Фазовый переход. Том 2. «Миттельшпиль» - Василий Звягинцев 10 стр.


В «приёмном покое» его даже обыскивать не стали. Чего ради? Вешаться или вены вскрывать захочешь – дело хозяйское. Без тебя здесь жили и дальше проживут. Чего-то, пригодного для рытья подкопа сквозь полутораметровые стены фундамента, в кармане не пронесешь. Это только в романе Хмелевской героиня творит чудеса с помощью заколок и роет тоннель пилочкой для ногтей. И вообще новичок пока что не осужденный, не подследственный и не административно-арестованный, а так. Постоялец.

Корпусной[41] выдал ему тонкий, но почти новый матрас, набитый ватой, две серые простыни, тоже ватную подушку размером чуть больше среднестатистической головы в профиль, синее колючее одеяло с жёлтой надписью «ноги» с одного края. Забота, однако, а также указание на то, что предшественники могли, в большинстве своём, ложиться под это одеяло без простыни, с неизвестно когда мытыми ногами.

Впрочем, когда, кривясь от брезгливости, Михаил спросил: «А насекомых у вас тут нет?» – надзиратель глянул на него коротко и недобро:

– У нас – нет. А у тебя – сейчас проверим.

И Воловича отправили в так называемый «санпропускник», где фельдшер предпенсионного возраста с тремя кубиками в петлицах велел ему раздеться догола, грубо, но быстро и сноровисто, как цыган лошадь на базаре, осмотрел, и в рот заглянул, и в другие места. Ткнул пальцем в свисающий волосатый живот.

– Так и запишем – «зеркальная болезнь». Нуждается в казённой диете. Семён, – без паузы крикнул фельдшер, и на пороге возник парень явно из заключённых, судя по манерам – не исполняющий наряд, а пристроившийся здесь на постоянную должность.

– Как обычно. Постричь, побрить, если что – политанью[42] смазать. Мыла ему дегтярного плесни и ветошь кинь какую-нито. А ты, слышь, – повернулся он к Воловичу, – на волю передай, чтоб мыла хорошего прислали, мочалку, полотенце. А то у нас здесь не Сандуновские бани с пивом и девочками… Из собачки мыло-то у нас, дохлой причём.

Захохотал собственной шутке и тут же потерял к пациенту всякий интерес. Не стесняясь, полез в медицинский шкаф в углу, нацедил в мензурку прозрачной, характерно пахнущей жидкости.

– Это не тебе, – уловил он взгляд Михаила. – Ты своё надолго отпил, если, упаси бог, не навсегда…


Теперь журналист, выбритый «везде», распространяя вокруг себя действительно жутковатый аромат грязно-серого мыла и напоминающей об аде и всём ему сопутствующем лечебной мази, сидел на узкой шконке, опершись локтями о железный, покрытый жёлтым линолеумом столик под полукруглым окном у самого потолка. Через частую решётку были видны край асфальтированного приямка, краснокирпичная стена и узкая, ровно в ладонь, полоска голубого неба над краем крыши. Да и то, чтобы увидеть эту полоску, надо было присесть и сильно вывернуть вбок шею.

Сама же камера была размером чуть-чуть больше вагонного купе. Как раз настолько, чтобы на цементном возвышении поместилась «чаша Генуя»[43], сильно пахнущая хлоркой, и медный водопроводный кран над полукруглой раковиной с обколотой эмалью.

Михаил тихо плакал, вспоминая об унижениях, пережитых в течение этого, так хорошо начавшегося дня, и думая о том, что ждёт его впереди. Вдруг да и придётся сдохнуть здесь, то ли завтра, то ли через много-много лет, и никакой аббат Фариа не придёт скрасить его одиночество.

Слёзы текли по пока ещё полным и гладким щекам, попадали на губы, он чувствовал их вкус, но не вытирал глаз. Со слезами, говорят, горе быстрее уходит.

Действительно, минут через десять жизнь ощутимо повернулась к лучшему. Брякнула дверца «кормушки», и в камеру заглянул надзиратель.

– Фамилия? – заученно спросил он, хотя только что сам записывал Михаила в толстую амбарную книгу химическим карандашом.

Волович назвался.

