На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной - Евгения Фёдорова 5 стр.


Первый раз за все время я заревела. Заплакала от счастья. Я готова была перецеловать каждый корешок, каждую страницу!

Дрожащими руками я перебирала их, узнавала, как старых, добрых, испытанных друзей. Я буду читать, перечитывать свое любимое, и остановившееся время, и звенящая тишина — все уйдет. А в следующий раз попробую выписать еще и журналы — «Новый мир», «Иностранную литературу».

Кстати, интересно, когда будет этот «следующий раз»? И будет ли вообще? При том неограниченном времени, которое у меня имелось для чтения, даже такая пирамида из книг не была слишком велика. Как оказалось, их меняли приблизительно каждые дней десять. Забирали, а следующие приносили через два дня. И это были тяжелые, несчастные два дня. Тянулись они просто бесконечно!

Какая прекрасная была у них библиотека! Теперь, когда я знаю, что творилось на Лубянке в 37-м, когда людям было вовсе не до книг, когда они могли молить лишь об одном — чтобы их оставили в покое, когда с ужасом ждали момента вызова на допрос, — теперь мне по-детски наивными, пустыми кажутся мои страхи, мое неистовое нетерпение. Но тогда все испытываемое мной казалось почти невозможным пределом страданий. Правда, долго пользоваться лубянской библиотекой мне не пришлось — вскоре после начала допросов в моем деле произошел совершенно неожиданный и фантастический поворот, после чего следствие мое пошло быстрым и бодрым темпом и окончилось меньше чем через два месяца.

Ночью открылась дверь, и меня спросили, кто здесь на «ф».

— Инициалы?

— Федорова Евгения Николаевна.

— Собирайтесь на допрос!

Наконец-то! Сердце бешено колотится. Я спешу одеться, мои лыжные штаны сползают — из них выдернули резинку, еще когда меня обыскивали «до нитки», перед тем как отвести в камеру. Когда я спросила обыскивавшую меня женщину: «Как же я буду без резинки?» — она ответила односложно: «Не положено».

Мы идем по бесконечному пустому коридору. Мой страж позади, я — впереди, руки назад. Заворачиваем, и снова бесконечный коридор. Все двери закрыты, везде тишина и безмолвие. Но вот конвоир говорит негромко: «Приставить ногу». Я останавливаюсь у двери, он стучит.

— Войдите!

Он пропускает меня вперед. Кивком головы следователь отпускает конвоира. Впрочем, это не следователь, а следовательница. Женщина примерно моих лет, может быть, даже немного моложе. Очень хорошенькая. Короткие волосы уложены в изящную прическу. Правильные черты лица. Нежная ухоженная кожа. Выразительные темные глаза. Губы ярко накрашены, но это ей идет. Правда, сейчас ее портит выражение какой-то брезгливости, какого-то досадного раздражения. Она чуть морщит свой хорошенький носик и с неприязнью роняет:

— Садитесь, Федорова.

Я сажусь на стул напротив нее. Нас разделяет стол. Она берет бумагу — протокол допроса — и начинает заполнять: фамилия, имя, отчество, год рождения, место рождения…

Наконец все графы заполнены, и она довольно долго с нескрываемой неприязнью и брезгливостью смотрит на меня с таким выражением, словно ей предстоит копаться в грязном белье. Но работа есть работа, и она приступает:

— Вы знаете, за что арестованы, Федорова?

— Нет, не знаю, я уверена, что это чистое недоразумение, и я прошу, товарищ следователь, разобраться как можно скорее, у меня мать, дети, и на работе никого… — не очень связно, волнуясь и спеша, объясняю я.

— Я вам не товарищ! — резко прерывает меня следовательница. — Это у вас там, в подвале, товарищи! А я вам не товарищ!

Я обалдеваю. В каком подвале? Я же не сижу в «подвале» — моя камера высоко. И какие «товарищи», когда я сижу в одиночке? Или она не знает?!

Позже я узнаю, что она — «гражданин следователь». Все, кто не «зекá», — граждане.

— Так за что же вы арестованы, Федорова?

Ах, если бы я знала, за что! Я ждала, что это мне скажет следователь, а она спрашивает у меня! Ведь я сама себе тысячу раз задавала этот вопрос. Сама придумывала всевозможные небылицы, но ничего подходящего так и не придумала. Разговоры с Юрой Ефимовым? («Вот за такие разговоры они и были арестованы».) Нет, не может быть. Наши беседы были совершенно «домашними», скорее уж «философскими», но никак не «политическими». И кроме того, у нас же не было никакой «группы», никакой компании — все наши разговоры мы вели только вдвоем, между собой. Нет, не может быть.

Разве что «Артек»?..

