Арктур – гончий пес (сборник) - Казаков Юрий Павлович 3 стр.


В полной темноте я пошёл дальше, вышел на опушку, а оттуда, чавкая ногами по мокрой земле, и на дорогу, но мыслью всё возвращался туда, на маленькую гривку с сухой, обломанной елью.

У охотников есть странная любовь к звучным именам. Каких только имён не встретишь среди охотничьих собак! Есть тут и Дианы, и Антеи, Фебы и Нероны, Венеры и Ромулы… Но наверное, никакая собака не была так достойна громкого имени, имени немеркнущей голубой звезды!

Скрип-скрип

Дело было осенью, и загорелось однажды осенью северное сияние. Стоял возле тони старый чёрный крест, ещё дедами был поставлен. Раньше на него молились, перед тем как в море выходить. А теперь покосился, надломился и весь ножами изрезан. Идёт мимо мальчишка, увидит крест и сейчас же на нём своё имя вырежет: «Толя», там, или «Миша».

Так вот, сидели мы с рыбаками вокруг печки, ухи ждали. Глянул я в окно, смотрю – крест розовый стал. «Что такое? – думаю. – Ночь, темнота, а крест загорелся!» И вышел вон из избы. А как вышел, так и закричал:

– Выходите все, глядите, что делается!

Вышли все на берег моря, головы подняли и смотрим в небо. А небо над нами, как цветной шатёр. Над самой головой чёрная дыра, кажется, а от неё во все стороны – и к западу, и к югу, и к северу, и к востоку – розовые лучи расходятся. Северное сияние!

Луна стала тусклой, окружилась янтарными кольцами. Звёзды пропали, только самые крупные красным огнём горят, как огни на мачтах. А небо по розовому вдруг то жёлтым, то зелёным подёргивается.

– К холоду это, – сказали рыбаки. – К непогоде! Постояли мы ещё, посмотрели на диво и опять в избу пошли. А в избе похлебали ухи, поговорили, покурили и спать полегли кто где. Кто внизу, а кто на нары забрался.

Трудно рыбакам осенью. Чуть свет надо в море выезжать, ловушки на сёмгу ставить. Потом целый день в карбасах на волне качаться, стеречь возле ловушки, чтобы рыбу не прозевать. А вечером опять снимать ловушки.

Раз в день бежит вдоль берега колхозная мотодора, поплёвывает дымком, выловленную сёмгу по тоням собирает, новости развозит, газеты, да письма, да хлеб.

Вот покачаешься целый день на море, повозишься с сёмгой да с сетями, руки-ноги заколенеют, так потом от усталости хорошо спится. И в эту ночь крепко все спали, а утром проснулись от грохота: пал на море шторм.

Вышли мы из дому, посмотрели на море. Ветер чуть с ног не валит. Грязные лохматые взводни ходуном ходят, даже видно, как на горизонте дыбом поднимаются. Кинулись мы скорей к карбасам, оттащили подальше от воды, чтобы в море не унесло, и грустно собрались опять в избе.

Что станешь делать! В шторм к ловушкам выезжать нельзя, карбасы зальёт, потонешь. Да и сети порвёт, если удастся поставить, – хочешь не хочешь, надо ждать.

Ждём день, ждём другой. Вот уж и третий настаёт, а конца шторму не видно. На Белом море по неделям осенью штормит.

Как ни выйдешь на берег, всё одна картина: на песке кучи пены, ветер отрывает комки от куч, катит по песку… Вода в море мутная, всё так же бросается на берег, и северный ветер свистит не умолкая.

Прождали мы ещё день, и вышел у нас хлеб. Совсем заскучали рыбаки без хлеба. И решил я, как самый молодой, идти за хлебом пешком по берегу. Нам уже как-то не верилось, что шторм когда-нибудь кончится и привезёт мотодорка хлеба.