– Инициалы полностью. И вставать надо, деревня, когда к тебе обращаются. Ну ничего, научишься ещё. На шконке днём сидеть можно, лежать нельзя. Тоже запомни. Передать тебе велено… – Он протянул в окошко коробку папирос, такую же, как лежала на столе у Агранова, и коробок спичек, непривычно большой, не картонный, а из тонкого шпона. С красной надписью «Доброфлот» и изображением кособокого биплана. И спички в нём были втрое толще обычных, с крупными красными головками. Терка на боках коробка похожа на наждак. Видать, фосфорный состав требует куда больше энергии для воспламенения, чем почти веком спустя…

– Слышь ты, Волович, – как-то понизив голос, сказал надзиратель, – дай папироску попробовать. Дорогущая, нам на такие не разориться. Только ты смотри молчи, что я просил. Сам угостил, и всё. А за мной не заржавеет, не боись. На прогулку пойдём, я на часы особо смотреть не стану…

«И здесь коррупция», – привычным штампом подумал Михаил и тут же сообразил, что вещь-то эта в его положении очень даже неплохая. «Коррупция» в смысле. Я тебе – дарёную папироску, ты мне – лишние полчаса прогулки. А если б строго по правилам всё – кому от этого лучше?

Корпусной удалился, чтобы покурить «господскую» папиросу сидя, со всей неторопливостью. Десять лет «пролетарской» власти для него ничего не значили. Как были «чёрная кость» и «господа», так и остались. Кто-то из первых превратился во вторых и наоборот, иные остались при своих. Видел он бывших жандармских ротмистров с нынешними «шпалами» и ромбиками. А он, надзиратель с двадцатилетним стажем, как сторожил, кого пришлют «сверху», так и сторожит. И его уж точно с сидельцем хоть из восемнадцатой, хоть из любой другой камеры местами не поменяют.

Следующий раз, когда толстяку «настоящую» передачу принесут, нужно будет намекнуть, чтоб целой коробкой поделился. Хороши папироски, в меру крепки и духовиты.

Выкурив две папиросы подряд и слегка успокоившись, Волович начал размышлять конструктивнее. Что случилось – случилось, теперь надо в этой жизни устраиваться. Даже и в тюрьме одни живут хорошо, другие так себе, третьи – совсем плохо. И Шаламова он читал, и Солженицына. Других – тоже. Правда, те о лагерях писали, а здесь – следственная тюрьма. «Внутрянка». Особо не развернёшься. Хотя, слышал он и такое, – специальных соседей в чужие камеры подсаживают. Когда из заключённых «стукачей», когда «сотрудников». Или просто послушать, о чём люди говорят, или на психику в интересах следствия повлиять. Выгоду и здесь получить можно. Правда – и это он тоже слышал – убивают иногда таких «наседок», так совсем дурных, наверное. Кто его здесь, с такой внешностью и такими манерами, за банального стукача примет?

Но это – предложить должны. Самому напрашиваться – заведомо продешевить.

Тут же мысль соскользнула на параллельную тему. «Продешевить» – это из области товарно-денежных отношений. А как тут вообще с этим? Кроме одной-единственной двадцатидолларовой бумажки из «параллельного мира», у него не было совсем ничего. Ни часов золотых (их теперь Агранов, наверное, носит), ни обручального кольца. Если даже на волю выйдешь – двадцать долларов не деньги, новую жизнь с ними не начнешь…

И вдруг Михаила как кувалдой по голове стукнуло! Какие двадцать долларов, о чём он?

Те, что он на Столешниковом утащил и Лютенсу показывал, – да, из «другого мира»! Но – этого ли? Там уже двадцать первый век идёт. И история двадцатого какая-то другая. Насколько он успел узнать, никаких «двух Россий» и красного диктатора Троцкого в мире Вяземской и её подруг не было. Император был. Олег Первый. А здесь – наша «настоящая» история, персоны всё известные, просто небольшая развилочка на исходе Гражданской войны образовалась. Так с какого же… здесь та бумажка из «будущего» деньгами окажется?

Волович, торопливо докурив и бросив окурок на пол (пепельницы ведь не дали), снял туфлю, извлёк из-под стельки вчетверо свёрнутую купюру. Развернул, просто так уже, для очистки совести.

Стоп! Это что такое? Денежка была явно не та. Ту он тщательно рассматривал, и сам, и с Лютенсом. А эта походила на прежнюю только размером. Цвет – серовато-белый. Дизайн – примитивный, можно сказать. Как на коленке делали. Никакого президентского портрета, даже просто картинки какой-нибудь, типа как на евро – нету. На вексель банковский больше всего похоже. Но – номинал тот же – двадцать! И вот написано – «Подлежит размену на золото по цене 0.1 тройская унция за один доллар САСШ». Это ж что получается? Подменили купюру, когда сюда выбрасывали? Позаботились, чтобы был у него капитал, основной и оборотный? Не просто мстили, значит, а операцию внедрения проворачивали? Оч-чень интересно!

А второй вариант? Если в квартире на Столешниковом – выходы в три разные реальности, и в совершенно одинаковых кабинетах стоят одинаковые секретеры, но набитые разными валютами, «имеющими хождение» за пределами этого странного помещения, так, может, при переносе Воловича и деньги под нужную реальность подстроились? Автоматически. Или – магически.

