Программист - Александр Морозов 2 стр.


Похоже на старческий маразм. И это в тридцать-то лет. Вот что значит ночная смена. Каждый, кто выглядит спокойным и меньше утомленным, вызывает какой-то привкус раздражения.

Впрочем, внешне я абсолютно спокоен. Отладка моей программы движется вперед, но очень медленно. Опять какие-то непонятные остановы. Надо идти в телетайпную и перебивать информацию. Иначе не выяснишь, отчего идет такая мура. А выяснять надо. Надо, чтобы программа как можно быстрее была отлажена. Надо как можно быстрее получить контрольные распечатки и показать начальнику отдела. А надо ли?

Иван Сергеевич Постников легок и на помине и даже без оного. Легок в походке, в последние годы (к сожалению) легок — легковесен, скажем так, — в работе, легок, необременителен во всегдашнем своем компанейском остроумии. Для каждого — от машинисточки до директора института — припасен у него соответствующий каламбур, соответствующий уровню собеседника, как его себе представляет сам Иван Сергеевич. Впрочем, его представления почти соответствуют реальному положению, вещей. В людях он разбирается неплохо.

Увидев меня, он вместо приветствия, как бы продолжая обстоятельную н неторопливую речь, произносит:

— Открытие, Гена, — это автограф природы ученому.

К Ивану Сергеевичу я отношусь примерно так же, как к Сереже Акимову, хотя это и совсем разные люди. Иван Сергеевич понимает, как я к нему отношусь, и не имеет ничего против. У нас с Иваном Сергеевичем, можно сказать, просто роман взаимопонимания. Роман, который развивается ровно, без сцен и без выяснения отношений. Работать я под началом Постникова не работал, не доводилось, но поговорить с ним — одно удовольствие. Приятно, и никаких побочных эффектов. Как бокал шампанского. Иван Сергеевич дожидается реакции на свое вступление. И я реагирую:

— Иван Сергеевич, — говорю я, — это что-то слишком красивое. Так ведь можно сказать, что квартальная премия — это автограф бухгалтерии ученому.

— Не надо, Геннадий Александрович. Не кажитесь циничнее, чем вы есть. Меня вам все равно не провести;

— Не циничен я, Иван Сергеевич. Но меркантилен. И то в меру.

— Каждый меркантилен в меру своей циничности.

Ну вот и поговорили. Иногда наши разговоры скоропостижно увядают, не успев и расцвести как следует. Как, например, сейчас.

Иван Сергеевич достал из жилета массивные часы-луковнцу (хотя прямо перед нами большие настенные висят), внимательно их разглядел и, кивнув мне, пошел в свой кабинет. Кабинет у него появился недавно. И похоже, ненадолго. Скоро, глядишь, снова придет в нашу комнату и займет свой массивный стол у окна. Не такая он большая и птица, Постников Иван Сергеевич. Небольшая — в масштабах всей фирмы, конечно. Он начальник восемнадцатого отдела. Но отдел какой-то несерьезный. В нем всего-то три-четыре человека. И чем они занимаются — неясно. А когда неясно, чем люди занимаются, то скорей всего ничем. Чего-то они координируют, но что с чем и кого с кем — непонятно. Почему-то называют себя КВЦ — кустовой вычислительный центр, но что они там вычисляют? Ведь у Постникова нет ни машины, ни программистов. Похоже, что его отдел задуман как КВЦ. Но чья-то эта задумка так и осталась на стадии названия. А теперь, вероятно, от нее не отказываются (не отпираются, так сказать, на словах) просто ради того, чтобы у Ивана Сергеевича был свой отдел. Переведешь его на должность начальника лаборатории — обидится. Да и рубликов на пятьдесят в месяц платить ему придется поменьше.

А в прошлом Иван Сергеевич действительно был ученым. Небольшим, но зато настоящим. В конце сороковых годов входил в группу оптиков, которым присудили Государственную премию. Но с того времени много воды утекло. Давно ушел Постников из оптики и захирел, пропал как мужик. Потому что какой же это мужик — без настоящей работы? А он не работал уже давно — лет десять-двенадцать. Благо при современном обилии новых звучных направлений этого совершенно невозможно заметить. Да никто, наверное, особо и не пытался.

То возглавлял Иван Сергеевич лабораторию НОТ, то прогнозировал научные разработки (разработки чего? и где те прогнозы?), то выяснял, что такое система управления вообще. В нашей фирме, насколько я понимаю, держат его для придания нам интеллектуального лоска. Ну что ж, такая махина, как наше предприятие, может, наверное, себе это позволить?

Тем более что Постников действительно полезен. Входит в редколлегию наших внутренних изданий, активно участвует во всех ученых советах, помогает в организации конференций, совещаний и т. п.