До колхоза в одну сторону идти было сорок километров. А до маяка, в другую, – тридцать. На маяке сами хлеб выпекали, и я решил идти на маяк, всё-таки поближе. Взял пестерь плетёный, сапоги обул, плащ надел, шапку зимнюю, ружьё взял и пошёл. Вышел со мной за порог бригадир – он лучше всех места знал, – вышел и показывает:

– Видишь угорье? Так направо угорья не ходи. Иди сперва берегом, а потом камни будут, неспособно идти, ты и сверни в лес, а там болотом, да опять лесом, да в гору. А подымешься, тут тебе назад море будет видать, а вперёд да вниз – озеро. Место красиво, по бокам-то угорье, а в серёдке внизу озеро. Озеро пройдёшь, на другое угорье влезешь, а там и маяк увидишь. Понял? Ступай!

Я и пошёл. Прошёл, как велено было, берегом, а когда камни начались, свернул в лес. Только в лес свернул, на ручей наткнулся. Хотел повыше перейти, пошёл влево по ручью – болото! Чавкал, чавкал сапогами, в такое бучило залез, что и ходу никуда нет.

Пришлось возвращаться назад, к берегу. В лесу-то тихо было, душа отдыхала. А к морю вышел – опять рёв, шум, свист! «Что ж делать? – думаю. – Пойду берегом. Хоть и дальше, да вернее».

Небо было мутно и серо, отдельных облаков даже не различишь, всё монотонно, и свирепый ветер лицо сечёт, гонит по берегу мокрый песок. Лес на глазах начал желтеть, а земля – краснеть.

Росла там какая-то трава лепесточками и была багровая. Иду берегом, море справа, лес слева. Я всё на лес поглядываю – на море-то смотреть скучно. А в лесу всё разное! Беловатый мох ягель, тёмно-зелёные лакированные листики брусники, красные пятна травы лепесточками, светло-зелёные островки стелющегося можжевельника. Это внизу. А сверху берёзы золотятся да рябина горит красным бархатным цветом.

А то вдруг подступят скалы к самому морю, стоят тёмной стеной, и если тут лечь, то головой в стену упрёшься, а ноги в воде будут – так узко. По таким местам я бегом мчался, но всё равно волной меня захлёстывало, и скоро я так промок, что уж и не спасался.

Переночевал я на маяке, обсушился, а на другое утро нагрузил пестерь свежим хлебом – шесть буханок взял – и тронулся в обратный путь. Вместе со мной пошёл Коля, сын смотрителя маяка. В колхоз к дяде шёл. Маленький такой, лет восемь ему, а идёт смело и ничего не боится.

– Как же ты, – спрашиваю, – в такую даль идёшь? Ведь не дойдёшь, устанешь!

– А чего! – говорит. – Я уж не в первый раз. На тонях ночевать буду, у рыбаков.

Потом на море посмотрел, подумал и говорит:

– Чего нам берегом идти, в море мокнуть? Пошли горами, тут тропка есть, я знаю.

И пошли мы горами. Целый день шли в тишине, из ущелья в ущелье, вздымались и пропадали, слушали, как рябчики свистят, и так хорошо было, что даже стрелять не хотелось. А вечером вышли ущельем к морю, к старой, заброшенной избушке.

Никто в ней давно не жил. Мы отомкнули её и вошли. Внутри было холодно, и на потолке сажа в два пальца толщины, хлопьями, лохматая. Разыскали мы воду, чайник, развели возле избушки костёр из щепок и решили ещё печь протопить, чтобы не холодно было спать.

Топилась избушка по-чёрному, без трубы, и, когда печь затопили, сразу стало дымно. Дым плавал под потолком и лениво выползал в отдушину. Внизу был чистый воздух, вверху – плотный сизо-зелёный дым.

Хорошо было Коле, он маленький, а мне, если выпрямиться, дым по грудь доходил, и приходилось ходить и сидеть скорчившись. Печь горела плохо, вяло, без оживления, и в избушке ничуть не теплело. А внизу по-прежнему бушевало море.

– С этой печкой три охапки дров надо спалить, чтоб тепло стало, – говорит Коля.

– Ну что ж, и три охапки спалим, – говорю и ещё дрова подкладываю. – Зато как спать-то будем!

