Во львиной пасти - Василий Авенариус 18 стр.


— Отец мой и без того, кажется, предлагает сдаться, — обрывающимся голосом пробормотала молодая девушка, — но большинство против сдачи, особенно фон Конов…

И она скрылась.

«Эхма! А благодарности-то барина так вот и не поспел передать, — спохватился тут Лукашка. — Да до того ли ей было? Однако что ж эти господа шведы, забыли, что ли, про меня? Государь меня небось тоже по головке не погладит».

Он тихонько приотворил дверь в комендантскую гостиную. Рядом из хозяйского кабинета долетал смешанный гул спорящих голосов, из которых особенно выделялись бесстрастный голос самого полковника Опалева и прямодушно-вспыльчивый — майора фон Конова. Последний явно горячился, и Лукашка понял одно только, чаще других повторяемое слово «fosterland».

«О фостерланде — отечестве своем убивается. Трагедия!»

И, переступив порог, он громко кашлянул, чтобы обратить внимание спорящих. Комендант тотчас же вышел к нему в гостиную с озабоченно-мрачной миной; увидев же калмыка, он гордо приосанился, черты его приняли еще более горькое, жесткое выражение, и вопрос его прозвучал холодно и резко:

— По какому праву ты вошел сюда?

— По праву уполномоченного моего царя, — был такой же холодный, но спокойный ответ. — Государь еще в двенадцать часов дня прислал вам предложение об акорде…

— Мы совещаемся!

— Его величество велел сказать вам, что шести часов вам было более чем достаточно для определенного ответа и что долее он ждать не намерен.

— Но коли мы не пришли еще к окончательному решению!

— А не пришли, так не изволите ли без промедления отпустить нашего трубача, хотя бы и без письма. Но осмелюсь доложить, что орудия наши заряжены и наставлены, бомбардиры наши ждут только приказа разгромить в пепел и цитадель, и город. Пожалели бы вы хоть мирных горожан, пожалели бы и себя с красавицей-дочкой…

— Прошу без советов! — оборвал советчика комендант. — Ответ будет через пять минут.

И он повелительно указал на выходную дверь в прихожую. «Уполномоченный» с поклоном отретировался.

Прошло, действительно, не более пяти минут, как к нему вышел дежурный офицер с запечатанным письмом в руке. Оба спустились вниз, и офицер вручил письмо царскому трубачу.

— Будьте любезны, monsieur, сказать мне, — обратился тут Лукашка к офицеру, — что делает у вас господин мой, мистер Спафариев?

Офицер с нескрываемой враждебностью свысока покосился на вопрошающего и коротко отрезал.

— Сидит!

— Стало быть, жив. А что сказано в этом письме? Вы поймете, monsieur, что мне тоже крайне любопытно…

— Не твое дело. Марш!

Тем же порядком трубач и барабанщик были выпровожены за подъемный мост, который тотчас же был опять поднят за ними.

— Ну, плохо дело! — проворчал Лукашка, почесывая за ухом. — Наверняка отказ. Будет нам на орехи!

— Мне-то за что же? — встревожился трубач.

— Про тебя, милый человек, не ведаю, а что мне-то достанется — это уж как пить дать.

— Но за что?

— За то, что сам в полномочные посланники напросился, а на поверку дурак писаный вышел. И оправиться-то нечем.

Предчувствие его не обмануло. Когда Петр, приняв от трубача письмо, сорвал конверт и пробежал ответ коменданта, лицо его вдруг побагровело, судорожно передернулось.

— И ради этакой-то отповеди от какого-то полковника шведского ждать еще шесть часов слишком! — вскричал он и, скомкав письмо, бросил его оземь и затоптал ногою.

Перепуганные царедворцы кругом безмолвствовали. Атмосфера в палатке, казалось, была насыщена электричеством, которое вот-вот должно было сейчас разрядиться на кого-нибудь из них громовым ударом. Самый бесстрашный из присутствующих, вновь назначенный комендант шлиссельбургский Меншиков, первый решился затронуть занимавший всех вопрос:

— А что же пишет вашему величеству этот Опалев?

— Что он пишет, бездельник? В начале хоть и благодарит за сходную пропозицию…

— Значит, все же благодарит?

— Ну да, для проформы! Но о полюбовной сдаче фортеции и слышать не хочет: вручена-де она ему королем Карлом для обороны, и патриотизм же ему повелевает оборонять ее до последней капли крови.

— Но можно ли, государь, со всем решпектом сказать, можно ль поставить ему патриотизм его в столь великую вину?