— Может быть, это из-за истории с «Артеком», — неуверенно говорю я и пытаюсь рассказать ей, как все это было.

В ожидании вызова на допрос я вспоминала эту историю снова и снова во всех подробностях и теперь готова была рассказать ее следовательнице. «Артек» в те годы был уже не просто известным детским оздоровительным лагерем на Южном берегу Крыма, а символом «заботы» советской власти о детях, правда, не обо всех, а только о «лучших из лучших».

Я уже была начинающей детской писательницей и журналисткой. Несколько книжек для детей имелось в моем «багаже», и редакторы сулили мне «будущее». Может быть, так оно и случилось бы, не приди мне в голову шальная мысль написать книгу об «Артеке». Начинающей писательнице ничего не стоило получить в ЦК комсомола бумажку в «Артек» с просьбой принять меня и «создать условия», ведь каждая книга о нем — лишняя пропаганда достижений социалистического строя!

Приехала я в «Артек» весной 1934 года с моим пятилетним сынишкой Славкой и двоюродным братом Юрой Соловьевым, с которым была очень дружна (тоже будущим героем моего «дела»). Юра тогда нигде не работал и готовился к поступлению в МЭИТ. В «Артеке» меня встретили без особого энтузиазма. Предложили место в общежитии, от которого я отказалась, попросив взамен палатку. Мы с Юркой поставили ее у самого подножия Аю-Дага, на высоком скалистом берегу с кусочком каменистого пляжа.

Старшим пионервожатым — лицом в лагере, гораздо более значительным, чем директор, — в тот год в «Артеке» был некто Саша Буланов, представитель ЦК комсомола. Как потом я узнала, он сам собирался писать книгу об «Артеке», и навязавшийся «конкурент» был ему, конечно, ни к чему.

Если бы я узнала об этом раньше, возможно, у меня хватило бы ума не оставаться в «Артеке». Но к тому времени, когда мне стало это известно, я уже обжилась, уезжать не хотелось, и я решила, что даже если с книжкой ничего и не выйдет — как-никак «соперник» из ЦК комсомола, — все равно пожить тут, под крылом Аю-Дага, в собственной палатке, в терпентиновой роще куда как хорошо!

И вот однажды — событие. В «Артек» приезжает сам Молотов! В его честь на стадионе вспыхнуло разом четыре пионерских костра, и весь «Артек» продефилировал перед трибунами, показывая чудеса массовой гимнастики с обручами, цветами и факелами. Затем был дан грандиозный концерт. Молотов остался доволен. Он поднялся со своего места, и сразу воцарилась мертвая тишина.

— Пионеры и пионерки! — начал Молотов, чуть заикаясь и растягивая слова. Далее он поведал детям, какое у них радостное и счастливое детство и какое безрадостное и несчастное оно было у него самого при проклятом царизме.

Позже, когда все отряды были выстроены на линейку к вечернему спуску флага, на специально сколоченную трибунку посреди аллеи магнолий снова поднялся Молотов. Тут ему на шею под восторженный рев детей был торжественно повязан пионерский галстук и преподнесен фотоальбом «Жизнь “Артека”».

Молотов в свою очередь подарил ребятам велосипед (!), — услужливо подкаченный Сашей Булановым к самой трибунке (я по своей критиканской въедливости подумала: «Интересно, кто же удостоится чести первым прокатиться на молотовском велосипеде? Лучший из лучших? Скорее всего, это будет просто экспонат музея — ведь один велосипед на 2000 ребят вроде бы маловато»).

Тут произошла заминка. Как-то надо было закончить церемонию. Один из отрядов проскандировал:

— Ска-жи-те-нам-еще-что-ни-будь!

— Пионеры и пионерки, — снова начал Молотов, — укрепляйте ваше здоровье, ваши мускулы. Если каждый из вас прибавит хотя бы одно кило — это уже хорошо. Веселитесь, разучивайте новые песни и пляски. Если каждый из вас привезет в свой отряд хотя бы одну новую песню — это тоже хорошо.

Я запомнила эту «речь» от начала до конца, ибо именно она послужила началом разоблачения моей «антисоветской сущности». На другой день, когда я шла с судками за обедом, навстречу мне попался Саша Буланов.

— Сегодня после отбоя собрание, ты знаешь? — деловито спросил он.

— Нет. А о чем будет собрание?

— Будем прорабатывать новые установки товарища Молотова.

— Новые установки? — искренне удивилась я. — Когда же Молотов успел дать новые установки? И какие?

Саша смотрел на меня с не менее искренним удивлением:

— Ты что, на вечерней линейке не была, что ли?

— Была.

— Так не слышала, что ли?

