Женский декамерон - Юлия Вознесенская 28 стр.


Она показала пальцем на Галину с Ларисой, которые сидели рядышком на Галиной койке и как-то уж очень старательно делали вид, что происходящее не имеет к ним отношения.

— Вот кто это устроил! Я видела, как они в умывалке вместе какое-то письмо сочиняли. Я уж подумала, что Галина Лариску опять в диссидентство втянула и они какой-то протест составляют.

Ну, признавайтесь, ведь это вы написали письмо ее Игорю?

Делать нечего, Галина с Ларисой признались, что написали Игорю о его пропавшей невесте, а потом Галина попросила своих друзей доставить письмо адресату.

Лариса и Галина в тревоге смотрели на плачущую Зину.

— Зиночка! Пожалуйста, прости нас! Мы думали как лучше… Но все равно последнее слово остается за тобой, ты можешь и отказаться от Игоря Михайловича!

Зина подняла голову,

— Ну, теперь уж черта с два! И, схватив голубой халатик, она решительно вытерла им слезы. Через пять минут Зина была обряжена во все новое, а желтая застиранная рубаха с больничным штампом, грязно-серый халат и стоптанные шлепанцы, один бежевый, другой коричневый, были возвращены сестре-хозяйке. И весь этот день наши женщины находились под впечатлением утреннего события, перешептывались, поглядывая на Зину, радовались. А Зина сидела на своей койке, молчаливая, охваченная тихим счастьем, и только порой подносила к глазам руку и удивленно разглядывала кружевной манжет ночной рубашки. На ее темной, огрубелой руке с короткими обломанными ногтями кружево выглядело странно и трогательно. Она усмехалась и снова опускала руку, шепча: «Надо же… Чудеса да и только!»

Подошел вечер, и женщины, находившиеся сегодня в особо светлом настроении, начали рассказы о великодушных поступках женщин и мужчин.

История первая,

рассказанная биологом Ларисой, повествующая о том, как женщина, много страдавшая от мужа, раздумала разводиться с ним и спасла ему жизнь

Есть у меня тетушка Людмила. Когда я родилась, она была еще подростком, все ее звали Людмилкой. А мне было не выговорить «Людмилка», и я звала ее «Дилька», и так привыкла, что и до сих пор так ее зову.

Восемнадцати лет Дилька вышла замуж. Неудачное оказалось замужество: муж, электрик, беспробудно пил и бил Дильку. Я помню, что и девушкой она была замухрышкой. Худенькая такая, глаза какие-то сонные, без огонька, волосы блеклые. А тяжелое замужество ее совсем доконало. К сорока годам она уже совсем старухой выглядела. Но потом с ней случилось чудо. Знаете, есть такая русская пословица? «Сорок лет бабий век, в сорок пять баба ягодка опять».

Началось все с того, что сын Дильки и дяди Жени пошел в армию. А Дилька давно признавалась матери, что как только ее сын Сережа станет взрослым, она уйдет от мужа. Из-за его пьянства, конечно. И вот Сережа ушел в армию, а Дилька — и дома. «Хватит, натерпелась!» Сняла себе комнату где-то и даже работу сменила. Раньше она работала кассиршей на вокзале. Работа адова, дежурства сутками, а что на вокзалах творится в очередях за билетами, это вы сами знаете. Люди иногда сутками стоят, измученные, нервничают, а как подойдут к кассе — тут уже нервы на пределе, то один сорвется на крик, то другой. И в этой обстановке Дилька проработала лет двадцать ради лишнего рубля, потому что дядя Женя все пропивал. Теперь пошла она работать в экскурсионное бюро. А там совсем другая обстановка и другая публика: люди едут на отдых, в путешествие, радостные и довольные. Сама Дилька тоже стала ездить: то в Таллинн себе дешевую путевку купит, то на юг куда-нибудь. Для своих работников путевки там были со скидкой. Стала следить за собой. Волосы, что пучком на затылке носила, обрезала коротко. И тут стало видно, что они у нее пышные и редкого пепельного цвета. А бывшие сонными и усталыми глаза заблестели, какое-то ожидание радости в них появилось. Даже походка у нее другая стала: я наблюдала, как из месяца в месяц она будто выше ростом становилась. И тут у нее еще поклонник объявился, один экскурсовод, бывший историк. Одинокий и не разведенный, а просто холостяк далеко за сорок, вдруг надумавший найти себе пару. Немного старомодный такой, но Дильке это-то больше всего по вкусу и пришлось: вместо матерщины — цветы и целование ручек. У него машина была, так он не только с работы, но и на работу Дильку подвозил. Мы с мамой на Дильку нарадоваться не могли: в сорок пять лет у нее первая весна наступила!

