, настоящие и не очень. Большая семья помогает человеку сохранять рассудок.
Удивительно, что при этом я, непримиримый враг болезни по имени Одиночество, здесь, в Итаке, счастливее всего бывал, оставаясь один.
Я был счастливее всего в одиночестве — поздней ночью поднимаясь на холм после того, как помог уложить «Сан» в кроватку.
Все остальные обитатели университета, преподаватели и студенты, уже спали. Весь день они играли в игру под названием «реальная жизнь». Они повторяли знаменитые споры и эксперименты, задавали друг другу трудные вопросы, ответы на которые реальная жизнь будет требовать снова и снова.
А мы в «Сан» уже были погружены в реальную жизнь. А как же иначе? Мы только что придумали, написали и запустили в печать очередную утреннюю газету для высокоинтеллектуальной американской общины, для множества людей — да, и не во времена президентства Гардинга, а в 1940-м, когда заканчивалась Великая депрессия и началась Вторая мировая война.
Как некоторые из вас могли уяснить из моих книг, я агностик. Но скажу вам так: когда я брел по склону холма в тот поздний час, уставший и одинокий, я знал, что Господь Всемогущий доволен мной.
Сейчас я стал нью-йоркским писателем, живу в Столице мира, и, насколько мне известно, я единственный уроженец Индианаполиса, который стал членом Американской академии и Института искусств и литературы. До прошлого года нас было двое. Моя землячка Джанет Планнер больше тридцати лет была парижским корреспондентом журнала «Нью-Йоркер», она писала под псевдонимом Жене. В последние годы мы общались, я подарил ей книгу с посвящением: «Вы нужны Индианаполису!»
Она прочла мои слова и сказала мне: «Как мало вы знаете».
Джанет была знакома с моим отцом — давно, в молодости, до того, как она подняла паруса и уплыла из Индианаполиса навстречу рассвету, не оглядываясь назад. Ее семья была известна в родном городе как владельцы похоронных контор.
Джанет Планнер была одним из самых искусных и изящных стилистов, каких только рождал Индианаполис. Ближе всех она была и к идеальному «гражданину мира». Она не была местечковым писателем, но и в отличие от другого уроженца Индианы, Эрни Пайла, не была и бесшабашной бродяжкой.
Когда она скончалась — здесь, в Нью-Йорке, — я хотел, чтобы ее родной город узнал об этом. Я позвонил в редакцию «Индианаполис стар», утренней газеты, которая как раз укладывалась спать. Никто в редакции даже не слышал о Джанет. Никого особенно не заинтересовал мой рассказ о ее жизни.
Но я нашел способ заинтересовать их, побудить поставить на первую страницу некролог, переписанный со страниц утренней «Нью-Йорк таймс».
Что подействовало? Я сказал им, что Джанет родственница хозяев похоронных бюро.
Сам я буду удостоен некролога в газетах Индианаполиса благодаря тому, что я родственник владельцев сети скобяных лавок. Сама сеть разорилась после Второй мировой войны. У них была своя фабрика, которая выпускала замки, петли и другую дверную фурнитуру. Как бы то ни было, они были круче похоронных бюро.
Старшеклассником я успел поработать на главном складе «Скобяных изделий Воннегута» — в летние месяцы. Управлял грузовым лифтом, упаковывал заказы в отделе доставки и тому подобное. Мне нравилась наша продукция. Все было очень добротное и практичное.
Лишь недавно я понял, с какой теплотой отношусь к скобяному бизнесу: Гунилла Боэтиус из шведской газеты «Афтонбладет» предложила мне тысячу крон за короткое эссе на заданную тему: «Как я потерял невинность».
9 мая 1980 года я написал это письмо:
«Дорогая Гунилла Боэтиус!
Спасибо Вам за письмо от 25 апреля — я получил его лишь сегодня утром.
В годы Великой депрессии, когда я вошел в сознательный возраст, единственной религией моей семьи была вера в технический прогресс. Мне этой религии вполне хватало. Одна из ветвей моей семьи владела крупнейшим скобяным магазином в Индианаполисе, штат Индиана. Я и сейчас не считаю, что был не прав, когда восхищался хитроумными устройствами и приспособлениями, которые там продавались, и, когда мне становится одиноко и неуютно, я нахожу умиротворение в скобяном магазине. Я медитирую. Я не покупаю ничего, но молоток по-прежнему мой Иисус, а поперечная пила — моя Дева Мария.