Да, ну а кабинет-то все-таки не его. После очередной реорганизации лишились мы главного инженера, он-то ц сидел в этом кабинете. Ну, свято место пусто не бывает. Так что, думаю, самое большое через месяц займет Иван Сергеевич свое место у окна в нашем кубе со стеклянными стенами.

Займет, чтобы снова давать всем самые неожиданные справки, рассказывать смешные истории из жизни профессоров и академиков, поигрывать громыхающими теоретическими словесами. Ибо, в сущности, хороший человек Иван Сергеевич, неглупый, начитанный, демократичный, душа общества почти. Вот не работает только, жаль. А впрочем, что же жалеть, если ему самому не жалко? Может, он весь выложился на своей оптике. Не верится что-то, но… вполне вероятно. Да и то сказать, денежки ему платят неплохие, жена молодая, что ж — можно лекциями да брошюрами позабавиться. Пахать целину — занятие, конечно, не из самых элегантных.

Хочешь быть элегантным, приспусти пар и иди на двух третях своей мощности. Можно даже на одной трети. В общем, как говорят японцы, главное — не потеть.

Коридор опустел. Несколько минут никто не мог придумать темы для разговора, и перекур закончился сам собой.

Я спускаюсь в проходную и звоню жене Сережи Акимова.

— Алла? Приветствую тебя. Это Гена. Вот именно, Александрович. Он самый. Слушай, Сережа сейчас па машине, отойти не может. Он просил передать, что сегодня опять в ночь выходит. Смотри телек и звони на машину. Да, добавочный 2-40. Всего.

Я показываю пропуск охране и выхожу на улицу.

До следующего выхода на машину около трех часов, Я уже подготовил все, что мне нужно. Поэтому оставшееся время решаю использовать для созерцания и пере-кусона. Чтобы не ограничивать поле созерцания узким переулком, надо пройти до угла и свернуть мимо булочной налево. Через квартал — небольшой парк, а на его противоположном выходе — пельменная.

Я вхожу в парк и подымаю воротник плаща. Эта операция помогает мало, мерзнет-то ведь спина. Не понимаю, чего я таскаю этот плащ, когда все уже с полмесяца перешли на демисезонное.

Какая-то появилась задумчивость. Или инертность? Черт его разберет. Поднимаюсь утром, надеваю то, что висит на вешалке (а на ней висит, конечно, плащ) и выхожу из дома. А если бы в коридоре ничего не висело? Странно, как это я еще не в пиджаке или в рубашке. Вероятно, в сентябре, когда вытаскивал из гардероба плащ, настроение было другим.

Тогда все было другим. Программа не шла, но это не очень волновало. Начинался первый месяц отладки, и я думал, что она вот-вот пойдет. Сейчас ноябрь перевалил за пятнадцатое, а программа все нё идет. И теперь я уже не хожу каждый день в ожидании, что после очередной заплатки она отщелкает все, что ей полагается. До конца. До контрольных распечаток.

Но разве это повод для сверхзадумчивости? Подумаешь, буксует программа! Работа большая и сложная, я делал ее один, Акимова подключили совсем недавно. Формально она расписана за мной аж до марта. Я, конечно, понимаю, что ее нужно сделать скорее, как можно скорее… Стоп. Вот оно в чем дело. Тогда, в сентябре, я не сомневался, что ее нужно пустить как можно скорее. А теперь? Нужно ли? Странный вопрос. Мог ли я предположить, что когда-нибудь он придет мне в голову?

Странный вопрос… Впрочем, не более странный, чем первый звонок Борисова. Когда он раздался? Да где-то в апреле—мае.

Мои воспоминания, не успев стронуться с отправной точки, сразу же застопорились. К скамейке, на которой я сидел, подошла женщина и села с противоположного края. Примерно моих лет. Интересная. Лицо энергичное, умное. Ирония чуть опустила уголки резко очерченных губ. Мягкие каштановые волосы, вероятно, крашеные, уложены в сложную прическу. Вся сочетание хрупкости н силы. Села, запахнула разлетевшиеся полы пальто и, не взглянув в мою сторону, раскрыла сумочку.

Не вынимая всей пачки, достала сигарету и продолжала что-то искать. Я догадался, что ищет спички, и предложил свои. Она поблагодарила, взяла коробок, чиркнула спичкой. Но прикуривать не стала, а, задув огонек, протянула мне спички обратно.

Далее между нами произошел следующий разговор:

— Возьмите, пожалуйста. Я что-то передумала.

— Вспомнилось, что «курить — здоровью вредить»?

— Я этого никогда не забывала. —

— Тогда что же?

