Укол подействовал, отцу Родика стало лучше, и доктор собралась уезжать. Люба и Родик вышли проводить ее до машины.
– Ну, ребята, еще раз повторяю: молодцы! – широко улыбнулась врач. – Все правильно сделали, и не растерялись, «Скорую» сразу же вызвали, и валидол дали, и чай горячий. Всем бы в дом таких умелых и храбрых ребят – нам бы работы меньше было. А то, бывает, приедешь на вызов – все ревут, мечутся бестолково, больного только зазря пугают, а самого элементарного никто не сделает. Счастливо вам, отца берегите.
Они вернулись в дом и подошли к Евгению Христофоровичу. Тот дремал, дыхание ровное, лицо порозовело. Ребята на цыпочках вышли из комнаты, и тут Люба, переставшая волноваться за больного, начала видеть дом совсем другими глазами – глазами маленькой хозяйки. Да, похоже, мама Родика – это не Бабаня. Занавески серые, пол уж дня два как не мыт, а то и все три, да и на кухне порядка маловато. Люба вспомнила, что, пока готовила чай, успела отметить не только «непорядок», но и отсутствие кастрюль и сковородок с едой. А время-то близится к обеду…
– У вас обед есть? – спросила она.
– Не знаю, – пожал плечами Родик. – Надо посмотреть. Мы с папой на обед макароны варим или картошку.
– А на ужин что?
– Не знаю. Мама что-нибудь привезет из города, приготовит.
– И не стыдно тебе? – набросилась на него Люба. – Мама целый день на работе, потом по магазинам бегает за продуктами, потом на электричке и на автобусе сюда едет, а ее дома даже ужин не ждет, ей самой для вас готовить приходится. Это не дело. Иди посиди с папой полчаса, я скоро вернусь.
– Зачем с ним сидеть? Он же спит.
– Все равно посиди. Он проснется и пусть видит тебя рядом. Ты что, не понимаешь? Это же сердце, а не нога какая-нибудь. Если вдруг что – звони «ноль-три», снова врача вызывай.
– А что, ему опять может быть плохо? – встревоженно спросил Родик.
– Ну это я так, на всякий случай, чтобы ты был спокойнее.
Люба побежала домой, но с полпути вернулась – забыла в доме Романовых свою авоську с хлебом и маслом.
– Что так долго? – напустилась на Любу Анна Серафимовна. – Куда ты потерялась? Обедать пора, все готово, мы с Тамарой тебя ждем, а ты где-то носишься.
Люба коротко объяснила бабушке, где была и почему задержалась.
– Я не буду обедать, ладно, Бабаня? Мне нужно Родику помочь, он там один с больным папой, и у них даже еды нет никакой.
Люба готовилась к тому, что бабушка станет ругаться и не пустит ее к Родику, но Анна Серафимовна мягко улыбнулась:
– Конечно, беги, Любаша, мальчику надо помочь. Погоди-ка, возьми чистую кастрюльку, я тебе жаркого положу, там разогреешь, и вот еще пирог возьми с яблоками, только что из духовки, и баночку малосольных огурчиков. Неси сюда большую сумку, я тебе сейчас все упакую.
Когда Люба вернулась к Романовым, Евгений Христофорович уже не спал и о чем-то беседовал с сыном.
– Боже мой, деточка, ну что ты так с нами возишься? Мне прямо неловко, столько беспокойства…
– Никакого беспокойства, – весело отозвалась Люба, выгружая из сумки продукты. – Сейчас будем обедать, потом я сбегаю в магазин, куплю все, что нужно, и приготовлю ужин. Ваша жена вернется с работы – а у нас уже все готово. И приберусь немножко.
– Вот это уже совсем лишнее, – запротестовал хозяин.
– Ничего не лишнее. Когда в доме больной – кругом должна быть стерильная чистота, – уверенно изрекла Люба один из Бабаниных постулатов.
