Суд проходил за закрытыми дверями, и отчеты о нем печатались в газете «Правительственный вестник». В них не попадало ни единого слова адвокатов в защиту обвиняемых. Речи и заявления подсудимых подвергались цензуре, и полностью был опубликован лишь обвинительный акт.
Нас судили группами. Тех, кто не желал идти в суд, приводили силой. Протесты приходилось заявлять по отдельности. Кое-кто из подсудимых смирился с судебной процедурой, и с ними быстро разобрались. Председатель убедил некоторых из нас остаться в зале суда и пытался их разговорить, но, если кто-либо начинал энергично выражать свое неудовольствие, его поспешно уводили.
С точки зрения судей суд шел ни шатко ни валко, так как его приходилось вести в отсутствие основных обвиняемых, которые не признавали его законности. Поэтому судьи были очень вежливы с немногими оставшимися – тех называли «католиками», чтобы отличить их от «протестантов». «Католики» отправлялись в суд по утрам и после полудня. Они сообщали нам обо всем, что там происходит. По их словам, в суде выступила почти тысяча свидетелей, в том числе множество школьников и школьниц, вызванных из провинции. Они забыли все, что происходило четыре года назад, спорили, прерывали друг друга и обвиняли всех подряд. Председатель был вынужден отпустить их, так ничего от них и не добившись. Даже взрослые свидетели многое забыли, а те, кто прежде давал показания под воздействием страха, сейчас либо сильно смягчали свои заявления, либо полностью от них отказывались.
Адвокаты ставили множество ловушек прокурорам и судьям и никогда не отказывались от возможности упрекнуть их за жестокость. Довольно много подсудимых было оправдано – в основном лишь тех, кто был болен. Еще больше обвиняемых умерло до суда, и представителей власти обвиняли в том, что они зря загубили сотню юных жизней.
Однажды в суд силой привели и усадили молодого человека. Сперва он вел себя очень вежливо и ответил на два-три вопроса, но внезапно вскочил на ноги и воскликнул:
– Не хочу даже смотреть на вас, башибузуков!
Его приказали увести. Подобные сцены повторялись часто. Когда обвиняемые были полны решимости выразить мотивы своего протеста, они начинали с того, что очень вежливо объясняли причины своих поступков, но потом взрывались и самым энергичным образом обвиняли начальство и режим. Первая часть таких речей вызывала у судей поощрительные кивки, но во время финальной вспышки они звонили в колокольчик и кричали: «Увести его!»
А вот что произошло со мной. Киевскую группу, к которой я принадлежала, судили в конце октября. Когда в моей камере появились тюремщики и жандармы, смотритель, зная, что я вхожу в число протестующих, сказал:
– Разумеется, вас придется вести силой.
Я не желала, чтобы ко мне притрагивались жандармы, и пошла сама. В суде я поднялась на «голгофу», заявила, что имею честь принадлежать к партии социалистов-революционеров, что эта партия не признает суд, и поэтому я не приму в нем участия. Свою речь я завершила словами негодования и осуждения. Председатель, с интересом слушавший начало моей речи, поспешно зазвонил в колокольчик и велел меня увести. Товарищи были впечатлены тем, как я объяснила свои мотивы, – пусть мои слова были краткими, но в них впервые прозвучало название «партия социалистов-революционеров». На предшествовавших процессах речь шла о различных «группах» и хитрые судьи говорили о них лишь как о «преступном сообществе». Более вежливые газеты называли нас организациями заговорщиков; менее вежливые трусливо окрестили нас просто «бандитами», «разбойниками», «конспираторами» и т. д. Сейчас же мы впервые заявили о себе как о партии. Это заявление еще больше расположило адвокатов в нашу пользу.
Когда настал черед московской группы, Мышкин начал свою историческую речь с упоминания о том, что он принадлежит к партии социалистов-революционеров; после окончания процесса такое название нашей политической организации подхватила вся мировая печать. Речь Мышкина издавалась много раз, но мне кажется, что никакой текст не может передать то впечатление, которое она произвела на всех слушателей. Она не только по сути своей прозвучала трубным зовом, объявившим безжалостную и бесстрашную войну с сильным и хвастливым врагом, но и голос, огласивший ее, был подобен голосу архангела Михаила.