Далее между нами произошел следующий разговор:

— Возьмите, пожалуйста. Я что-то передумала.

— Вспомнилось, что «курить — здоровью вредить»?

— Я этого никогда не забывала. —

— Тогда что же?

— Послушайте, если я дальше буду отвечать, через три минуты вы спросите мой телефон.

— И…

— И я его не дам.

— Обрекаете меня остаток жизни обзванивать сто тысяч московских телефонов?

— Я думаю, их еще больше. Но дело не в этом. Судя по вашей реактивности, вы бросите это занятие, не набрав и десятка номеров.

— Почему вы так думаете?

— Думать надо, когда есть над чем. А в данном случае нет проблемы — вы не выдержите однообразной работы. Ведь вы враг однообразия.

— Послушайте, трех минут еще не прошло, и, чтобы не демонстрировать свою реактивность, я не буду спрашивать ваш телефон раньше срока. Но нельзя ли заранее разъяснить, почему вы мне его не дадите?

— Популярно?

— Предельно. Намеков не понимаю с детства.

— Не вижу необходимости в случайных знакомствах.

— О, это уже не популярное изложение, а целый символ. Символ философии, которая, по-моему, вам не подходит. Вы ее просто взяли напрокат. На случай. А для меня, например, эта встреча вовсе не случайна. То, что я здесь сижу, — вполне закономерно и неизбежно. Я ведь совсем рядом работаю. Остается установить, что вы работаете тоже неподалеку, и от случайности нашей встречи останется меньше, чем ничего: отрицательный ноль.

— Как это: отрицательный ноль?

— Это такая программистская ерунда. Понимаете, электронная машина так глупа, что ей непременно нужен знак перед любым числом. Даже перед нулем. Вот у нас и получается не как у всех людей, один круглый нолик, а два: плюс ноль и минус ноль. Да, ну так а вы… тоже где-то здесь работаете? — спрашиваю я как бы между прочим.

— Тоже где-то здесь, — отвечает незнакомка. Впрочем, она уже не блоковская, не в чистом виде незнакомка. Ведь я уже кое-что знаю о ней, правда, всего лишь какую-то исчезающую долю процента. Но эта исчезающе малая доля — она ведь первая, а не последняя. А это значит, что, только возникнув, она растет с каждым мгновением. Неведомый континент выступает из туманов, как цель многолетнего плавания, цель, которая уже казалась призрачной, недостижимой. И я, как матрос на топ-мачте Магелланова корабля, готов завопить: «Монте видео!» — «Вижу землю!»

Впрочем, я благоразумно отказываюсь произнести это вслух. К тому же выясняется, что мое «как бы между прочим» не проходит. Оно разоблачается быстро и решительно. Несколько неожиданно для меня инициатива в разговоре переходит на другую сторону. Я слышу нечто явно ироническое, но, слава богу, пока незлое:

— Боже, какая бездна тонкости! Мало того, что вы незаметно подвели разговор к вопросу о моей работе, и все это на такой инертной, автоматической интонации, предельно усыпляющей бдительность. Вы еще невзначай дали понять, что передо мной само его кибернетическое величество, король электронных мозгов,

— Уж скорее: его кибернетическое ничтожество.

— Не рядитесь в ничтожество. Вы извините, я должна идти. Помните: лень мать всех пороков.

— И все-таки… хотелось бы позвонить.

— Ну… пожалуйста. Только сегодня я уезжаю на месяц. Уверена, что через месяц вы меня не потревожите. (Называет семь цифр.)

— А куда вы уезжаете?

— Простите, но я уже спешу. Всего хорошего.

— До свидания.

Она встала и так же аккуратно и точно, как и подошла, удалилась. Ушла в направлении пельменной. Мне идти в пельменную не хотелось. Хотелось сидеть и предвкушать разговор через месяц. Жалко, что через месяц. Он вполне мог бы состояться и завтра. И даже не прерываться сегодня. Впрочем, я уже знаю, чем это кончается. Вернее, чем это может кончиться. Я уже имел возможность беседовать каждый день с одной милой женщиной. Это была моя жена. А кончилось это тем, что через некоторое время она перестала быть моей женой. Год назад от одного услужливого приятеля я узнал, что они стала женой другого человека.

Все течет, все меняется, говаривал Гераклит. Когда я узнал от приятеля эту новость, я уже вполне мог отделаться подобным релятивистским безразличием. Ладно, подождем месяц. Такой «класс» встречается нечасто.

Я достал записную книжку, чтобы записать телефон незнакомки, я в недоумении перелистал страницы. На какую же букву ее записать? Тут только я понял, что так и не узнал имени. Записал на В. Великолепная. Усмехнулся, подумав, что, если когда-нибудь ее увижу, покажу запись.