Но я узнал, какой мерзкой может стать моя религия, когда на Хиросиму сбросили атомную бомбу. Конкретную дату Вы можете узнать в подходящем справочнике. Насколько глубокой была моя невинность? Всего за полгода до этого я, пленный американский солдат, находился в Дрездене, который был стерт с лица земли разящим с небес огнем. Тогда я сохранил невинность. Почему? Потому что технология, породившая ту огненную бурю, была мне знакома. Я досконально понимал ее, мне не доставляло труда оценить масштабы происходящего, представить, сколько пользы принесет человечеству эта изобретательность и настойчивость после войны. Не было в этих бомбах и самолетах ничего такого, что, в принципе, нельзя было бы приобрести в небольшой скобяной лавке.
Как с огнем: все знают, что делать с ненужным костром — залить водой.
Но бомбардировка Хиросимы вынудила меня взглянуть по-другому на технологию. Понять, что она, как и остальные великие религии мира, может сотворить с человеческой душой. Готов поспорить на ту тысячу крон, что Вы пообещали мне за эту статью, что во всех рассказах о потере невинности, которые Вы получаете, говорится не только о поразительных взлетах человеческой души, но и о том, в какие бездонные глубины она может опускаться.
Насколько больной была душа, явленная во вспышке Хиросимы? Я отказываюсь видеть в ней исключительно американскую душу. Это была душа любой развитой индустриальной страны Земли, мирной или воюющей. Насколько больной она была? Настолько, что она не хотела жить дальше. Что за душа создает новую физику, порождение кошмаров, отдает ее в руки политиков планеты настолько, как говорят в ЦРУ, „нестабильной“, что самый мимолетный приступ глупости гарантирует конец света?
Терять невинность должно быть приятно. Сам я не читаю своих романов, но подозреваю, что в них говорится именно об этом, так что, вероятно, это правда. Я, в свою очередь, знаю теперь, что происходит, поэтому могу планировать жизнь трезвее и меньше удивляться происходящему. Но настрой у меня ухудшился, и вряд ли я стал от этого сильнее духом. После Хиросимы у меня, так сказать, вырос ампераж, но понизился вольтаж, так что мощность в ваттах в итоге осталась прежней.
Для меня, если честно, ужасно осознавать, что большинство людей вокруг меня живут в настолько нудной и удушающей зависимости от машин, что не будут возражать, если их жизнь окончится в мгновение ока, словно выключили свет. Даже если у них есть дети. Сколько моих читателей будут отрицать, что фильм „Доктор Стрейнджлав“ был столь популярен из-за счастливой концовки?»
Меня приглашают на разные сборища неолуддитов, иногда просят произнести речь. На марше против ядерной войны, который состоялся в Вашингтоне 6 мая 1979 года, я сказал:
— Мне стыдно. Нам всем стыдно. Мы, американцы, под взглядами всего мира так неловко распорядились своей судьбой, что теперь нам приходится защищаться от собственного правительства и своих же индустриальных монстров.
Но не делать этого было бы самоубийством. Мы открыли новый способ самоубийства, семейный — способ преподобного Джима Джонса[4] — и самоубийство миллионов. Что это за метод? Ничего не говорить и ничего не делать в отношении наших бизнесменов и военных, что держат в своих руках самые непредсказуемые существа и самые ядовитые яды во всей Вселенной.
Люди, которые играются с этими химикалиями, такие тупые!
При этом они еще и злобные. Ведь это бесчестно — рассказывать нам как можно меньше про мерзость атомных бомб и электростанций!
И кто из всех тупых и злобных людей с такой легкостью подвергнет опасности все живое на Земле? Думаю, это те, кто врет нам про атомную промышленность, или те, кто учит свое начальство врать убедительно — за соответствующую плату. Я говорю о некоторых адвокатах, посредниках и обо всех экспертах в области пиара. Американское изобретение — профессиональные контакты с общественностью — на сегодняшний день полностью опозорено.
Ложь о безопасности атомной энергии, которой нас пичкают, была изощренно вылеплена с мастерством, достойным Бенвенуто Челлини. Она была выстроена крепче и надежнее, нежели сами атомные электростанции.