А второй вариант? Если в квартире на Столешниковом – выходы в три разные реальности, и в совершенно одинаковых кабинетах стоят одинаковые секретеры, но набитые разными валютами, «имеющими хождение» за пределами этого странного помещения, так, может, при переносе Воловича и деньги под нужную реальность подстроились? Автоматически. Или – магически.

Абсурд вроде бы. А всё остальное – не абсурд?

Лучше вот что прикинем. Если это – настоящие здешние деньги и «Торгсин» их принимает, как упомянул Ляхов и как описано у Булгакова, например, то какой выходит курс?

Насколько Волович помнил, царский золотой рубль содержал что-то около ноль восьми десятых грамма. Советский золотой червонец нэповских времён – старому был равен. Весил, значит, тоже восемь граммов. Будем считать – и здесь так же. Зачем иначе? А тройская унция – это примерно тридцать два грамма? Тогда один доллар – три и две десятых. Значит, какой получается курс? Да, почти три доллара за червонец. Двадцать долларов – почти семь золотых. Само по себе звучит. Но, не зная текущих цен, нельзя понять, много это или мало. А чего гадать-то?

Перевернул папиросную коробку. Всё есть, марка, где изготовлены, когда… Ишь, ты! Ростов. Донтабак. Товарищество на паях. Ну да, Ростов ведь здесь вроде у белых? Импорт, значит. Да и откуда в средней России хорошему табаку взяться? Самосад да махорка. А вот цена не указана. Ну да, конечно, НЭП, свободное ценообразование…

Постучал в «кормушку» на двери.

– Эй, корпусной…

Послышались неторопливые шаги.

– Чего вам?

Ишь ты, на «вы» теперь, значит. Тоже хорошо.

– Возьмите, любезнейший, ещё папироску. Даже две. Только подскажите, совсем запамятовал, сколько такой «Дюбек» сейчас стоит? Я вообще другие курю. Вроде и незачем знать, а зудит… В тюрьме о чём только не думается.

– Это верно, – согласился надзиратель, прихватывая из коробки три. Мол, кто считает.

– Чего ж не подсказать, подскажу. «Дюбек», значит, этот – сорок, смотря, где брать. Да тут только за коробку с бумажками золотыми – полцены. А в россыпь не продаются. Заграничный товар, чего хотите? Желаете, как сменюсь, приобрету для вас? И курева, и чего там ещё нужно. Если денег дадите. Да вы не сомневайтесь, у нас без обмана. И инструкция дозволяет. Если не изъяли – можешь тратить, на запрещённое нельзя, да. А так можно…

Волович отметил разговорчивость надзирателя. Вроде б ему по должности молчать больше полагается. А с другой стороны – правила внутреннего распорядка разъясняет. Обязанность, наверное.

– Денег нет пока. Но, может, с воли передадут. Дозволяется?

– Можно, если не «лишенец» вы. Пять рублей в месяц можно.

– Благодарю. А сколько, к примеру, сейчас самые дешёвые папиросы стоят? Я, сам понимаешь, дешёвых не курил, а сейчас… Пятёрка всего, говоришь, в месяц. Не разгуляешься.

– Можно и разгуляться, – хмыкнул надзиратель. – Смотря, к чему кто привык. У меня вон жалованье – двадцать шесть целковых с двугривенным. Да двенадцать за выслугу. При казённой кормёжке и одёже. Вот и считай – что много, что мало. А папиросы самые дешёвые – рассыпные «Ира» – три копейки десяток. Только горлодёристые больно, и табак сыплется. А если для экономии, но чтоб вкус хоть какой – «Север» рекомендую. Сам их курю. За полтину сотня. А если кто уважает – махорка. И духовито, и карману не накладно. Копейка – четверть фунта.

«Чёрт его знает, – подумал Волович, – припрёт – и до махорки скатимся. Копейка всего!».

– Спасибо, уважаемый. А прогулка у нас когда?

– Прогулка вам сегодня не положена. Только завтра. Когда сопроводиловка с литерой режима содержания придёт. А пока просто отдыхайте. Ладно уж, до отбоя разрешаю на шконке полежать. Только если услышите – засов на входе гремит, – сразу вставайте. Налетит проверка со шмоном, то есть – карцер могут прописать. А мне – замечание. Совсем нам это не надо.

Надзиратель оглянулся, хотя в коридоре никого не было, и ещё понизил голос:

– У нас в случае чего и водочкой разговеться можно. Но только в выходной, когда на допросы не зовут и проверок не бывает. Целковый бутылка.

Волович удивился странному соотношению цен на табак и спиртное. Но спросил иначе:

– А чего ж так дорого-то?

Ясно, что надзиратель цену загоняет «по обстоятельствам», а настоящая-то какова?

– За риск, барин, да за услугу. Как в кабаке хорошем – вдвое от магазинной. По-божески, я так считаю…

– Да-да, по-божески. Но пока денег нет, говорить нечего…

– Тогда отдыхайте, барин.