Адвокаты – бледные, запыхавшиеся, некоторые со слезами на глазах – поспешили к нам с этой вестью. Эмоции захлестывали нас с головой. Далеко за полночь в коридорах раздавались рыдания женщин, возвращавшихся в камеры из суда. Большинство «католиков» избегало нас, но Вера Рогачева, которую мы убедили не протестовать, присоединилась к нашей группе – как всегда жестикулируя и не понижая голоса. Речь Мышкина, безусловно, еще сильнее разожгла воинственные настроения, преобладавшие в партии, и повысила ее престиж у интеллигентной части публики. Кроме того, она придала адвокатам смелости. Они начали относиться к судьям как к мерзавцам, привлекая внимание к их жестоким и неподобающим поступкам. Один адвокат даже сказал, что их жестокость превосходит всю жестокость прошлых лет, а их беззаконие превосходит беззаконие деспота. Другой заявил:
– Когда Петр Великий тысячами вешал стрельцов, он казнил уже приговоренных людей. А вы, сенаторы, отобрали жизнь у сотни здоровых молодых людей, даже не разобравшись, виновны они или нет.
Естественно, в результате адвокаты тоже попадали под подозрение, но это их не останавливало. Наоборот, они приветствовали возможность доказать свою отвагу, и во время последующего суда над Верой Засулич ее хотели защищать лучшие юристы. Я лично не была знакома с Верой, но, находясь в Доме предварительного заключения, она отправила мне записку через новую тюремную фельдшерицу, которая хорошо ее знала. Нас с ней связывала общая дружба с Марией Коленкиной, и мы не чувствовали себя чужими людьми. Вера просила моего совета, кого взять себе в адвокаты, чтобы иметь возможность правильно объяснить причины, которые заставили ее совершить свой поступок. Кроме того, ей не терпелось узнать мнение товарищей, которых отправили в крепость после суда, о ее террористическом акте. Я написала к нашим людям на воле с просьбой найти адвоката и к Муравскому в крепость, попросив его узнать мнение товарищей о поступке Веры.
Александра Ивановна Корнилова, уже выпущенная из тюрьмы, посоветовала Бордовского и Александрова. Александров, узнав об этом, сказал, что возьмется за дело только при условии, что будет вести его в одиночку. Условие было принято; речь Александрова на суде была столь блестящей и смелой и так потрясла всех, включая присяжных (Веру судили как за обычное убийство), что Засулич была оправдана.
Глава 15 Приговоренные. Литовский замок, 1878 год
Все мы ожидали суровых приговоров. Было ясно, что «чистосердечное признание» облегчило бы наказание, но такие признания были редки. Лишь немногие товарищи недостойно вели себя в этом отношении во время предварительного следствия, а на суде только двое из них не отказались от своих «признаний». Одним из них был Ларионов, бывший каторжник, а вторым – студент Низовкин. Они стояли с побледневшими лицами в конце зала, а все прочие их игнорировали.
Возможно, «католики» ожидали некоторой снисходительности, но большинству из нас предстояло отведать царского правосудия во всей его суровости. Пять месяцев трагикомедии, обвинений и обличений со стороны адвокатов ослабили позицию сенаторов. Они приговорили нас к каторге и ссылке с лишением всех гражданских прав, но потом сами подали царю просьбу изменить приговор.
Однако это прошение сперва подверглось цензуре начальника полиции, который вычеркнул имена десяти мужчин и одной женщины из списка тех, чей приговор предполагалось смягчить. Этих десятерых мужчин вернули в крепость, а женщина – я собственной персоной – осталась в Доме предварительного заключения вместе с некоторыми другими женщинами, приговоренными к ссылке.
Вера Шатилова, Софья Андреевна Иванова и я жили в одной из общих камер. В другой содержались Елена Ивановна Прушакевич и Фруза Супинская. Нам позволили видеться друг с другом, а также принимать посетителей, причем отнюдь не в одиночных камерах. Друзья, находившиеся в заключении вместе с нами, но позже отпущенные, могли приходить к нам в общую камеру, а встречи с посторонними проходили в комнате для свиданий. Кроме того, мы получили много других привилегий, благодаря чему продолжали строить свои планы.
Все мои помыслы и желания были связаны с побегом. Я хотела затеряться среди своего народа в столичных лабиринтах и вернуться в ряды революционеров. Горячая поддержка друзей – как оставшихся в тюрьме, так и находившихся на свободе – еще сильнее распаляла мои чаяния и решимость. Моя отвага не знала пределов.
Ставшая мне дочерью Мария Александровна Коленкина принимала все необходимые меры к моему побегу. Осуществить его должен был Сергей Кравчинский, тайно приехавший в Петербург, чтобы помогать некоторым из своих ближайших соратников, ожидавших приговора к каторге. Маша (Коленкина) сказала, что он приведет лошадь – лошадь доктора Веймара,[40] которая позже стала знаменитой – и в назначенный день и час будет ждать меня под окном, которое выходит на Чариевскую улицу.