Она быстро разогрела жаркое, порезала красивыми тонкими овальчиками (как Бабаня учила) малосольные огурцы, на десерт подала чай с яблочным пирогом и очень огорчалась, что не может накрыть стол так же красиво, как это делалось дома: ни одной белоснежной скатерти у Романовых не обнаружилось, да и тарелки были сплошь разнокалиберными. Евгений Христофорович еще немного посопротивлялся, но в конце концов дал ей деньги на продукты, Люба сбегала в магазин, а также на автобусную остановку к совхозу, где местные бабульки торговали овощами и ягодами со своих огородов, притащила полную сумку снеди, и к шести часам вечера дом наполнился запахом котлет, жареной картошки и компота из малины, смородины и крыжовника. Когда вернулась из Москвы мама Родика, Клара Степановна, ее встретил дом с чистыми полами и накрытым столом.
– Господи! – ахнула она, едва переступив порог. – Как же это? Что происходит?
– Это Любочка, – с радостной улыбкой объявил вполне оправившийся Евгений Христофорович. – Наш ангел-хранитель. Знакомьтесь.
Они долго сидели за столом, подробно рассказывая перепуганной Кларе Степановне про сердечный приступ, про приезд «Скорой», про то, как Родик сидел с отцом, а Люба бегала за покупками и готовила еду. Потом девочка спохватилась, что уже поздно и надо возвращаться домой.
– Родик, проводи Любу, – сказала Клара Степановна.
– Да что вы, – засмущалась та, – не нужно, я сама дойду, тут же рядом совсем, у нас дача на соседней улице.
– Надо, – твердо произнесла мать Родика, и отец тут же подхватил:
– Конечно, надо, Родик обязательно тебя проводит.
Они вдвоем вышли из дома, и Люба чувствовала, как отчаянно колотится ее сердечко: впервые в жизни мальчик провожал ее вечером домой, да не какой-то там одноклассник, а взрослый парень, да еще такой красивый. Она совсем не знала, о чем разговаривать по дороге и надо ли разговаривать вообще, может быть, следует идти молча?
– Ты, наверное, врачом станешь, – неожиданно произнес Родик.
– Почему? – удивилась Люба.
Она еще не задумывалась всерьез о будущей профессии, может, инженером будет или учительницей, но о том, чтобы стать врачом, мыслей не было.
– Ты такая решительная, серьезная, даже доктор тебя похвалила. И о больных умеешь заботиться.
– Это меня бабушка научила, – засмущалась Люба. – У нее тоже сердечные приступы бывают, я и запомнила, как и что надо делать. А сколько тебе лет?
– Тринадцать, а тебе?
Надо же, он ровесник Тамары! Почему-то Любе казалось, что он гораздо старше. Но раз он ровесник Томы, то тоже, конечно, очень взрослый, как и сестра, и, наверное, такой же умный.
– Мне одиннадцать. А я думала, тебе лет пятнадцать или даже шестнадцать, – призналась она.
– Это потому, что я высокий, как папа. Мне всегда из-за роста больше лет дают.
– А Родик – это Родион?
– Родислав.
– Как?!
– Родислав, – терпеливо повторил Родик. – Смеяться будешь?
– Почему смеяться? – растерялась Люба.
– А все смеются. Имя необычное.
– Правда, необычное, – согласилась она. – Это твоя мама придумала?
– Папа. И не придумал вовсе, это старинное русское имя.
– А твой папа – он кто? Ученый?
– Ну да, он филолог. Занимается русской литературой восемнадцатого века. Это называется русский классицизм. Радищев, Державин, Кантемир, Сумароков – слышала про таких?
– Нет, мы в школе их не проходили.
Люба еще много чего хотела спросить у Родика, но ее дача почему-то оказалась совсем близко, даже ближе, чем была днем, когда она бегала предупредить Бабаню, что не будет обедать.
– Здесь мы живем, – грустно сказала она и вежливо добавила: – Спасибо, что проводил.
– Люба…
– Что? – встрепенулась она.
– Я хотел сказать… Ну, в общем, ты молодец. Спасибо тебе.
– Да не за что, – смутилась Люба, – я ничего особенного не сделала.