Печь всё-таки стала нагреваться, дрова разгорелись, дым полегчал, а мы чай пить сели. Сидим, пьём, говорим о разных разностях, море слушаем, как оно в берег бьёт. Оно внизу гремит, а нам тепло, лампочка керосиновая маленькая горит, на столе кружки с чаем, сахар да хлеб – хорошо!

Скоро в печке уже угли догорали, и она нам казалась сквозь дым пещерой гномов, озарённой горнами. Скоро дым совсем вытянуло, встал я, закрыл наверху отдушину, заложил палкой дверь, поставил у изголовья заряженное ружьё, и легли мы с Колей спать, укрывшись моим плащом, годным на все случаи.

Заснули мы часов в девять, а в два часа ночи я проснулся от какого-то странного ощущения. Сначала я не мог понять, что меня так поразило и почему я проснулся. А потом слышу вдруг – тихо кругом! Ни звука нигде, только внизу волна по гальке: буль-буль! скрип-скрип!

В избе темно и тепло, сильно пахнет хлебом, окошки чуть светлеют на две стороны. И Коля тихо дышит, посапывает. Потом и он проснулся вдруг и сел.

– О! – говорит. – Как тихо! Сколько дней гремело, а тут тихо…

– Может, – говорю, – чаю попьём?

– Давай! – говорит Коля. – И свету не станем зажигать.

– Ладно, – говорю. – На окошки глядеть будем.

Пошёл я к печке, заслонку отодвинул – в печке у нас чайник стоял, – пахнуло на меня сухим теплом. Вытащил я чайник, а он горячий.

Сели мы с Колей на лавку, пьём чай, смотрим на окошки, молчим… А снаружи всё: скрип-скрип! буль-буль!

– Слышишь, – спрашиваю тихо, – как волна по гальке скрипит?

– Ага!

Опять помолчали, и тут Коля вдруг кружку на стол поставил и говорит шёпотом:

– Ой! Это и не волна вовсе… Это кто-то ходит снаружи!

Сели мы с Колей на лавку, пьём чай, смотрим на окошки, молчим… А снаружи всё: скрип-скрип! буль-буль!

– Слышишь, – спрашиваю тихо, – как волна по гальке скрипит?

– Ага!

Опять помолчали, и тут Коля вдруг кружку на стол поставил и говорит шёпотом:

– Ой! Это и не волна вовсе… Это кто-то ходит снаружи!

Прислушался я – верно, ходит кто-то, и по звуку похоже на волну: скрип-скрип!

– Человек? – спрашивает Коля.

– Откуда тут человек!

– Так кто же? – и даже дышать перестал. Выглянул я в окошко, потихоньку так, – по лавке подвинулся и выглянул. И Коля ко мне прижался, щека к щеке, тоже в окошко смотрит, и оба еле дышим, обоих дрожь начинает пробирать.

Только мы выглянули, сразу увидели море. Не было оно тёмным, как обычно ночью, а туманно-светлым. Это наверху северное сияние опять горело, – за облаками сияния не было видно, но свет его всё-таки освещал море. И на горизонте, как иголкой проколоты, два огонька горят, зелёный и белый.

– Пароход! – дышит Коля.

– Лесовоз, наверное, – шепчу.

– Или траулер, – догадывается Коля.

– А может, шхуна?

– Норвежская? – предполагает Коля.

– Или аргентинская, – думаю я.

– Ой! – дышит Коля. – Гляди! Вон встаёт…

И как дыхнёт от страха, так сразу всё стекло запотело. Протёр я тихо стекло, гляжу – большое тёмное пятно рядом с избушкой. То двинется, то остановится. И когда двинется, то еле слышно: скрип-скрип…

– Медведь!

Отодвинулись мы от окошка, как обожглись, сидим в темноте и что делать, не знаем. Слышим, медведь к двери подошёл. Подошёл, стоит, молчит, посапывает – нюхает, наверное. Потом лапой корябнул по двери, но тихо, осторожно. Постоял, подумал, подошёл к окошку и сразу его затемнил. От первого окошка отошёл, подошёл к другому и то затемнил.