— Того, что говорил Молотов? Слышала. Чтобы дети нагуливали килограммы и веселились. Ну и что? «Артек» десять лет существует для того, чтобы дети здесь поправлялись, пели, играли и не скучали — разве это «новые установки»?

Саша смотрел на меня с не менее искренним удивлением:

— Ты что, на вечерней линейке не была, что ли?

— Была.

— Так не слышала, что ли?

— Того, что говорил Молотов? Слышала. Чтобы дети нагуливали килограммы и веселились. Ну и что? «Артек» десять лет существует для того, чтобы дети здесь поправлялись, пели, играли и не скучали — разве это «новые установки»?

На Сашином лице отразилась целая гамма чувств: удивление, недоумение, недоверие, подозрение и, наконец, просто страх.

— Ну, знаешь! — развел он руками, решительно повернулся и быстро пошел прочь.

На собрание я не пошла. Хотя пойти бы следовало. И уж во всяком случае нужно было припомнить один стишок, который я знала в раннем детстве:

Следующим событием было прибытие в «Артек» юных «героев» — 200 ребятишек, которые изобличили своих родителей в краже колхозного добра, 200 маленьких «Павликов Морозовых»! Родителей героев отправили в тюрьму, а детей в награду за бдительность — в «Артек».

Их встречали с музыкой, и они гордо продефилировали по магнолиевой аллее между двумя рядами выстроенных отрядов.

Среди героев был мальчик Проня. Не помню его фамилию, но хорошо помню его портрет в «Пионерской правде». Это был паренек лет 13–14, довольно рослый для своего возраста, но нескладный и длинноногий, как все подростки, с лицом полуидиота. Полуоткрытый рот, сопливый нос, часто мигающие сонные глаза. Соломенные волосы торчали в разные стороны. Мальчик донес на свою мать, которая потихоньку собирала колоски на колхозном поле, чтобы как-то кормить семью. Колоски после жатвы должны были собирать пионеры и сдавать в колхозную житницу.

Мать посадили, а «героя»-сына премировали поездкой в «Артек». По дороге Проня сочинил стихи. Они были о том, как он, Проня, выследил свою мать, а затем донес на нее. Стихи были плохие, без всякого размера, с корявыми рифмами.

На первом же пионерском костре Проня их прочитал, а дети хлопали ему и скандировали: «Будем, как Проня!» На втором костре повторилось то же самое, потом — на третьем. И не было отряда, который не пригласил бы Проню на свой отрядный костер и не устроил бы оваций молодому «поэту».

Пионеры поехали на катере в Суук-Су (там был дом отдыха ВЦИКа), в гости, и там Проня тоже читал свое произведение. Взрослые дяди не кричали: «Будем, как Проня!», но усердно хлопали в ладоши и кричали «Браво!».

Чтение стихов о том, как сын предал собственную мать, и ажиотаж вокруг этого были аморальны и антипедагогичны. Я это понимала, а комсомольцы-пионервожатые, Саша Буланов в том числе, не понимали. Я все-таки была постарше, имела ли я право промолчать? Кроме того, я была писательницей, да еще к тому же детской, и своим долгом считала вмешаться.

Я вспомнила об одном удмуртском колхозе, куда попала, собирая материал для детской краеведческой книги. Молчаливые люди бросали на меня недобрые взгляды. Они принимали меня за «начальство» и угрюмо гадали, чего еще ему понадобилось. По-русски почти никто из них не говорил и не понимал.

В центре, в партийном комитете мне пожаловались, что работать в Удмуртии крайне трудно: народ тупой, невежественный, противится советскому режиму, особенно в деревне. С колхозами до сих пор неблагополучно. Мне рассказали, что наряду с правлением колхозов в деревнях зачастую продолжают существовать подпольные сходки стариков — советы старейшин, «кенеш» по-удмуртски.

Они всячески вредят государству, заставляя колхоз давать неверные сводки в район, преуменьшая надои молока и количество снесенных колхозными курами яиц. Велят зарывать в землю зерно — в общем, кенеши занимаются вредительской деятельностью. Ни аресты, ни высылки не помогают.

Тогда я ничего не написала. Я видела озлобленных, голодных, нищих людей и не сочла возможным судить, кто прав, а кто виноват. Но теперь я вспомнила об Удмуртии и решила, что это как раз прекрасный материал, чтобы дать «урок» «Артеку». Я написала рассказ. Он так и назывался — «Кенеш».

Маленький удмуртский мальчонка Гараська стал моим героем. У Гараськи было сложное положение: его отец был председателем колхоза, а дед — старейшим в кенеше. По ночам за плотно закрытыми ставнями собирались старики и толковали о том, куда припрятать зерно, каких телят прирезать и показать в сводке как павших.