– Нет, ты не понимаешь… Ты не испугалась, не растерялась, не бросила меня в беде. Мне самому противно, что я оказался таким… Ну, ты помнишь, я от страха даже крючок на калитке открыть не смог. И укола я испугался. Мне ужасно стыдно в этом признаваться, получается, что я слабак какой-то…
– Ничего ты не слабак, – горячо заговорила она. – Просто ты очень любишь своего папу, и это очень хорошо. Если бы с моим папой такое случилось, я бы тоже растерялась, мне бабушка объясняла, что когда несчастье происходит с твоими близкими, то это гораздо страшнее, чем когда с неблизкими… вот… И еще она говорила, что не зря существует поговорка: «Чужую беду руками разведу, а со своей не справлюсь». Твой папа для тебя самый близкий человек, поэтому ты испугался и растерялся, а я же его совсем не знаю, он мне никто, вот я и не растерялась. Если бы такое с моим папой было, а ты бы мимо проходил, ты тоже не растерялся бы и помог мне, а я стояла бы как колода и ревела от страха. Честное слово, так и было бы.
– Думаешь? – с сомнением произнес Родик.
– Точно тебе говорю. Тебе не должно быть стыдно. Нельзя стыдиться того, что любишь своих родителей.
– Ну ладно, – с явным облегчением сказал он. – Но ты все равно молодец. Ну что, пока?
– Пока.
Он помахал Любе рукой, повернулся и ушел.
* * *– Нет, ты видишь, ты видишь, что она творит, эта шмакодявка! – восхищенно ахал Камень. – И откуда что берется, а? Ну ты мне скажи, где она таких слов-то набралась в свои одиннадцать лет? Откуда такие мысли в ее головенке? Я бы еще понимал, если б ей лет тридцать было, а то – одиннадцать! Да курам на смех!
– Думаешь? – с сомнением произнес Родик.
– Точно тебе говорю. Тебе не должно быть стыдно. Нельзя стыдиться того, что любишь своих родителей.
– Ну ладно, – с явным облегчением сказал он. – Но ты все равно молодец. Ну что, пока?
– Пока.
Он помахал Любе рукой, повернулся и ушел.
* * *– Нет, ты видишь, ты видишь, что она творит, эта шмакодявка! – восхищенно ахал Камень. – И откуда что берется, а? Ну ты мне скажи, где она таких слов-то набралась в свои одиннадцать лет? Откуда такие мысли в ее головенке? Я бы еще понимал, если б ей лет тридцать было, а то – одиннадцать! Да курам на смех!
– Бабкино воспитание, – деловито объяснил Ворон, ужасно довольный тем обстоятельством, что его рассказ явно понравился Камню, который, совершенно очевидно, всерьез заинтересовался Любой. – Бабка с младых ногтей исподволь внушала обеим внучкам: если хочешь, чтобы люди тебя любили и дорожили общением с тобой, надо обязательно говорить им то, что они хотят услышать. Тамарке-то эти уроки впрок не пошли, она своим умишком живет, чужую науку не уважает, а Любка, видать, впитала.
– Впитала, ох, впитала, – согласно повторил за другом Камень. – Но у нее какая-то потрясающая интуиция. Хоть режь меня – не поверю, что и с уколом, и с этим последним разговором у нее были четкие соображения, логика какая-нибудь. Ничего она не соображала, мала еще для таких соображений-то, тут интуиция сработала, мощнейшая интуиция. Этого никаким воспитанием не достигнешь, это должно быть от природы.
– От прадеда, от Серафима Силыча. Он среди своих соратников по купецкому делу зело нюхом выделялся.
– Чем-чем?
– Деловым чутьем, вот чем. Всегда точно угадывал, что купить и как продать, ни разу в жизни в проигрыше не оказался. А с ценными бумагами что творил – это ж уму непостижимо! Все еще покупают, а он уже продает втихаря и в ус посмеивается, а потом – хоп! – и все рухнуло, все прогорели, один Серафим Силыч при деньгах остался, да еще и с прибылью. И у внука его, Николая Дмитриевича, Любкиного папаши, чутье есть, его бандиты знаешь как боятся? Он их насквозь видит, будто мысли читает. Так что у Любки это наследственное.
