Во львиной пасти - Василий Авенариус 16 стр.


Беспечный говор и смех сменились болезненными воплями и стонами раненых. Пострадало четверо: трое русских нижних чинов и бедный фенрик Ливен.

Заботу о первых трех, раненных менее тяжко, предоставив их товарищам, Лукашка бросился к молодому шведу, которому осколком ядра раздробило правую руку ниже локтя и который от сильной потери крови тут же лишился сознания. Не имея под рукою никаких приспособлений, чем бы унять кровь, бившую фонтаном, калмык без долгих рассуждений сорвал с одного из кашеваров его холщовый фартук и наскоро перевязал руку раненого. Владелец фартука хотел было протестовать, так как за казенное добро ему-де перед начальством отвечать придется, но Лукашка успокоил его обещанием взять всю ответственность на себя.

Между тем слух о печальной оказии пронесся по всему лагерю, долетел и до царской палатки. Вслед затем из палатки показался сам царь Петр в сопровождении генералитета и лейб-медика Арескина.

В последний раз Лукашка видел государя в Москве — разумеется, только издали — года четыре назад.

Тогда Петр выглядел довольно стройным молодым человеком. Теперь ему подходил тридцать первый год жизни, и атлетическая фигура его, с высокой грудью, широкими плечами, сформировалась и в могучей красоте своей могла служить любому ваятелю самой совершенной моделью для статуи Геркулеса. Но сидевшая на этих геркулесовых плечах великолепная голова с развевающимися кудрями принадлежала не знаменитому силачу древности, а молодому Зевсу, богу-громовержцу. Та же неудержимая сила, безграничная энергия, которые проявлялись при каждом движении в этих стальных мышцах тела, светилась и в этих огневых, проницательных глазах, в этих выразительных, строгих чертах лица, одухотворенных однако вместе с тем божескою искрой острого ума и отзывчивой души. Это был поистине царь земной, хотя вместо царского венца на нем была только помятая, полинялая треуголка, вместо порфиры — бомбардир-капитанский кафтан из грубого темно-зеленого сукна (выделанного на недавно открытой в Москве суконной фабрике), а в руке вместо скипетра — суковатая дубинка. Но какими бы тучами, темными или ясными, не было окружено проглянувшее на небе солнце — разве оно для нас, простых смертных, не будет всегда тем лучезарным солнцем, мировым царственным светилом?

При приближении государя галдевшая вокруг четырех раненых толпа мигом смолкла и с благоговейным страхом расступилась. Орлиным взором своим Петр разом обозрел беду, причиненную гранатой.

— Воды сюда, бинтов, корпий да инструментов! — четко и ясно среди общего молчания прозвучал его повелительный голос.

Как от внезапно налетевшего урагана клонятся, колышутся поголовно и вековые сосны, и стройные березки, так же точно по властному царскому слову заметались кругом и почтенные генералы, и молодые солдаты. Не прошло двух минут, как все потребованное государем было уже налицо.

— Это тот самый пленный фенрик, о коем я имел сейчас счастье докладывать вашему величеству, — отрапортовал генерал Ламберт, указывая на распростертого на земле Ливена.

Петр с нахмуренными бровями, в ответ чуть кивнул головой и обратился к лейб-медику Арескину:

— Разбинтуй-ка рану: не придется ли, не дай Бог, ампутировать?

Тот снял импровизованный бинт и доложил, что жаль-де юнца, но обе кости: ulna и radius (локтевая и лучевая) раздроблены и без ампутации не обойтись.

— Так подай-ка сюда свои инструменты, — сказал государь, засучивая рукава. — Этого я беру на себя, а ты займись покуда теми.

Опустясь на колено перед бесчувственным по-прежнему молодым пленным, он умелой рукой принялся за ампутацию. Вылущив из сочленения раздробленные кости, он бережно обмыл зияющий локоть раненого, обложил рану корпией и наконец забинтовал. Приближенные, по молчаливому знаку царя, проворно подавали ему то или другое. Умыв в заключение окровавленные руки, Петр подошел к лейб-медику, который возился еще около второго раненого.

— Что, еще и со вторым не справился? — сказал он с усмешкой, видимо, довольный своей удачной операцией. — Оставляю теперь и моего пациента на твоем попечении. Порадей о нем, слышишь? Ты отвечаешь мне за него! — внушительно прибавил он, приподнимая палец. Затем дружелюбным тоном обратился к раненым русским: — За вас-то, молодцов моих, мне не страшно, сами за себя постоите. Что русскому здорово, то немцу смерть. Так ли я говорю, ребята?