Я утверждаю, что создатели этой лжи — грязные мартышки. Я их ненавижу. Они могут считать себя симпатягами. Это неправда. Они мерзки. Если им не помешать, они убьют все на этой голубой планете своими «официальными опровержениями» наших сегодняшних слов — своей злобной, тупой ложью.
ОТСТОЙ
В Корнеллском университете мне преподавали химию, биологию и физику. Выходило плохо, и скоро я забыл все, чему меня пытались научить. Армия направила меня в Технологический институт Карнеги и Университет Теннесси учиться на инженера — термодинамика, механика, изучать устройство и применение станков и так далее. Выходило плохо. Я вообще привычен к неудачам и нередко оказывался среди худших учеников класса. Мы с моим кузеном учились в одном классе в Индианаполисе и вместе окончили школу. В то же самое время, когда у меня были плохи дела в Корнелле, у него ужасно складывалось в Мичиганском университете. Отец спросил его, в чем проблема, и кузен дал, я считаю, замечательный ответ:
— Папа, ты не понимаешь? Я тупой!
Чистая правда.
Не везло мне и в армии, где все три года службы я оставался нелепым долговязым рядовым. Я был хорошим солдатом, отличным стрелком, но никому не пришло в голову меня продвигать. Я выучил все па строевой шагистики. Никто в армии не мог плясать в строю лучше меня. Я еще вполне способен сплясать в строю, если начнется третья мировая война.
Да, я был посредственностью и на отделении антропологии в Чикагском университете после Второй мировой. Там практиковалась отбраковка, как и везде. То есть были студенты первого сорта, которые определенно станут антропологами, и лучшие преподаватели факультета брали их под свою неусыпную опеку. Вторая группа студентов, по мнению факультета, могли бы стать посредственными антропологами, но с большей пользой применили бы свои знания о Homo sapiens в других областях, в медицине или вот в юриспруденции.
Третий сорт, к которому принадлежал я, мог с тем же успехом состоять из мертвецов — или изучать химию. Научным руководителем нам назначали самого непопулярного преподавателя факультета, который работал по временному контракту и имел все причины быть параноиком. По функциям его можно было сравнить с официантом Меспулетцем из рассказов Людвига Бемельманса про выдуманный отель «Сплендид». Меспулетц обслуживал столик у кухни, и специализировался он на обслуживании некоторых гостей таким образом, что ноги их больше не было в ресторане отеля.
Мой отвратительный научный руководитель был самым интересным и внимательным преподавателем из всех, что я встречал. На лекциях он читал нам главы из книги по механизмам социальных изменений, которую написал сам и которую, как оказалось, никто не захотел издавать.
По окончании университета я взял в привычку навещать его всякий раз, как дела приводили меня в Чикаго. Он не желал меня вспоминать и всякий раз злился — видимо, потому, что я приносил замечательные новости об издании и переиздании моих книг.
Как-то вечером я сидел дома на Кейп-Код, пьяный и благоухающий горчичным газом и розами, и обзванивал старых друзей и врагов. По привычке я позвонил и своему научному руководителю. На другом конце трубки ответили, что он мертв — принял цианид. Лет ему тогда было около пятидесяти. Его не опубликовали. Поэтому он прекратил существование.
Если бы я мог, я вставил бы его неопубликованное эссе о механизмах социальных изменений в этот свой коллаж.
Я не упоминаю его имени, не думаю, что он обрадовался бы, увидев его здесь.
Или где-то еще.
Моя мать, которая также покончила с собой и не знала ни одного из своих одиннадцати внуков, тоже, подозреваю, не хотела бы видеть свое имя где бы то ни было.
Зол ли я на то, что попал в отстой? Я рад, что это случилось в университете, а не в прифронтовом госпитале. Все ведь могло закончиться тем, что нелепый долговязый рядовой испустил бы дух рядом с палаткой хирурга, где врачи в это время оперировали бы других раненых, имевших хотя бы пятидесятипроцентный шанс на выживание. Зачем тратить время и плазму крови на жмурика?
С тех пор я и сам занимался отбраковкой — на лекциях по писательскому мастерству в Университете Айовы, в Гарварде, в городском колледже Нью-Йорка.
Треть любого класса — жмурики, если я не ошибаюсь. А я не ошибаюсь.
Для планеты Земля подошло бы название получше, название, которое сразу давало бы ее жителям понять, куда они попали: Отстой.
Добро пожаловать на Отстой.