И вдруг все ее только начавшееся счастье неожиданно рухнуло. Звонит ей как-то дядя Женя на работу и сообщает, что он ложится в больницу. Просит, чтобы заходила иногда за их бывшей общей комнатой приглядывать. Дилька спрашивает: «А тебя что, надолго кладут?» Тот ей спокойненько ляпает: «До смерти, надо думать. Рак у меня. Так ты за комнатой присмотри, чтобы Сережка, когда из армии вернется, не остался без жилплощади. Ну, а похоронишь по-людски — тоже не обижусь». Дилька бросает все и летит к нему: надо же оставленного мужа хоть в больницу собрать! Положили его в онкологическую больницу и стали готовить к операции. Рак пищевода у него от пьянства, от питья всяких денатуратов и прочей гадости, которую наши алкоголики употребляют. Они ведь спирт даже из мебельного лака добывают. Да еще всякие технические неочищенные спирты глотают.

Сделали дяде Жене операцию, как будто удачно. Дилька ходит к нему, передачи носит, сидит с ним, морально, как говорится, поддерживает. Потом ему дают инвалидность и выписывают. А перед выпиской у Дильки был разговор с врачом. Тот объяснил, что обычно у таких больных довольно скоро после первой операции развиваются метастазы, потому что всякой дрянью у них разъеден не только пищевод, но и желудок, и печень, и прочее. «Единственная надежда на активное сопротивление организма. А это зависит от того, насколько больной уверен в возможности полного выздоровления. Но обычно, как узнает человек, что у него рак, так и начинает к смерти готовиться».

Дилька все это выслушала, подумала и вот что надумала. Вернулась она в опустевшую квартиру и к выходу дяди Жени сделала там ремонт. Пересмотрела его гардероб и, увидев, что все, что было можно пропить, он благополучно пропил перед тем, как лечь на операцию, решила его приодеть. Начала она с покупки хорошего зимнего пальто. Она так рассуждала: «Если я ему куплю там рубашку, костюм, то он еще подумает, что я его к похоронам готовлю. В гроб-то кладут покойника нарядного! А вот в новом пальто еще никого не хоронили. Увидит он новое пальто, и поймет, что к его смерти я не готовлюсь». Костюм, новое белье, рубашки, ботинки она ему тоже купила. Денег на все это ушла уйма. Я тоже помогала, чем могла. И вот потом она рассказывала, как он реагировал, когда она ему принесла узел с одеждой на выписку. Надевает рубашку, костюм и говорит: «Ну, вот и есть в чем в гроб класть. Спасибо тебе». — «С чего это ты помирать собрался?» — спрашивает она его сурово. Дядя Женя смотрит на нее грустно, — ему себя жалко, и отвечает: «Да ведь рак, сама понимаешь…» Тут Дилька подбоченилась и орет: «Ра-ак? Так ты вот на чем теперь спекулировать собрался? Рак у него, видите ли, объявился! Я понимаю, к чему ты клонишь! Ты хочешь, миленький, чтобы я к тебе вернулась, а ты бы опять пить начал и пьянство свое на рак сваливал? Не выйдет! Я с врачом, что тебя оперировал, не беспокойся, поговорила и знаю, что у тебя была пустяковая опухоль. Кого-кого, а меня ты не проведешь! Вернуться я к тебе вернусь, поскольку тебе сейчас уход еще несколько месяцев будет нужен. Но возвращаюсь я только до первой рюмки, таки знай! И никакие раки тебе тут не помогут! Все! Надевай пальто». И тут дядя Женя видит, что она ему подает новехонькое пальто ценой рублей в сто, не меньше. И в одну секунду он успокоился, поверил, что действительно будет жить.

Вернулись оба домой, и там он получил еще одно подтверждение тому, что Дилька к его смерти не готовится, а хочет начать с ним новую жизнь: в комнате ремонт сделан, новые занавески на окнах, а главное — вместо раскладного дивана стоит новехонькая двухспальная кровать. Тут он окончательно поверил, что Дилька уверена в том, что он будет жить. И так это его перевернуло, что он и пить бросил, и стал очень быстро оправляться после операции.

Ну, что добавить? Через год ему снизили группу инвалидности, и он пошел работать на половину ставки. Пить бросил. Дилька своего поклонника оставила. Тот ей предложил сначала, что подождет до смерти дяди Жени — он знал, что у него была за операция. Но Дилька решительно ответила ему, что не ждет смерти мужа, а будет бороться за то, чтобы он жил. И он живет. Вот и вся история. Одно еще скажу, что выглядит Дилька и сейчас неплохо, хотя того веселого огонька, что появился тогда, в глазах ее уж нет. Суровые у нее глаза.

Женщины выслушали Ларису и сказали, что в общем-то удивительного в этой истории ничего нет. Сколько есть примеров самоотверженного ухода за больными мужьями, когда те болеют годы и годы!