— Так, батюшка-государь! Ради стараться! — весело отозвались те в один голос.

— Ужо, потерпите, как прибудет наша артиллерия, так мы свейцев в отместку попотчуем тоже нашим российским чугунным гостинцем. А дабы царапины ваши живее зажили, пропишем вам сей же час целительного бальзаму: поднеси им по доброй чарке двойной перцовки!

— Ура! Дай Бог тебе три века, государь! — крикнуло совсем ободрившееся трио.

— Ну, а тот молодец, Ламберт, что полонил нам сего фенрика, где он у тебя?

— Здесь, ваше величество, — отвечал генерал Ламберт, позаботившийся уже поставить Лукашку позади себя, и отступил в сторону, чтобы пропустить того вперед.

Петр быстрым взглядом окинул вытянувшегося перед ним в струнку калмыка.

— Из тебя, кажись, выйдет бравый гвардеец. А накормили тебя тоже, напоили?

— Накормили, напоили, государь! Много благодарен… — поспешил тот с ответом, но сам своего голоса не узнал: от непреоборимого душевного волнения ему словно кто сжал железной рукой горло.

— Хорошо. Ступай за мной.

Государь повернул обратно к своей палатке на ходу слегка лишь опираясь на свою увесистую дубинку — не как слабосильный старец, нуждающийся в постоянной опоре, а как силач-богатырь, никогда не расстающийся со своим оружием и поддающий им только ходу своей мощи. Многочисленная свита двинулась следом за царем, и Лукашка, естественно, должен был посторониться. Но молоденький денщик царский Павел Ягужинский тотчас погнал его вперед:

— Иди, иди! Не отставай.

Перед входом в палатку встретил Петра сам генерал-фельдмаршал Шереметев.

— Что нового? — спросил его государь.

— Лазутчик наш вернулся сейчас со взморья, — был ответ, — но флота неприятельского, говорит, еще не видать.

— Фарватеру невскому, знать, не доверяют, — вставил первый после царя знаток мореплавательного искусства Меншиков, когда-то простой пирожник, а теперь вот, на тридцатом году жизни, ближайший царский советчик и губернатор шлиссельбургский.

— Дай строку, мейн герц: захватим всю Неву — исправим и фарватер, — промолвил Петр. — А свой глаз все вернее: ныне же, Данилыч, осмотрим-ка купно все устье до взморья.

— Ваше величество возьмете с собой и деташе-мент? — спросил генерал-фельдмаршал.

— Не мешает: авось укрепимся там сряду. Отряди мне моих любезных гвардейцев. Теперь же мне надо еще секретно допросить сего молодчика.

Государь кивнул калмыку и вошел в палатку. Присутствовать при «секретном» допросе без особого на то разрешения осмелился из всей свиты один лишь юноша-денщик Ягужинский. Но денщики при царе Петре не имели ничего общего с нынешними полковыми денщиками, простыми дневальными, нестроевыми служителями из солдат: выбирались они самим царем по большей части из родовитых дворян и состояли при нем в том же качестве, как нынешние царские камер-юнкеры, камергеры или флигель-адъютанты. Павлуша Ягужинский, чернокудрый и быстроглазый, смышленый и расторопный, скоро сделался первым любимцем Петра, и безотлучное пребывание его при особе государя во всякую пору дня и ночи как бы разумелось само собою. И теперь он молча стал позади царского кресла.

— Как выбрался ты из вражеской фортеции — наслышан я уже от генерала Ламберта, — начал Петр. — А как попал туда и чей ты — еще не ведаю. Расскажи-ка.

Своему ветреному, но доброму господину Лукашка, как уже известно, был предан телом и душою. Чтобы оградить его от неминуемого гнева государева, он приготовился при допросе если и не прибегнуть к явной лжи, то кой о чем умолчать, а иное, чего совсем замолчать было бы невозможно, представить в самом благоприятном свете. Но, очутившись теперь, впервые в жизни, лицом к лицу с царем, он чувствовал, как этот устремленный на него пытливый, огненный взор пронизывает его насквозь, проникает к нему в самую глубину души. И его, не знавшего вообще чувства страха, охватил безотчетный трепет. Он понял, что утаить ничего уже не вправе, не в силах, — и бухнулся в ноги царю.

— Прости, государь!

Ясное до этих пор чело Петра омрачилось, благосклонно-спокойные черты лица его нервно задергало.

— В чем тебя простить? — спросил он. — Аль замыслил что с врагами нашими против нас?

— О нет! Помилуй Бог!

— Так в чем же ты винишься? Ну?

— В том, государь, что ослушался твоей воли царской.