– Дядь! – шепчет Коля. – А ружьё-то!

Встал я на цыпочках, подошёл к нарам, взял ружьё, взвёл курок, да одумался. Ружьё дробью заряжено, на рябчика. Чего уж тут!

Медведь услыхал движение, заворчал и сразу освободил окошко, исчез. Но от избушки не ушёл, а всё ходит около и всё поскрипывает.

– Чего это он? – спрашивает Коля.

– Хлеб, – говорю, – хлебом из избушки вкусно пахнет, вот он и ходит…

– А давай ему хлеба дадим! – предлагает Коля.

– Как? – спрашиваю. – Как же ты ему дашь?

– А вы окошко откроете, а я кину ему буханку.

Подумал я: почему бы и не дать? Хлеба не жалко, море успокоилось, мотодоры завтра поедут по тоням, привезут и хлеба, и всего…

– Давай! – говорю.

Взял Коля буханку, а медведь услыхал, как я с окном вожусь, заворчал на всякий случай и в сторону подался. Стукнул я рамой, и выбросил Коля буханку. Медведь подкрался, хрюкнул, схватил и бегом прочь.

Минут через пять вернулся и уже прямо к окошку подошёл, стоит и поскуливает, ждёт.

– Ой-ой! – говорит Коля. – Какой умный! Давай ещё кинем!

– Кидать так кидать! – говорю.

И ещё кинули. Медведь даже на лету поймал – и прочь. Но тут мы всё-таки устали, и сморило нас в сон. Может, медведь снова приходил, но мы не слыхали, спали крепко.

На еловом ручье

В феврале на севере, на Белом море, начинается зверобойный промысел. Его поморы называют ещё зверобойкой.

Из Архангельска в море выходят ледоколы. На мачтах, на особых удобных площадках, сидят люди с биноклями, осматривают льдины, и как заметят на льдине чёрные пятнышки тюленей, так ледокол останавливается, зверобои сходят на лёд и начинают охотиться на тюленей.

Но не только с ледоколов охотятся на тюленей, а и с берега. В самых глухих местах стоят на берегу зверобойные избушки, в горах, в лесистых ущельях, возле ручьёв. Летом избушки эти пусты, никто в них не живёт. А с начала февраля поселяются там зверобои бригадами и ждут появления тюленей.

Одна такая маленькая избушка стояла на Еловом ручье, и вот какой однажды случай вышел. Встали как-то утром зверобои, включили радио, затопили печку, стали греть чай. Посмотрел один из них в окошко и закричал:

– Ребята, тюлени!

Выскочили зверобои из избушки, кто в чём был, с винтовками, глядят – на льду, недалеко от берега, целое стадо тюленей. Поднялась тут частая стрельба, все торопятся: тюлень – зверь чуткий, пугливый, после первых же выстрелов спешит уйти в воду. И хоть законом строго запрещено убивать самок тюленей, у которых маленькие детёныши есть, но в спешке бывали случаи, что и убивали.

Так и на этот раз… Подстрелил кто-то второпях мать, а с ней был маленький тюленёнок, дня два только как родился.

Прибежали тут зверобои на лёд, стали убитых тюленей к берегу тащить. Мать тюленёнка тоже потащили вместе с другими в амбар, где тюленей разделывают. А тюленёнок остался один на льду, заплакал и пополз за матерью. Дрожит, нюхает её след, ластами перебирает, хвостом себе помогает и ползёт быстро, как только может.

Зверобоев трое было – два пожилых, а один молодой парень, глупый ещё, насмешник. Увидел он тюленёнка, засмеялся и прицелился в него из винтовки, убить хотел тоже. У него ещё патрон в стволе остался, и очень выстрелить хотелось. Но старый зверобой дядя Зосим не позволил, ударил парня по руке.

– Чего ты, дурак, делаешь! – сказал он и сморщился. – Это же дитё махонькое…

Стоят зверобои на морозе и уж поостыли немного от горячки, уж замёрзли, в избу хочется – в избе тепло, чай на печке кипит, – а уйти всё не решаются. И тюленёнок перед ними лежит на снегу, шевелится, смотрит на них, как человек, как ребёнок.