Отец пытался слабо протестовать, но в конце концов соглашался и писал так, как велели старики. Гараська слушал, лежа на печи, и ужасался всем этим делам. Он даже попытался образумить отца. Поздней ночью, крепко прижавшись к широкой отцовской спине, мальчик горячо шептал ему в ухо:

— Бать, а бать, ты зачем так? Зачем их слушаешь? Нехорошо ведь…

Отец, и сам измученный своим безволием, сам не знавший, «куда податься» и на чьей стороне правда, в раздражении отколотил сына:

— Не лезь не в свое дело! Вздумали яйца курицу учить!

Мальчик долго колебался: он представлял себе, как вся деревня узнает, что его отец — вор, а он, Гараська, — сын вора! В школе его задразнят, никто не захочет играть с ним, сыном вора! А батька? Ведь он же хороший, добрый. Это все старики, он их боится, а сам — хороший и мамку жалеет. И Гараську не со зла побил, он обиды на него не держит.

А если батьку за кенеш в тюрьму посадят? Мальчик потерял сон, уроки не шли ему на ум, и огорченная Мария Васильевна ставила двойки прежде такому прилежному и хорошему ученику.

— Почему ты стал так плохо учиться, Гарась? — спрашивала она.

Вконец измученный, мальчик пришел к учительнице и все ей рассказал.

— Ну успокойся, перестань, — ласково гладила его по голове учительница. — Ты хорошо сделал, что рассказал мне. В колхозе все должно быть по-честному, по правде. Тогда и жизнь будет хорошая.

Но мальчик рыдал и не мог остановиться.

— Успокойся, с твоим отцом ничего не случится, ему разъяснят, он поймет, а кенеш разгонят. Все будет хорошо.

Старая учительница напоила Гараську сладким горячим чаем и оставила у себя ночевать. Наутро, прикрыв разметавшегося во сне мальчика лоскутным одеялом, тихонько вышла из дома и пошла в район. Это был ее долг, так она его понимала.

Когда она возвращалась домой, то увидела у реки толпу народа. Безжизненное тело Гараськи лежало на берегу. Над ним причитала мать. Испуганные ребятишки, школьные товарищи Гараськи, жались по сторонам и перешептывались: «Утоп Гараська… Утоп…»

Рассказ этот я прочла на первом же пионерском костре, куда меня пригласили. Ребята слушали внимательно, девочки вытирали покрасневшие глаза, а мальчики притихли.

— Видите, как трудно совершить подвиг? — сказала я.

Дети молчали.

На другой день, проходя лагерным парком, я заметила, что все пионервожатые, завидев меня, быстренько сворачивают в боковые аллейки. Не приходила к нам в гости и влюбленная в Юрку пионервожатая Ниночка. Это было странно. Так прошел день, другой. На третий Ниночка прибежала взволнованная, красная, со слезами на глазах. Запинаясь, она спросила:

— Вы до сих пор ничего не знаете?

Оказалось, что уже три дня как издан приказ о моем немедленном изгнании из «Артека», только никто не решался сказать мне о нем. Не сказали и на следующий день.

Наконец я сама отправилась в контору и напрямик спросила у директора: правда ли, что есть приказ?

Приказ был. Размашистым и твердым почерком в толстой книге приказов было написано, что в связи с антисоветским выступлением на пионерском костре писательнице Федоровой предлагается немедленно покинуть «Артек».

— Но позвольте, — возмутилась я. — «Кенеш» — вовсе не антисоветский рассказ! Я только показала настоящую глубину и сложность детского подвига, совершенного во имя утверждения социальной системы.

Директор молчал, как-то неопределенно поводя плечом. Наконец он сказал:

— Ведь вам известно, что политическое руководство лагерем возложено на пионервожатых. Их коллектив возглавляет Саша Буланов. Я в это не вмешиваюсь.

Тут внезапно появился и сам Саша Буланов. Я стала требовать, чтобы раньше, чем уеду, было назначено собрание пионервожатых, где я прочту свой рассказ и разъясню, как я его понимаю, если они не поймут. Пусть обсудят.

После долгих споров и увещеваний это собрание было назначено. Вожатые молча садились за стол, не глядя на меня, листали журналы или что-то записывали. Наверное, всем было не по себе и хотелось спать, но, привычные к дисциплине, они не роптали и терпеливо ждали Сашу Буланова.

Наконец явился и он. Подчеркнуто сухим и деловитым тоном объявил, что на повестке дня стоит всего лишь один вопрос: обсуждение антисоветского выступления писательницы Федоровой.

— Прежде чем называть мой рассказ «антисоветским выступлением», я хотела бы, чтобы товарищи ознакомились с его содержанием, — так я начала защиту «Кенеша».

Назад Дальше