Все мои помыслы и желания были связаны с побегом. Я хотела затеряться среди своего народа в столичных лабиринтах и вернуться в ряды революционеров. Горячая поддержка друзей – как оставшихся в тюрьме, так и находившихся на свободе – еще сильнее распаляла мои чаяния и решимость. Моя отвага не знала пределов.
Ставшая мне дочерью Мария Александровна Коленкина принимала все необходимые меры к моему побегу. Осуществить его должен был Сергей Кравчинский, тайно приехавший в Петербург, чтобы помогать некоторым из своих ближайших соратников, ожидавших приговора к каторге. Маша (Коленкина) сказала, что он приведет лошадь – лошадь доктора Веймара,[40] которая позже стала знаменитой – и в назначенный день и час будет ждать меня под окном, которое выходит на Чариевскую улицу.
Все было тщательно спланировано. Маша принесла мне напильники и длинную полосу холста вместо веревки. Вдобавок она достала несколько метров муслина для шитья, чтобы шум швейной машинки заглушал звук напильника. Кроме того, с помощью платьев и материи можно было скрыть от тюремщиков, что кто-то из нас стоит у окна.
Смотрительница находилась за запертой дверью. Она тоже шила на машинке и обычно сидела спиной к двери – вероятно, из уважения к нам.
Наши окна были забраны решетками, которые запирались специальным ключом. Добыть ключ не было возможности; поэтому пришлось перепиливать широкую дужку замка тонюсенькими напильниками, которые нам принесли в изрядном количестве. Ночь напролет мы по очереди работали – сперва напильником, а затем на швейной машинке.
Через несколько дней замок был перепилен. За ним была деревянная оконная рама с маленькими стеклами; и хотя в то время я очень похудела, необходимо было в двух местах распилить дерево и разбить стекло, чтобы я могла пролезть. Сделать это в дневное время было невозможно, и, хотя под окнами не выставляли часового, существовала серьезная опасность, что звук бьющегося стекла даже ночью привлечет внимание смотрительницы, а мы не желали быть посаженными на холодную воду, если бы попались. Мы решили, что в тот момент, когда будет разбито стекло, Шатилова должна уронить таз.
Когда в камере практически все было готово к бегству, мы попытались договориться о часе побега. Нам сказали, что следует подождать день-другой, потому что сейчас слишком яркая луна. Когда, наконец, настал подходящий день, мы полностью подготовились к решающему шагу. Сердце неистово колотилось у меня в груди. Я стремилась на свободу, но ужасно не хотела оставлять своих дорогих подруг.
В полдень дверь моей камеры открылась, и смотритель сказал:
– Собирайте вещи. Приказано немедленно перевести вас в Литовский замок.
Мы молча сидели, не осмеливаясь взглянуть друг на друга.
У нас не было ни малейшего предлога, чтобы отказаться ехать. Кроме того, протест принес бы неприятности нашим сокамерницам, так как они наверняка бы его поддержали, и мы все были бы наказаны. Нас переводили в одиночные камеры, и поэтому наш план полностью провалился.
Итак, все усилия и затраты оказались тщетными, но этот провал стал лишь прологом ко многим будущим неудачам. Иногда катастрофа настигала меня при зарождении планов, иногда в середине процесса, а иногда на самом пороге успеха.
До того времени, как нас перевели в Литовский замок, нам пришлось пережить несколько счастливых мгновений. Кажется, Веру Засулич судили где-то в мае. По ее просьбе я спросила у своих соседей по тюрьме, какого они мнения об ее поступке, и получила самые восторженные отзывы. Даже Муравский, жесткий идеалист, превозносил юную героиню как борца за правду – своим актом возмездия она смыла оскорбление, нанесенное партии. Мы, женщины, также выражали свои симпатии к Вере всеми возможными способами, и в этом нам помогала молодая фельдшерица, через которую мы поддерживали связь с Верой.
Вера очень спокойно и мужественно ожидала суда. Ее адвокат, Александров, страстно желал оправдать ее поступок, огласив все те жестокости, которые претерпели от властей политические заключенные. Его уверенность придавала Вере храбрости, так же как и весть с воли о том, что Трепову неизвестные постоянно присылают пучки березовых розог, перевязанные ленточками со словами: «Ваша любимая эмблема».
Мы узнали от Александрова, что Вере сочувствуют лучшие слои общества и что все ожидают ее оправдания. Кроме того, мы услышали, что революционеры собираются провести демонстрацию и планируют похитить Веру, если ее приговорят.