И, не выжидая дальнейших вопросов, Лукашка чистосердечно, кратко и толково покаялся, как они с господином своим задолго до срока покинули Тулон и Брест для Парижа, как, благодаря паспорту маркиза Ламбаля, пробрались в Ниеншанц и как их здесь обличили и засадили в казематы.

— Прости, государь!

Ясное до этих пор чело Петра омрачилось, благосклонно-спокойные черты лица его нервно задергало.

— В чем тебя простить? — спросил он. — Аль замыслил что с врагами нашими против нас?

— О нет! Помилуй Бог!

— Так в чем же ты винишься? Ну?

— В том, государь, что ослушался твоей воли царской.

И, не выжидая дальнейших вопросов, Лукашка чистосердечно, кратко и толково покаялся, как они с господином своим задолго до срока покинули Тулон и Брест для Парижа, как, благодаря паспорту маркиза Ламбаля, пробрались в Ниеншанц и как их здесь обличили и засадили в казематы.

— И барин твой все еще там, в казематах? — отрывисто спросил Петр, который ни разу не прервал кающегося, но в заметном раздражении постукивал по деревянной настилке палатки своей могучей дубинкой.

— Там же все, государь, с самой осени, девятый уж месяц.

— Поделом ему, шалопуту! Пускай еще посидит, потомится. С ним счеты у нас впереди. А с тобой, любезнейший, сейчас рассчитаемся.

И коленопреклоненный ощутил в загривке у себя богатырскую пятерню, а на спине — знаменитую дубинку. Покорясь неизбежному, он стиснул только зубы, чтобы не издать ни звука.

— Смилуйся над ним, государь! — услышал он тут юношеский голос Ягужинского. — Лев мышей не давит.

— Ты-то что, цыпленок? — буркнул Петр, однако на минутку приостановился в экзекуции, чтобы перевести дух.

— Его вина ведь с полвины, — продолжал молодой заступник, — он подневольный, крепостной человек…

— Всякий крепостной неразделен от своего барина: где один виноват, там и другой в ответе.

— С барина за крепостного отчего не взыскать, но как же крепостному отвечать за всякую барскую блажь? Дерзни-ка он противоборствовать, ослушаться своего барина — и сам ты, государь, его, я чай, не похвалил бы.

— Гм… пожалуй, что и так, — согласился Петр и выпустил из рук калмыка. — Но этого молодца и в ступе не утолчешь: хоть бы пикнул.

Лукашка почел момент удобным, чтобы подать опять голос.

— Перед тобой, великим цесарем, всякая земная тварь превратится не токмо что в карлу, а в мелкую песчинку, — сказал он. — А пикни я только, так ты, государь, по благости своей, чего доброго, прекратил бы законное истязание.

Суровые черты Петра просветлели легкою улыбкой.

— Так тебе дубинка моя против словесных репри-мантов показалася?

— Слаще меду, государь, — бойко отозвался калмык, ободренный монаршей улыбкой, — и будет, по крайности, чем похвастаться перед барином: ему отродясь еще такой чести не было.

— Авось дождется. Покамест же у меня дело с одним тобою. Как звать-то тебя, любезный?

— В святом крещении Лукой наименовали, а так-то на миру Лукашкой кличут.

— Так вот что, друг Лука, не сумеешь ли ты сказать мне: прошлого осенью под Орешком, что ныне Шлиссельбург, один здешний старик-смолокур доставил мне план Ниеншанца. Сказывал он, что велел ему передать мне его некий беглый русский…

Скошенные глазки калмыка в узких щелочках своих радостно заблистали.

— А планчик государь, тебе погодился? — в свою очередь спросил он.

— Облегчил, во всяком случае, дело: по нем вот два береговых редута уже взяты, по нем же теперь апроши подводим.

— Благодарение и хвала Создателю во Святой Троице!

И Лукашка осенил себя широким крестом на золотую икону Спасителя в углу палатки.

— Да не ты ли уж, братец, тот самый беглый русский? — догадался тут Петр.

— Не возьми во гнев, государь, но думалось мне, что и последнему рабу твоему надо блюсти отечество…

— Да где ж ты взял его, план тот?

— Сам, как умел, смастерил.

— Ну, уж и сам! Дай Бог всякому такое умение. Не врешь ты, Лука, а?

— Дерзнул ли бы я оболгать тебя, государь? Да отсохни у меня язык…

— У кого же ты обучился?

— А с погляденья, как состоял при моем господине в тулонской навигационной школе.