— Вот бы кто про мужика такое мне рассказал, — съязвила Альбина, — я бы тому премию выдала — тюбик парижской губной помады.

— Покажи помаду! — сказала Наташа.

— Вот она. А что? — спросила Альбина, достав из сумочки губную помаду и протягивая ее Наташе.

— Я смотрю, мой ли это цвет. Моя ведь будет. Вот сейчас Зина нам расскажет, а потом я специально для тебя расскажу почти такую же историю, как Лариса, только про мужчину.

— Ладно, послушаем! А сейчас нам Зина опять что-нибудь про лагерь поведает. Угадала я, Зинуля? Или в лагере не случаются великодушные поступки?

— Случаются, как им не случаться. Если вам еще про зону не надоело, так я расскажу.

История вторая,

рассказанная бичихой Зиной, представляющая собой повесть о самоотверженной материнской любви

Я вам про одну женщину расскажу, которая села за сына и досрочно освободилась.

Я в зоне работала на стройке. Лагерь наш расстраивался, потому как уже не вмещал заключенных — бараки были деревянные, гнилые, еще аж с тридцатых годов. Вот и строили вместо одноэтажных деревянных бараков каменные двухэтажные, в которые уже вчетверо больше народу помещалось.

Работа мне досталась хорошая, хоть и тяжелая. Механизация у нас, сами понимаете, была никакая. Мастерки да лопаты, носилки, да руки наши зэковские, бесплатные. Да еще моя лошадь Чайка, на которой я цемент возила. С утра, как выводили нас строем на работу, приводили и мне из конюшни мою Чайку. Запрягу я ее в телегу с ящиком для цемента и еду на склад. Загоню лошадку задом в сарай и накидываю лопатой телегу цемента. Пыль цементная как туман стоит, обе мы с Чайкой от нее серые: цементом дышим, цементом обе кашляем. Я хоть рот платком обвязывала, а Чайке-то совсем плохо приходилось. Нагрузим, значит, телегу-то и везем на стройку. Ну, там другие зэчки помогут разгрузиться, а мы опять назад, к сараю. Пока едем, немножко и отдышимся. Так вот за день десять-пятнадцать ездок сделаем. Руки отваливаются, кашель грудь рвет, а я за свою работу держусь, никому не уступаю. Напарница у меня уж больно хороша: ни матерщины, ни скандалов, да и с кем и поговорить-то по-человечески, как не с лошадью? Припрет тоска к сердцу, я Чайку свою обниму за шею да все ей в ухо и нашепчу. Поймет не поймет, а доносить не пойдет, ежели не так про начальство выскажусь. А еще то хорошо, что начальства над нами, пока мы с ней туда-обратно едем — одно чистое небо. А как и не чистое, а в тучах, или снег-дождь на голову падает, так ведь и то лучше криков бригадиров да охранников.

Как-то раз привезли мы с Чайкой цемент, разгружаемся. Тут подходит охранник и говорит: «Ты, Иванова, как разгрузишься, так телегу-то вымети и подгони к больничке. Освободилась там одна ваша досрочно, на Красную Горку повезешь». А Красная Горка — это кладбище наше зэковское. Большое уж разрослось, с тридцатого-то года, как сажали кулаков, работящих крестьян то есть.

Сделала я как он сказал, подъезжаю к лагерной больничке. А там женщины стоят кучкой, ждут чего-то.

— Не знаете, кто умер-то? — спрашиваю.

— Казакова из четвертого отряда.

— Казакова?! Так ведь она ж не болела. К ней сын вот-вот на свидание приехать должен.

— Да, слава Богу, не мучилась. С вечера легла, а утром не проснулась.

Поняла я, что женщины побросали работу и пришли к больничке, проводить Казакову-то. У зэков ведь ни похорон, ни поминок: отвезут да закопают, да столбик с номером поставят, вот-те и весь обряд, Зэчки поглядят, как гроб за ворота вывозят, скажут «Вот и еще одна освободилась досрочно» — отвернуться и забудут поскорее. Каждая ведь знает, что завтра то же и с ней случиться может, дело привычное. На Красной-то Горке уж вся земля с костями перемешалась: то ли в землю зарывают, то ли в кости, не разберешь. Но Казакова — особый случай. Ее женщины с риском для себя провожать вышли. Недалеко, конечно, до лагерных ворот только, а всё — проводы. Такая это была женщина, что и нельзя было не проводить ее хоть так-то.