Как ни велики были эти ожидания, реальность превзошла их.
Когда настал день суда, заключенных и даже тюремных служащих охватили тревога и беспокойство.
– Ее повезли в суд, – сообщила фельдшерица.
Смотрители робко повторяли эти слова шепотом, а мы, узники, в трепете и возбуждении умоляли вместе с ними:
– Скорее поезжайте в суд! Расскажите нам, что там происходит.
– Во дворе и на улице собралась толпа. Стоят солдаты.
– Идите быстро и сразу же возвращайтесь. Что вы так медлите?
Мы знали, что между членами партии и жандармами и солдатами неизбежно столкновение, если Веру подвергнут какому-либо насилию.
Тревога разрядилась громкими криками, доносящимися с улицы:
– Ура! Ура! Вера Засулич!
Я вскарабкалась на подоконник и смогла увидеть множество голов в белых фуражках. Это солдаты приветствовали оправдание Веры Засулич. Что за радость! «О, – подумала я, – если бы только армия поднялась против негодяев!» Эту мысль оборвали раздавшиеся за спиной истерические крики. Это была фельдшерица, едва не падавшая на ступеньках лестницы.
– Оправдана, оправдана! – восклицала она, задыхаясь.
– Почему вы плачете? – спросила я. – Скорее расскажите нам, что там произошло. Ее действительно оправдали?
Фельдшерица отчаянно рыдала и какое-то время не могла говорить. Наконец у нее вырвалось:
– Ох, что там было, что было! Как он говорил, как он говорил! Боже, боже! – И она снова радостно разрыдалась.
Толпа, собравшаяся перед судом, по-прежнему требовала освобождения девушки-героини. Ее отвели в камеру, и толпа напирала на ворота в намерении добиться, чтобы ее выпустили. Ворота поддавались. Начальник тюрьмы испугался и сказал:
– Вера Ивановна, быстро собирайте свои вещи и идите. Слышите, как они шумят?
Вера связала свои пожитки в узел и вышла на улицу. Мы услышали крики восторга, опьяняющей радости, а затем – выстрел!
«Господи, – подумала я, – что случилось?!»
Я снова выглянула в окно. Как только Вера вышла из ворот, ее запихнули в закрытый экипаж. Пока тот пробирался через толпу, произошло необъяснимое. Кто-то выстрелил, и юный Сидорацкий[41] упал мертвый с козел. Но экипаж не остановился и вскоре исчез.
Мы снова услышали восторженные возгласы. Это приветствовали присяжных. Они пытались незаметно уйти через заднюю дверь, но толпа ждала их и устроила им бурную овацию. Затем пришли наши друзья, адвокаты, и рассказали всю историю от начала до конца. Позже я получила от Александрова, адвоката Веры, фотографию с надписью: Александров благодарил меня за то, что я доверила ему честь защищать столь благородное дело. Портрет передали мне через Александру Ивановну Корнилову, которая приложила к нему записку: «Думаю, эти слова должны предназначаться мне». Она была совершенно права. Я всего лишь передала совет, который пришел с воли. К несчастью, я не имела возможности хранить портреты и письма. Постоянно приходилось их кому-нибудь отдавать, а найти их впоследствии не удавалось. Таким образом навсегда пропали те немногие вещи, которые были мне дороги.
В Литовский замок нас перевели в июне. Дом предварительного заключения я покидала с самыми теплыми чувствами. Находясь там, я познакомилась со многими из наших людей, и некоторые из них остались в моем сердце навсегда. Среди них была и Софья Перовская. Она отличалась такой чистотой и невозмутимостью, словно была персонажем из классической греческой драмы. На ее юном, свежем лице отражались спокойствие духа, уверенная в себе мудрость и превосходство над окружающим миром. Даже улыбка у нее была серьезная, как у зрелого человека. Все подробности ее облика врезались в мою память. Она носила вышитую голубую блузку, которую подарили ей сестры Корниловы. Она была очень маленькая и молоденькая на вид, с круглым, светлым лицом, румяными щеками и тонкими чертами. В глаза бросался ее высокий лоб.
До того как познакомиться с Перовской, я слышала, как о ней восторженно отзываются друзья, особенно Александра Ивановна Корнилова. Перовская уже проявила себя умелым конспиратором и способным пропагандистом. От нее многого ждали.
Впервые я увидела ее в комнате для свиданий, сидящую на диване с Александрой Корниловой. Они разговаривали со своим адвокатом. Я остановилась и спросила у Александры:
– Кто это?
– Перовская, – ответила она.