– А у Тамары как с этим делом?
– Ой, – Ворон безнадежно махнул крылом, – у этого заморыша вообще никак. Никакой интуиции и в помине нету. Она другим берет.
– Чем же, интересно?
– А у нее глаз вострый. Любка-то, она ж слепая, как курица в сумерках, глазами ничего не замечает, зато умом понимает и сердцем чует, а Томка, наоборот, сердцем холодная, а глаз цепкий, все видит, все подмечает, любую детальку, каждую мелочишку.
Камень вздохнул и о чем-то задумался. Ворон нетерпеливо переминался на мшистой Каменной макушке, ожидая, когда же тот спросит про семью Родика. На сей раз Ворон был к отчету готов, но Камень отчего-то не спрашивал.
– Ну, что ты молчишь-то? – раздраженно спросил Ворон. – Мне лететь дальше смотреть или еще что-нибудь спросишь?
– Да я вот все думаю про мальчика этого, про Родислава, – Камень снова вздохнул. – Что он за человек? Так откровенно разговаривать с девчонкой, которую едва знаешь, да еще и младше себя… Нормальные мальчишки так себя не ведут.
– Много ты знаешь нормальных мальчишек! Только тех, про которых я тебе рассказывал, – Ворон и тут не утерпел, не удержался от того, чтобы лишний раз напомнить, мол, я – твои глаза и уши, и ты без меня никуда. – А вот ты меня спроси, я тебе и объясню, что к чему.
– Объясни.
– Значит, так, – Ворон приосанился и приготовился давать подробные пояснения. – У мальчика Родика две основные черты характера, которые были видны с самого раннего детства. Я специально лазил туда, где пораньше, знал, что ты спросишь. Первая особенность: он не умеет просчитывать даже на один шаг вперед. Я только не очень понял: он именно не умеет или умеет, но не считает нужным? Но факт есть факт – он ничего не просчитывает. Вот есть девочка, во-первых, маленькая, младше на целых два года, то есть по его представлениям – совсем мелюзга, от которой в его жизни ничего не зависит и чье мнение для него ничего не значит, и, во-вторых, незнакомая, которую он до этого дня не знал и в упор не видел. Она для него – как тот попутчик в поезде, которому можно рассказать самое сокровенное, потому что на конечной станции они разойдутся и больше никогда не встретятся. А то, что эта девочка живет на соседней улице, и будет жить на ней до конца лета, и на следующий год, и еще на следующий, и будет постоянно попадаться ему навстречу, – об этом он вообще не подумал. Незнакомая, мелкая – значит, можно с ней фасон не держать. И вот тут мы подходим ко второй особенности его характера: он не может долго носить в себе негатив. Ему обязательно нужно выговориться, объясниться, если надо – попросить прощения, признать свою вину, только побыстрее снять конфликт. Конфликтов он совершенно не выносит. Здесь, конечно, конфликта не было, но ему было неприятно, что какая-то мелкая девчонка оказалась сильнее и расторопнее, и единственный способ, которым он мог избавиться от чувства стыда, было вслух об этом заявить. Другого способа он не знает.
– Так другого, наверное, и не существует, – задумчиво изрек Камень. – Мне, например, ничего в голову не приходит.
– Ну, не знаю, не знаю, – Ворон был недоволен тем, что его прервали в таком драматическом месте. – Может, существует другой способ, может, нет, суть не в этом. Главное в том, что ему нужно было выговориться, и Любка оказалась для этого самым подходящим слушателем: маленькая, глупая и чужая. А чего ты меня про его родителей не спрашиваешь? Я как дурак летал незнамо куда…
– Да на войну ты летал, ежу понятно, – усмехнулся Камень.
– Это с чего же тебе понятно? – рассердился Ворон, но внезапно прищурился и повел клювом справа налево и обратно – верный признак того, что он снова вспомнил о своих подозрениях касательно давнего соперника Змея. – Уж не тухлая ли эта сосиска здесь побывала? Что, он тоже там, на войне, чего-то вынюхивал, видел меня и тут же тебе настучал? А ну признавайся, осколок ты недоделанный! Была здесь эта тварь шипящая?