Крохотным он был и жёлтого цвета. Всё в нём было маленькое: головка точёная, тельце, шейка… Но удивительней всего были его глаза. Таких больших чёрных глаз нет ни у кого больше. И такая тоска была в этих глазах, такое горе, такие крупные слёзы катились по мордочке, что невозможно было на него смотреть.

Поморы люди суровые. Всю жизнь тюленей бьют, а летом рыбу ловят: сёмгу, треску, селёдку. В тихую погоду и в штормы одинаково по морю ходят на маленьких мотоботах, сами не раз в глаза смерть видали. Всякого насмотрелся каждый за свою жизнь. А тут вдруг всем им, и даже парню-насмешнику тяжело как-то, неловко на сердце стало.

– Что ж с им делать? – в раздумье сказал дядя Зосим.

– Возьмём в избу, пущай погреется, – решил дядя Перфилий, тоже старик.

А парень-насмешник ничего не сказал, только заморгал и стал в сторону смотреть. Нагнулся дядя Перфилий, взял тюленёнка на руки и пошёл скорей домой.

Как ни жалели зверобои тюленёнка, а пришлось бы неминуемо погибнуть ему без матери. Некогда было зверобоям заниматься с ним, надо было дело делать. Но на другой день с утра прибежал на лыжах к дяде Зосиму внук Вася, сахару принёс, табаку, ватрушек свежих, молока…

– Ой, кто это?! – закричал он, увидев тюленёнка.

А тюленёнок за ночь будто похудел, будто ещё меньше стал, только глаза по-прежнему огромные и горькие такие, заплаканные.

– Да вот матку вчера убили, так дитё ейное осталось – тюленёнок, – сказал дядя Зосим. – Всю ночь ревел, сам не спал и нам не давал.

– А что вы с ним делать будете? – спросил Вася.

– А что с им делать? – вздохнули разом зверобои.

– Дайте нам в школу, у нас живой уголок, – загорелся вдруг Вася.

– А возьми, – обрадовался дядя Зосим.

И все зверобои обрадовались, заулыбались.

– Пущай ребятишки ухаживают. Это им для науки, – сказал дядя Перфилий.

– Только вы ему ванную сделайте, а то подохнет без воды, – захохотал парень-насмешник.

– Сделаем, всё сделаем… – бормочет Вася, а сам уже одевается в обратную дорогу.

– Да ты хоть чайку попей! – уговаривает его дядя Зосим.

Но Вася и слышать про чай не хочет. Ещё бы, радость какая – живого тюленёнка в школу принесёт!

Надел Вася лыжи, тюленёнка в мешок положил и побежал домой. Тюленёнок за спиной у Васи плачет, стонет, а Вася только ходу прибавляет – едным духом в деревню примчался, к школе.

У ребят в школе в живом уголке синицы жили, рыбы речные и морские в аквариумах, камбала плоская, с одной стороны белая, с другой коричневая, тупоносая навага, пятнистая кумжа и даже морские оранжевые звёзды. Жили ещё два ёжика, заяц, который зимой сам в школу забежал, а тут прибавился тюленёнок.

Обрадовались ребята, захлопотали, выпросили для него большую деревянную кадку, в каких летом сёмгу засаливают, – вёдер тридцать воды в неё входит.

Натаскают ребята воды, тюленёнка пустят, плавает он там, плещется, фыркает. А устанет – вылезет, обчистится, обсушится, на половичок ляжет и посматривает кругом. Глаза у него ничуть не уменьшились, всё такие же кроткие, умные, как человеческие, только взгляд веселей стал.

Кормили его сперва молоком, а потом, когда подрос, стали рыбу давать. Чуть не целыми классами на рыбную ловлю отправлялись, ловили со льда навагу и кормили тюленёнка. Ко всем он относился хорошо, доверчиво, никого не дичился, но изо всех особенно отличал одного Васю и, когда видел его, начинал от радости головкой помахивать.

Назад Дальше