— Как солдату — нет, но как человеку — да: упорство его будет стоить жизни многим и многим ни в чем неповинным! Ну что ж! Пускай же на его голову! Генерал-фельдмаршал! Делай свое дело, открывай бомбардировку!

Об отмене такого распоряжения не могло быть уже и речи. Шереметев, а за ним и вся остальная свита, подобострастно склонясь, поспешили выбраться вон из грозной атмосферы. Трубач, доставивший злополучную «отповедь» шведского коменданта, за спинами вельмож также ускользнул незаметно. Остались на своем месте только двое: царский денщик Ягужинский и временный барабанщик Лукашка.

— А! Ты еще здесь? Тебя-то мне и нужно! — заметил последнему Петр, сверкнув глазами и стукнув по полу своей дубовой палкой.

— И рад бы в землю уйти — да не расступается, — отвечал калмык, покорно подставляя спину.

— Не троньте его, ваше величество! — вступился тут Ягужинский. — Вы употчевали его ведь намедни уж в счет будущей вины.

Занесенная над виновным дубинка царская застыла в воздухе.

— Спасибо, что напомнил, Павлуша, — промолвил Петр. — С одного вола двух шкур не дерут. Но тебе, Лука, впредь ни за что не трогать уже барабан: ты навеки вечные разжалован из наших барабанщиков.

Хотя это и было произнесено уже с оттенком шутливости, однако Лукашка был рад-радехонек, когда очутился снова на вольном воздухе. Но тут он был ошеломлен громовым грохотом, от которого земля под ногами его дрогнула: разом заговорили молчавшие до сей поры русские пушки и мортиры, дружным залпом приступив в бомбардировке Ниеншанца.

Глава девятая

В поденной записке Петра Великого точно обозначено, что первый залп по Ниеншанцу произведен был 30 апреля, в седьмом часу вечера, одновременно из двадцати 24-футовых пушек и двенадцати мортир; после чего из пушек сделано было еще девять выстрелов, а из мортир бомбы метаны «во всю ночь даже до утра непрестанно».

Надо ли говорить, что в эту роковую ночь с 30 апреля на 1 мая не сомкнули глаз ни осаждающие, ни осаждаемые? Огненные шары взапуски перелетали туда и оттуда. Но в то время как русское войско, защищенное земляными окопами, не несло почти никакого урона, шведские крепость и город за десять часов беспрерывной канонады жестоко пострадали: все небо кругом было объято багровым заревом, и в разных местах города взвивались огненные языки и облака дыма.

В пятом часу утра в цитадели забили отбой о сдаче — «шамад». Орудия с обеих сторон смолкли, и обе стороны впредь до заключения «акорда» обменялись аманатами (заложниками), причем один из шведских аманатов, майор Мурат, был уполномочен комендантом Опалевым подписать договор.

Имея полную возможность поставить побежденному врагу какие угодно условия, Петр, однако, был так доволен, добившись наконец морской пристани на Балтийском море, что не делал уже шведам никаких стеснений, и «акорд» состоялся в тот же день. Основные пункты его заключались в следующем: комендант, офицеры и нижние чины крепостного гарнизона выпускаются из цитадели «с распущенными знамены и с драгунским знаком, барабанным боем, со всею одеждою, с четырьмя железными полковыми пушками, с верхним и нижним ружьем, с принадлежащими к тому порохом и пулями во рту», а затем переправляются через Неву на царских судах для следования большой Капорской дорогой на Нарву[11], конвоируемые русским офицером, «чтобы его царского величество войска и подъезды их не обеспокоивали и не вредили»; вместе с воинскими чинами выпускаются и их жены, дети и слуги, раненые и больные, а также из города все желающие «чиновные люди» и обыватели; гарнизон получает «со всеми офицеры на месяц провианту на пропитание», и «его царского величества войско ничем не касается их пожитков, чтобы гарнизону дать сроку, пока все вещи свои вывезут».

Вслед за подписанием «акорда» преображенцы заняли город, а семеновцы были впущены в контрэскарп цитадели. Вместе с тем было приступлено к приемке крепостной артиллерии, амуниции и «прочего»[12]; но по громадной массе этого «прочего» дело затянулось до позднего вечера, так что сдача самой крепости могла состояться только на другое утро, 2 мая. После торжественного благодарственного молебствия в царском лагере и троекратной пушечной и ружейной пальбы сложивший теперь с себя звание коменданта полковник Опалев, выйдя из цитадели в сопровождении своих офицеров, передал генерал-фельдмаршалу Шереметеву крепостные ключи.