Михаил с облегчением улегся на жесткую шконку и принялся размышлять о причудах нэповского ценообразования и тюремной экономики. Надо же – главная тюрьма страны, а такие вольности! Впрочем, он вспомнил: двадцатые годы, после конца Гражданской, вообще были достаточно вегетарианскими. На Соловках вон, журнал зэки издавали, и подписаться на него можно было в любой точке страны. И, тоже читал у кого-то, там передовикам и политическим в лагерном ларьке водку по выходным продавали.


Просидел в своей камере Михаил ровно трое суток, бросаясь, словно циклотимик[44], из отчаяния в надежду и обратно. Часто плакал от жалости к себе и несправедливости этого мира, вдруг повернувшегося к нему своей омерзительной харей. Будто забыл, что неоднократно в своих статьях и выступлениях в «той жизни» неистово хаял безвыходность российской действительности, то болото, в которое погрузилась страна и выбраться из которого поможет только очистительный огонь всенародного бунта. Неважно, что «бессмысленного и беспощадного», главное – единственно способного смести ненавистную власть.

А иногда ни с того вдруг веселел, убедив себя, что терзания его долго не продлятся, ибо справедливость на земле всё же есть и такой человек, как он, не только не сгинет в пучине безвременья, но будет возвышен и чем-нибудь облечён, а враги, напротив, посрамятся и расточатся…

Раньше никогда бы он не поверил, но на второй день вдруг вспомнил знаменитую «молитву Серафима Саровского»[45] и твердил её часами, до полного отупения.

На допросы его отчего-то не вызывали, хотя прочих соседей по коридору – постоянно выводили. С шести утра и до отбоя по коридору гремели сапоги конвойных и гораздо более тихие шаги подследственных. Голосов почти не было слышно – надзиратели говорили шёпотом и в основном – внутрь камер, через кормушки, чтоб остальные не слышали. А заключённым на переходе между камерой и кабинетом следователя запрещалось не только говорить, но и поднимать глаза выше задников сапог идущего впереди «выводного».

На прогулки Михаил ходил в специальный загон на крыше, обнесённый решёткой, перемотанной колючей проволокой. Домов выше «Лубянки» поблизости не было, разве что с колокольни «Иван Великий» в бинокль можно было бы сам этот забор рассмотреть, а за ним – просто смутные колеблющиеся тени человеческих фигур. Гулял он всегда один, час перед обедом и полтора, а то и два перед ужином.

Кормили в принципе сытно, но пищей, какой Волович не ел, считай, никогда. Припахивающие гнильцой мутные щи из квашеной капусты и прошлогодней картошки, перловая или гречневая каша с кусками хрящей и отдельными волокнами неизвестно чьего мяса. Чёрный, кисловатый хлеб, далеко не «Бородинский», фунт к обеду. Утром и вечером ещё чай, жидкий, конечно, но с куском рафинада в половину спичечной коробки. Хочешь – в кружку бросай, хочешь – так грызи. И опять тот же хлеб, но – по полфунта.

Папирос ему больше не передавали, и на второй уже день красивая жизнь кончилась. Раз или два удавалось стрельнуть у корпусного тот самый «Север», просто так, а на третий мужик предложил сменять на две папиросы пустую коробку от «Дюбека». Михаил сначала удивился, потом вспомнил из читаных книг, что в нынешние времена, да и попозже такие коробки, как и спичечные этикетки, имели у пацанов определённую меновую стоимость. Вот и этот решил подарок детям или внукам сделать. А что – вещь! Одна золотая фольга как красиво блестит и шуршит! Волович не растерялся и запросил пять. Корпусной помялся, но согласился.

Довольный первым коммерческим успехом в этом мире, журналист растянулся на шконке и не спеша закурил, растягивая удовольствие. Дрянь порядочная, если вспомнить тот же «Давидофф», но куда денешься, если «уши пухнут»?


После завтрака четвёртого дня замок камеры лязгнул в неурочное время.

– Волович? – соблюдая ритуал, уточнил корпусной и, убедившись, что клиента за минувший час не подменили, объявил: – На выход. С вещами.

«С вещами» – значит, сюда он больше не вернётся. На волю, на этап или в расстрельный подвал, как повезёт, но данный жизненный цикл завершился.

Вещей у Михаила не имелось никаких, но ритуал есть ритуал.

Идя по коридору, Волович посетовал, что не оказалось в тюрьме «бытовой комнаты». Его кое-как выстиранный, жёваный костюм очень бы неплохо было проутюжить как следует, глядишь, прибавилось бы респектабельности. А так – не бомж, не бродяга, а чёрт знает что. «Бывший интеллигентный человек», как раньше выражались, коротко – «бич».

Назад Дальше