— Ну, хват же ты парень, разбитной и рассудливый, одолжил ты меня! — похвалил царь. — И прискорбно мне лишь, что за сей подвиг отчизнолюбия, заместо знаков благоприятства, побил еще тебя. Но те побои, так и быть, вперед тебе зачтутся, коли вдругорядь точно бы провинился. Напомни-ка мне тогда, Павлуша.

— Не премину, ваше величество.

— А теперь, Лука, чем бы мне тебя утешить?

— Да ничем, государь: твоей лаской царской я превыше всего утешен.

— Каков ведь малый! И не корыстен. Ну, да видимся с тобой не в последний раз. Но соловья баснями не кормят; Павлуша, возьми-ка молодца на буксир, прикажи на кухне досыта его накормить, напоить.

— Да я сыт, государь, — заявил калмык, — давеча только кашевары твои кашей попотчевали.

— Запрем калачом, запечатаем пряником, — сказал Павлуша Ягужинский. — Идем, братец.

— Иди, иди, — поддакнул государь. — Кстати ж, он тебя и обмундирует. А то, вишь, эта шведская форма на добром русском глаза колет.

— А как обмундировать его, ваше величество? — спросил молодой денщик.

— Да одень его барабанщиком. Покуда он ведь еще отставной козы барабанщик, так пускай носит мундир свой для почета. Но заново наряди его, слышь, с иголочки!

— Будет исполнено, ваше величество.

Допущенный в заключение к руке государевой, Лукашка с земным поклоном отретировался из палатки. Спина еще ныла, но ноги у него словно окрылились, и последовал он за Ягужинским к походному цейхгаузу, а оттуда на царскую кухню с высоко поднятою головой. О том, что говорилось «секретно» в царской палатке, он на все расспросы своих прежних собеседников у костра не счел удобным распространяться; но уже по его загадочно-счастливой улыбке, по его новенькой амуниции и по нарочитому угощению его царским «мундкохом» не трудно было всякому домекнуться, что молодчик этот у царя за что-то в особом фаворе.

Глава седьмая

Вечером того же дня царь Петр отбыл на шестидесяти карбасах с семью гвардейскими ротами на взморье. Вернулся он оттуда в Шлотбург (как был прозван русский лагерь под Ниеншанцем) уже на следующее утро, 29 апреля, оставив в засаде на Васильевском (Лосином) острову (которому было теперь возвращено его прежнее русское название) три роты в ожидании появления с моря неприятельского флота. Из ниеншанцской цитадели хотя и было пущено по плывущим мимо русским несколько ядер, но без какого-либо вреда. Зато со «стрелки» Васильевского острова сделано было серьезное покушение, и именно на Меншикова, карбас которого плыл саженей двадцать впереди всего отряда и которого поэтому шведы, должно быть, приняли за самого царя.

Подробности об этом покушении Лукашка узнал непосредственно от одного из участников экспедиции — Преображенского сержанта. Как только передовой карбас поравнялся со «стрелкой», из прикрытой кустами береговой бухточки вылетели два восьмивесельных баркаса и одновременно с двух бортов причалили к лодке Меншикова, чтобы взять ее на абордаж. Но дружным залпом русских была тут же перебита половина нападающих, в том числе и сам командир их, бесноватый какой-то старичок-офицер.

— Майор де ла Гарди! — воскликнул Лукашка.

— Так называли его нам, — подтвердил сержант.

— Помяни, Господи, царя Соломона и всю премудрость его! На вышке у старичины обстояло ведь неблагополучно.

— Подлинно, что так: противу шестидесяти царских карбасов на двух лодчонках со своими ледащими чухнами идти!

— Ну, те, конечно, без командира-то тотчас пардону запросили?

— Знамое дело. А мызу майорскую государь тут же Меншикову пожаловал: вот, мол, тебе, Данилыч, и место для новых палат твоих. Поклонился тот в ножки государю и с одной ротой высадился у мызы — якобы для того, чтобы обеспечить государя с тылу.

— А то еще для чего же?

Сержант ухмыльнулся и подмигнул лукаво.

— Да почивать-то на майорских пуховиках куда, поди, мягче и теплее, чем в лодке на голых досках либо на голой земле, особливо под утро, когда этак дюже посвежеет. Он у нас, что греха таить, хоть и из простых вышел, а вдвое роскошней и привередливей самого государя.

— Так государь, стало быть, заночевал на взморье?

— Как и подобает на походе. Сколько ночей, бывало, провел он так на Ладоге да под Шлюшеном на палубе рядом с нашим братом. Подстелют ему разве дорожный коврик, да заместо изголовья себе денщика возьмет — Ягужинского Павла Иваныча али кто как раз на дежурстве.

Назад Дальше