После этой тяжелой для шведов официальной церемонии они, с разрешения царя, совершили не менее для них печальную частную церемонию перенесения тела фенрика Ливена в цитадель для отпевания его там по обряду лютеранской церкви. Коммерции советник Фризиус доставил из города в русский лагерь богатый гроб, который несли теперь полковые товарищи покойного.

До окончания всех формальностей по сдаче цитадели никто из русских внутрь ее не пропускался. Лукашка, горевший нетерпением пробраться наконец к своему господину и переменивший между тем форму барабанщика опять на свою лакейскую ливрею, примкнул теперь к печальной процессии и таким образом беспрепятственно проник на крепостной двор. Тут перед комендантским подъездом стояла уже траурная колесница с балдахином, запряженная шестью лошадьми в черных попонах и наголовниках из цветных перьев, заказанная — как оказалось потом, по настоянию фрёкен Хильды — также Фризиусом.

Но внимание калмыка остановилось не столько на колеснице, сколько на окружающих строениях. Бог ты мой, что сталось с образцовой в своем роде цитаделью! Крыша с главного ее здания была сорвана, и башенных часов словно никогда и не существовало; стены были буквально изрыты бомбами, и ни в одном почти окне не осталось цельного стекла. Флигеля несколько лучше сохранились; зато казармы представляли груду развалин, из которых торчали только черные остовы дымовых труб.

Не зная, где искать своего барина, Лукашка обратился за этим к стоявшему тут же на дворе в числе зевак комендантскому вестовому. Тот, не удостоив его словесного ответа, сердито кивнул только вверх, на квартиру своего начальника. Калмыку ничего не оставалось, как последовать туда же за траурным шествием. Прихожая была битком набита народом, и Лукашка только шаг за шагом протискался до двери гостиной, когда пастор начал уже на шведском языке свое надгробное слово.

Для большего простора вся мебель из гостиной была вынесена; зеркало было завешено, шторы в окнах опущены. Открытый гроб с бездыханным телом стоял посреди горницы на черном катафалке, обставленном не только горящими восковыми свечами в высоких серебряных подсвечниках, но и целым лесом комнатных растений и цветов, заглушавших своим тонким ароматом духоту от множества скучившегося в горнице народа.

Тщетно искал Лукашка глазами двух хозяек дома, которые, несомненно, участвовали также в достойном убранстве катафалка всеми имевшимися в их распоряжении цветами, для оказания юному воину последней чести: ни тетушки, ни племянницы не было налицо. Но из соседней комнаты доносились как бы сдавленные всхлипы.

В это время кто-то тронул калмыка за плечо: то был господин его, прислонившийся тут же к притолоке входной двери. Но пускаться в разговор было здесь ни время и ни место, и оба ограничились обменом дружескими взглядами.

Речь проповедника была, по-видимому, глубоко прочувствованна, потому что ни у одного из присутствовавших суровых воинов, даже у самого коменданта глаза не остались сухи. А вот на пороге соседней горницы показалась вместе со своей тетушкой, вся в черном, и фрёкен Хильда. Столпившиеся около гроба офицеры почтительно расступились, и молодая барышня опустилась на колени перед гробом, прижимая платок к губам, чтобы не разрыдаться. Настолько она поборола себя, чтобы не издавать ни звука; но плечи у нее против воли судорожно вздрагивали.

— Словно злой дух какой-то! — пробормотал возле Лукашки господин его.

Когда тот, недоумевая, последовал глазами за направлением глаз Ивана Петровича, то понял, кого он разумеет: стоявший до сих пор около коменданта Фризиус не утерпел и направился к своей невесте. Самоуверенно став рядом с нею, коммерции советник уставился глазами в лицо покойника с такой жестокой, торжествующей миной, точно хотел сказать: «Ну, любезнейший, теперь-то, как себе хочешь, ты нам уже не опасен».

Ливен же, весь в зелени и цветах, с несбежавшим еще с безбородого лица нежным румянцем, с полуоткрытыми веками, лежал как живой, и игравшая на губах его неизменная, добродушно-наивная улыбка обнажала, как всегда, сверкающий белизною ряд как бы выточенных из слоновой кости зубов. И казалось, что эта юношеская улыбка говорила в ответ пожилому, надменному коммерции советнику: «Нет, любезнейший, как себе хочешь, а я и над землей, и под землей буду тебе равно опасен».