Возбуждение рассеялось, и я снова почувствовал, что в конце ноября мир для человека в плаще — весьма неуютное место. Я решил покинуть мир и вернуться на работу.

На третьем этаже было пусто и полутемно. Только в дальнем конце коридора громыхала ведрами уборщица. Наша комната была заперта, а спускаться в охрану за ключом не хотелось. Я знал, что сейчас к комнате подойдет уборщица и откроет ее своим ключом. Пока можно перекурить.

Я отошел в неосвещенный угол и вытащил сигареты. На лестнице послышались шаги. Легкие. Кто-то поднимался. Вот в пролете появилось светлое пятно платья. Через секунду-другую пятно приобрело четкие очертания, и я увидел, что кто-то — это Лиля Самусевич.

— Ты что, по совместительству на полставки привидением устроилась? — приветствовал я ее примитивно-бодряческим голосом.

— Ты слишком примитивен, Гена, — со снайперской меткостью ответила Лиля. — Хоть и мои начальник.

Очередь была за мной. И я ею воспользовался:

— А начальству примитивность не возбраняется. Это даже полезно для подчиненных. А ну как попался бы тебе умный?

— Мне и попался… легкомысленный.

— Что это вы все засерьезничали так? Ты уже вторая меня в легкомыслии уличаешь.

— А кто первый? Уж не Постников ли? Ты, Геннадий Александрович, больше его слушай.

— А что?

— Ты, наверное, с самого рождения под наива играешь. Но, видно, подзадержался немного в этой роли;

По «Геннадию Александровичу» и понял, что неофициальную преамбулу пора свертывать. Да и не люблю я, когда меня пугают какими-то намеками Что я, мол, хлопаю ушами, что меня подсиживают, что меня обходят, и всякая такая музыка. Не то чтобы я был каким-то особенным смельчаком. Нет. Просто не понимал никогда и не понимаю всех этих страхов, слухов, забот.

Я люблю формальную, официальную информацию. Люблю факты. Намекай мне хоть десять раз, что возможно А, если я вижу на самом деле Б и никаких фактических условий для А, меня эти намеки нисколько не взволнуют.

А как разнообразны формы таких психологических тестов! Сколько труда и таланта вкладывается в них авторами! И под какими разновидностями они ни выступают — я так никогда и не пойму их побудительных причин.

Один любит время от времени подходить с озабоченным лицом и приглушенно шептать: «У тебя что, старик, что-нибудь не ладится? Шеф-то опять на тебя телегу катит». И сколько ему ни объясняй, что, если бы шеф был недоволен, он мог бы высказать это мне и сам и что я лично, никаких признаков недовольства не заметил, он все это выслушает, тоном непонятого скажет: «Ну, смотри. Тебе виднее. Я хотел только предупредить», — и отойдет, оглядываясь на тебя, как на опасно больного.

Другой принимает позу жалетеля. «Не ценишь ты себя, нет, не ценишь», — жалостливо приговаривает он, хотя сам десять лет сидит на одной должности и при каждой переаттестации трепещет, яко лист осиновый. И как ему ни объясняй, что ценить себя можно по разным меркам, что ты не видишь ровным счетом никаких причин для отчаяния, он все это выслушает, но глаза… Его глаза будут по-прежнему струить на тебя всепроникающую и всепонимающую скорбь.

Наверное, единственное разумное объяснение этой скорби в том, что вот есть же люди, которым недоступны чувства неоцененности и обойденности.

Но Лиля Самусевич вроде бы не из их стана. Может, у нее и есть какие-то реальные причины так говорить. Но все равно неприятно. По форме. Надо будет, сам разберусь.

Мне вообще неприятно показывать на людях, что я чем-то озабочен или огорчен. Я всегда держу хвост пистолетом. И исключения очень редки. Мне доставляет удовольствие разочаровывать людей отсутствием реакции на их мнимые страхи. Правда, иногда эти страхи оказываются не мнимыми.

Но когда страхи имеют реальные основания, они самоупраздняются. На сцену выходит сама реальность, которая требует быстрой, точнее сказать, своевременной реакции, решимости и действий, основанных на точном расчете. Недаром в рассказах автогонщиков, благополучно выбравшихся из критической ситуации, так часто встречается: «Я даже не успел испугаться». Не успел, потому что время требовалось совсем на другое.

Иное дело — тень за спиной часового. Тень, что темнее ночи и бесшумнее космической тишины, сквозь которую плывет земной шар. Еще реально не существующая, еще только намек, только возможность собственного бытия, она уже обостряет зрение и слух часового, напрягает его нервы, убыстряет сердцебиение.

Назад Дальше