– Не кипятись ты, я тебя умоляю! У тебя чуть что – сразу Змей виноват. Не было его здесь. Просто я сложил два и два. Это у тебя может получиться где-то семь-восемь, а у меня всегда четыре выходит. У нас пятьдесят седьмой год, фестиваль, отмена обязательных сельхозпоставок, верно?
– Ну, – буркнул Ворон.
– Мальчику тринадцать лет, значит, он сорок четвертого года рождения. Куда ж тебе еще было летать, как не на войну? Ты небось года с сорок второго начал смотреть, как там и что, почему его папаша-ученый, ровесник века, только в сорок четыре года ребеночком обзавелся. Прав я или нет?
– Ну, прав, – нехотя признал Ворон. – Я вообще-то хотел с сорок первого начать, но промахнулся маленько, попал в сорок второй, так решил уже не возвращаться. Короче, в сорок втором году Христофорыч этот был в эвакуации в Оренбурге, до войны-то он профессорствовал в университете, вот их всем факультетом в Оренбург и вывезли, кого на фронт не забрали. Его из-за сердца не взяли, да у него и бронь была как у профессора. Он всю жизнь своими Тредиаковскими да Фонвизиными занимался, ничего вокруг не видел и знать не хотел. Студенточки, конечно, вокруг него вились, все ж таки профессор, да еще и холостой, и из себя видный такой, высоченный, глаза горят, когда он про своих писак восемнадцатого века вещает, но он внимания ни на кого не обращал. Были, конечно, какие-то бабешки у него, но все замужние, и ненадолго. Он и жениться-то не рвался, он со своей филологией в законном браке состоял. Ну вот, а в эвакуации его совсем быт заел. В Москве-то у него домработница была, он горя не знал, всегда все начищено, намыто, наготовлено, а в Оренбурге Христофорыч наш лиха хлебнул – будьте-нате! Там же не просто уметь надо, а именно уметь в условиях войны, а это ж совсем другое искусство. Мыла нет, хлеба нет, мяса-рыбы нет, то есть все это есть, но очень мало, микроскопическими дозами, карточная система, про масло и шоколад и речь не идет. Как прокормиться, как еду приготовить, если не знаешь, с какой стороны к керосинке подойти? Как постирать, если мыла – крохотный кусочек на месяц, едва хватает, чтобы руки помыть? В общем, скис наш Евгений Христофорович, про Михаила Чулкова главу в учебник пишет, а сам грязью зарос и желудком мается. Тут и подвернулась ему секретарша Клара, в университете-то она на другой кафедре работала, он ее и не замечал никогда, она подсуетилась, в комнате прибралась, суп сготовила, травки какие-то от желудка стала ему заваривать, одним словом – туда-сюда, он и понял, наконец, что такое женская рука в доме. Она сильно моложе была, ему сорок два стукнуло, когда они сошлись, ей – двадцать шесть, но ничего, поженились, и он даже вроде счастлив был, приосанился, плечи распрямились, улыбаться начал, а то ведь ходил бирюк бирюком. Значит, поженились они в сорок третьем, а в сорок четвертом, стало быть, Родик родился. Клара в сыне души не чаяла, баловала его изо всех сил. А Христофорыч, по-моему, до сих пор не понял, что у него сынишка растет. Он вообще к детям равнодушен, ему с ними скучно, с ребенком же про Державина и Радищева не поговоришь, а ему больше ни про что не интересно. Папашка сына пока за человека не считает. Ну и мамане, Кларе то есть, с таким мужем скучно стало. Статус замужней дамы она получила, сына родила, а мужа как будто и нет вовсе, какой-то этот Христофорыч не от мира сего. Вот Клара и ушла в сына вся, с головой и потрохами. И самый-то он у нее красивый, и самый умный, и самый любимый, и самый чудесный. Вот такой у нас мальчик Родик и вырос. Ну что, есть у тебя вопросы? Давай задавай, я про них еще много чего знаю, – гордо закончил Ворон экскурс в историю семьи Романовых.