По окончании речи пастора дьячок-кантор затянул погребальный псалом. Но тут произошло некоторое замешательство: фрёкен Хильда, приподнявшись с пола, взглянула на лежавшего в гробу и, пораженная также, должно быть, его обманчиво свежим видом и обычною улыбкой, раздирающим голосом вскрикнула: «Han lefver!» («Он жив!»), закатила глаза и пошатнулась: с нею сделалось дурно. Жених подхватил ее и вместе с тетушкой вывел под руки из комнаты.

За псалмом кантора комендант, а потом и все подчиненные его стали подходить один за другим прощаться с молодым товарищем. После всех, когда собирались уже накрыть покойника крышкой, приблизились и Спафариев с Лукашкой, чтобы также приложиться губами ко лбу несчастного фенрика. Никто им в этом не препятствовал, но никто не показал и виду, что замечает их, за исключением одного фон Конова. Тот нарочно, казалось, дожидался своего бывшего гостя у выхода и молча пожал ему крепко руку.

— Кто предвидел бы это? — вполголоса сказал Иван Петрович, указывая глазами на усопшего.

— Все мы должны быть приготовлены к тому же, как и м-то безнадежным тоном отозвался фон Конов. — Нынче была очередь Ливена, завтра, быть может, моя.

— Ну, полноте, дорогой мой! — мягко и сердечно старался ободрить его молодой русский. — Я очень хорошо понимаю, что вам тяжело на более или менее продолжительный срок покинуть вашу прекрасную мызу…

— Я взят с оружием в руках, и с мызой мне во всяком случае придется проститься. Спасибо хоть вашему царю, что дал мне разрешение закончить мои дела. Песня моя спета, а ваша, мосье, еще далеко не допета, и дай вам Бог тянуть ее возможно дольше!

В горле у говорящего словно что осеклось. Он быстро отвернулся и отошел к товарищам, чтобы вместе с ними принять с катафалка гроб; но от Спафариева не ускользнуло, что из-под опущенных ресниц весельчака-майора капнула на пол слеза.

Минут десять спустя из крепостных ворот двинулся печальный кортеж; но позади траурной колесницы следовали пешком только две фрёкен Опалевы, коммерции советник Фризиус да несколько горожан и горожанок; сослуживцы Ливена должны были отстать от него уже у подъемного моста. Зато взамен их тут же примкнул к шествию, по распоряжению царя, целый батальон русских гвардейцев, чтобы проводить покойника до самой могилы со всеми почестями — с распущенными знаменами, под звуки похоронного марша.

Глава десятая

— А фон Конов у меня все из головы не выходит, — заметил задумчиво Иван Петрович своему камердинеру, провожая глазами печальную процессию, пока та не скрылась совсем из виду за городским мостом по той стороне Охты. — Точно прощался со мною навеки.

— А почем знать? — отвечал Лукашка. — Самому мне сдается, что у него что-то неладное на уме. Как бы не сотворил чего над собою! Но теперича, сударь, тебе первым долгом надо позаботиться о своей собственной персоне. Аль забыл, что еще не обелил себя перед царем?

И калмык вкратце, но так образно описал первый допрос свой у царя, что Иван Петрович не на шутку призадумался.

— М-да, — промычал он, — дело-то как будто дрянь выходит…

— И весьма даже дрянь, monsieur, derniere qualite.

— Так как же мне быть-то? У тебя, Лукашка, верно, найдется опять лазейка?

— У меня-то нет, но ежели ее нам кто устроит, так не кто иной, как Павлуша Ягужинский.

— Это кто же?

— А первый денщик царский. Но наперед не прикажешь ли обрить тебя?

Наш щеголь, мрачно насупясь, схватился рукой за заросший реденькой бородкой подбородок.

— Ah, sapristi! Когда перевели меня нынче поутру из каземата во флигель, я тотчас потребовал себе бородобрея, но подлецы так его мне и не прислали! Даже парик пришлось самому расчесать.

— Не до того им, знать, было.

— А мне-то каково? Хоть и зашел я тоже поклониться праху бедняги Ливена, но так и не решился в моем диком образе подойти к фрёкен Хильде.

— И ей, сударь, поверь, не до нас с тобой: больно уж скорбить по покойном.

— По Ливене? Да она же постоянно издевалась над ним! Мертвые сраму не имут. Но это был, правду сказать, такой дуралей, что будь он даже вдвое умнее, он все ж оставался бы прекомплектным ослом.

— А вот поди ж ты! Может, по тому-то самому он и был ей жалок и дорог. Разгадай сердце девичье! Кабы ты видел, как она в слезы ударилась, когда сведала от меня о его кончине; не дала мне даже передать поклон от тебя.

Назад Дальше