Да и что хорошего в планете под названием Земля, если живешь в городе?
Чтобы продолжить на более веселой ноте, я хочу представить вам свой очерк, написанный в мае 1980-го по просьбе «Международной бумажной компании». Компания эта, по понятным причинам, надеется, что Америка продолжит читать и писать. Поэтому они попросили разных известных людей написать что-то вроде листовок для желающих читать и писать — о том, как расширить собственный словарный запас, как составлять толковые деловые письма, как подбирать книги в библиотеке и так далее. Учитывая, что я практически завалил химию, механику и антропологию, а также никогда не изучал литературу и композицию, мне предложили написать о художественном стиле. Я с радостью согласился.
Но мне ненадолго придется вернуться к безрадостной теме отстоя. Данное эссе написано не для самых бездарных будущих писателей, теплых жмуров, и не для первого сорта — они и так стали или станут блестящими рассказчиками.
Эссе написано для средней категории. Вот оно.
Газетные репортеры и писатели-технари обучены составлять тексты так, чтобы не оставлять там ничего от их собственного «я». Это делает их белыми воронами мира писателей, поскольку все остальные чернильные души этого мира готовы многое поведать читателю о себе. Такие откровения, случайные и намеренные, мы зовем элементами художественного стиля.
Нас, как читателей, эти откровения завораживают. Они рассказывают нам, с каким человеком мы проводим время. Невежда наш автор или мудрец, нормальный он или давно свихнулся, глуп или умен, честен или лжив, весел или траурно-серьезен…
Выстраивая слова в строки, помните — самое порочное качество, что вы только можете явить читателю, есть непонимание, что интересно, а что нет. Читатель часто решает, нравится ему писатель или нет, по тому, что писатель решает показать или о чем заставить задуматься. Разве вы станете читать пустоголового писаку только за цветистость его языка? Нет.
Очевидно, что ваш роскошный художественный стиль начинается с интересной идеи в вашей голове. Найдите тему, которая небезразлична вам и которая, по вашим ощущениям, будет небезразлична и остальным. Только неподдельный интерес, а не ваши игры с языком, может стать самым важным и привлекательным элементом вашего стиля.
Я, кстати, не призываю вас писать роман, хотя я не был бы против его прочесть, если вы действительно увлечены тем, о чем пишете. Вполне достаточно петиции мэру насчет дорожной ямы перед вашим домом или любовного письма соседской девушке.
И избегайте многословия.
Что касается языка: помните, у двух величайших художников английского языка, Уильяма Шекспира и Джеймса Джойса, слова, произнесенные персонажами в минуты переживания самых возвышенных чувств, звучат почти по-детски. «Быть или не быть?» — спрашивает шекспировский Гамлет. Самое длинное слово — четыре буквы. Джойс мог влегкую нанизать фразу хитросплетенную и сверкающую, как ожерелье Клеопатры, но моя любимая его фраза звучит в рассказе «Эвелина»: «Она устала». В этой точке рассказа ничто не может тронуть читателя сильнее, чем простые, в сущности, слова.
Простота языка не просто ценится, иногда она священна. Библия открывается словами, которые мог написать смышленый подросток: «В начале сотворил Господь небо и землю».
Не исключено, что и вы способны создавать сверкающие ожерелья для Клеопатры. Но изящество вашего языка должно быть слугой идей в вашей голове. Общее правило следующее: если фраза, пусть и очень удачная, не представляет тему в новом, интересном свете, вычеркиваем. Это же правило можно применить к художественной прозе: избегайте в тексте фраз, которые не характеризуют персонажа и не продвигают действие вперед.
Ваш самый естественный стиль письма обязательно будет отражать манеру речи, которую вы усвоили ребенком. Английский был третьим языком романиста Джозефа Конрада, и большая часть пикантности в его английском происходит, без сомнения, из его первого языка, польского. К счастью для него, писатель рос в Ирландии, а тамошний английский очень приятен, музыкален на слух. Сам я рос в Индианаполисе, столице штата Индиана, где обычная речь звучит, словно жестянка, разрезаемая ленточной пилой, а языковой словарь так же богато изукрашен, как разводной ключ.
В некоторых дальних уголках Аппалачских гор дети до сих пор растут под песни и выражения времен королевы Елизаветы. Многие американцы растут в окружении других языков — не английского или такого английского, которого не поймет большинство американцев.