Сидела Казакова за сына. А история у них вышла такая. Муж ее зверь был. Пил он диким манером и нрав имел дикий: напьется и давай за женой с топором гоняться. Она, как водится, ребенка хвать на руки да к соседям бежит спасаться. Те ее спрячут и подержат у себя сколько надо. В милицию сколько раз на него жаловалась, а там известно что отвечают: «Дело семейное!» Стишок даже про такие дела есть: «Убивает? Что вы, тетя! Вот убьет, тогда придете». Однажды он ее с топором достал все ж таки. В больнице отлежалась да и домой пришла. Сама пожалела, не дала дела против него завести. Он поначалу-то испугался, попритих. А потом видит, что не выходит ему никаких репрессий — и опять за старое. Тут сын подрос, уж пятнадцать лет мальчишке. Жалеет он мать, а с отцом справиться не может, сил еще нет. Тот в пьяной злобе хоть кого с дороги своротит, коли поперек станет. Зашибал сколько раз и мальчишку.

И вот раз, как отец начал мать-то избивать и убить грозиться, мальчишка вырвал у отца топор и обухом ему по голове и вдарил. Тот упал. Мать подбежала, пощупала — мертвый. Много ли пьяной голове надо! Мальчишке она про то не сказала, что мертвый, а соврала: «Без памяти. Отлежится и снова бузить начнет. Ты вот что, сынок. Собери-ка быстро вещички свои да езжай к тетке. Я письмо тебе к ней дам, чтобы пожил ты у нее, пока в школе каникулы. А то отец очнется, так он тебе отплатит. А как месяц пройдет — возвращайся. Он к тому времени уж и все забудет». Мальчишка мать послушался и тут же пошел на станцию, к тетке ехать. А мать часок обождала и тут же сбегала к одной соседке, к другой. Спрашивает у одной соли, а к другой — будто с солью шла назад да заглянула поговорить. И обеим соседкам говорит, что сына к сестре на каникулы отправила, а муж все где-то пьет, вот-вот вернется — так надо ему обед поскорей сготовить, чтобы меньше он злобствовал. С тем вернулась домой. А потом кричать начала, будто скандал идет в доме. После выбежала во двор, там покричала. И в дом вернулась. Топор подержала, чтобы след от ее рук остался. И как это она все так продумала насквозь, удивляюсь! А уж после всего с криком к тем же соседкам бросилась: «Соседушки! Зовите милицию — убила я своего, кажись…» Одна соседка ее утешает, а другая за милицией побежала.

А через месяц парнишка возвращается от тетки и узнает, что отца уже похоронили, а мать сидит в тюрьме под следствием. Сунулся он к следователю признаваться, что не без него все это было, а тот его и слушать не желает: у него уже дело все распутано, свидетели опрошены, подследственная во всем призналась. И показания все сходятся так-то красиво. А парнишка-то и вправду в это время, про какое соседи и сама мать показывали, уже в поезде ехал. Ну и дали Казаковой пять лет. А сынок у нее хороший был. Чем взрослее становился, тем больше он понимал, что мать для него сделала. В лагерь ездил на каждое свидание, посылки ей хорошие слал. Зэчки, которые в одно время с ними на свиданиях были, в соседних комнатах, рассказывали, что все-то свидание мать с сыном за стеной плачут, один другого уговаривают. Он говорит: «Мама! Я теперь уже взрослый стал. Пусти меня свое отсидеть, иди домой! Давай напишем вместе заявление как все было!» А мать ему: «И меня, сынок, не выпустят, чтоб не признать, что дело неправильное было, и тебя сгубят. А мне ведь уж и сидеть немного осталось. Ты учись, сынушка, а главное не пей, не пей как отец!» Так-то они плачут, уговаривают один другого, а кончается все одинаково: конец свиданию приходит, сын домой возвращается, а мать — в лагерный барак, свое досиживать. И вот она уже четыре года отсидела и подала прошение о помиловании. Ждали-пождали они с сыном ответа из Москвы несколько месяцев. Да и вся зона ждала. Всякие у нас там женщины сидели, иные и вовсе уж каменные сердцем, а вот Казаковой все желали освободиться, все ее жалели. И потому, что историю ее сидения за сына все давно поняли, хоть и молчала она сама, и потому, что хорошая она была — спокойная. А это на зоне редкость, люди-то все задерганные. Она же придет вечером с работы в барак, так вроде и в бараке светлее станет. Душевная была женщина. А как из Москвы ей отказ пришел, так она не плакала, как другие, в озлобление не вошла. Да, видно, сердце не камень. Человек-то все выдержать может, сердце его не всегда выдерживает. Вот она и померла, Казакова-то наша.

Ну, вынесли нашу горемычную в простом деревянном гробу, некрашеном, из бракованных досок со стройки сколоченном. Проводили ее женщины до ворот, лязгнули ворота за нами, и поехали мы на Красную Горку. Я везу гроб, а два солдатика рядом с лопатами идут, да еще мелкий начальничек с бумажками: надо же заприходовать, оформить этот ее последний этап. Закопали ее солдатики, начальничек в бумажке что полагается отметил, столбик поставили с номером, и поехали мы с Чайкой обратно цемент грузить.

Назад Дальше