Думала я, думала, как мне от него избавиться, и придумала. Стала я на всех важных выступлениях на лед падать, хромоту разыгрывать. А то при всех за живот хваталась и кричала: «Ой, как болит? Все внутри болит, как будто палкой истыкано!» Каюр трясся от злости и от страха, уговаривал меня бросить этот цирк, сулил и славу, и все на свете. Но я свое гнула. Не выдержал он и отвез меня к матери. Да ему что, он таких девчонок тыщу мог найти, которым в чемпионки мира загорелось!
У матери стала я в себя приходить, только долго еще живот болел, и Каюр с Витей по ночам снились. И сейчас редко-редко, но снятся рожи их перекошенные, ухмыляющиеся: «Массажик, массажик пора делать!»
Вы, Галя, говорите, что ваш Набоков не убивал мать Лолиты? А вы знаете, как Каюр с Витей мою мать убили? Да очень просто. Как-то опять они мне приснились, я заплакала во сне громко, мама ко мне прибежала. Обмяла она меня, а я прижалась к ней и спросонья все и рассказала. Она меня успокоила как могла, уложила снова и тихонько вышла из комнаты. А на следующий день соседка меня в морг отвела: лежала там моя мама мертвая, из речки Луги вытащенная.
Тут Альбина, у которой голос уже давно начал дрожать, не выдержала, уткнулась в подушку, и плеча ее затряслись от плача. К ней подсела Галя, стала ее гладить по спине, успокаивать. А бичиха Зина качала головой и ворчала себе под нос:
— Вот ведь что городские делают, баб им мало!
Только успокоив Альбину, Галя принялась рассказывать в свой черед.
История шестая,
рассказанная диссиденткой Галиной, романтическая и немного сентиментальная, но, увы, повествующая не о современных молодых людях, а о дедушке-белогвардейце и его невесте, что придает новелле несколько ностальгическое звучание
У меня была для вас приготовлена совсем другая история, не та, которую я сейчас расскажу. Та была тоже печальная, как почти все такие истории. Но на сегодня довольно с нас печали, решила я, и очень вовремя вспомнила историю о соблазненной и покинутой, которая кончилась счастливым возвращением соблазнителя. А соблазнителем был мой родной дедушка.
Диссидентство у меня, видимо, в крови. Дед мой был белогвардейцем и ушел на Запад через Крым. Там он женился на моей бабушке, дочери профессора, у них родилась мама. А после войны они решили вернуться на родину. Их, конечно, посадили, а маму отдали в специальный детдом. Потом дедушку с бабушкой выпустили и даже дали деду возможность преподавать в университете — времена переменились. Он вернулся из лагеря здоровым, как и был. У него вообще было железное здоровье. А бабушка только вышла, только встретилась с ним, на меня, на внучку, полюбовалась — хотя чем уж там было любоваться, не знаю, да и говорит в один прекрасный день: «Ну, вот и все. Теперь я могу спокойно умереть». И умерла. Устала она там очень, в лагерях, и жить ей уже не хотелось, не было больше сил.
Дедушка поначалу очень тосковал, чуть не каждый день ездил на кладбище. Потом ушел в работу. А родственники наши, и мои родители в том числе, стали наперебой подыскивать ему невест. Человек он был очень интересный, во всех отношениях красивый: высокий и совершенно белый, но с мужественным лицом, бодрым взглядом. И белогвардейскую офицерскую выправку из него никакие лагеря не смогли выбить. Ему уже было за шестьдесят, а на него тридцатилетние женщины заглядывались. У него даже любовница была, профессорша с их кафедры, но у них ничего не вышло. Дед говорил, что в ней много ума и силы, но женственности ни на грош. Так они и расстались.
Вышел наш дед на пенсию и поехал в Киев к нашим родственникам отдохнуть и поглядеть на места своей юности. Он оттуда родом был. Из Киева мы вдруг получаем телеграмму: «Встречайте такого-то, еду с невестой».
Приходим мы в назначенный день на Московский вокзал встречать жениха с невестой. Волнуемся, что за невесту он там себе нашел? Уж, наверное, что-нибудь совсем необыкновенное, потому что обыкновенных невест у него и тут хватало, в Ленинграде.
И вот подходит поезд из Киева и выходит из вагона наш дед, а рядом с ним крохотная седая старушка, Дед подводит ее к нам и говорит:
— Знакомьтесь. Это Наденька, моя невеста с одна тысяча девятьсот девятнадцатого года.
Мы думали, дед шутит, но потом узнали — все правда. Оказывается, дедушка, тогда еще молодой офицер, полюбил совсем молоденькую Наденьку и сделал ей предложение. Была уже назначена свадьба, как вдруг вышел приказ о немедленном выступлении из Киева. Наденька была вне себя от горя, но оба верили, что гражданская война вот-вот кончится, они снова встретятся и поженятся. И вот тут мой дедушка свою Наденьку и соблазнил, так уж у них получилось. И потом, говорил он, всю жизнь чувствовал свою вину перед ней и во всех церквах за границей грех замаливал, просил у Бога, чтобы это его «преступление», как он говорил, не искалечило ей жизнь. И в Киев он поехал в основном затем, чтобы побывать на месте их любви.
А Надежда Яковлевна, Наденька, рассказывала, как после ухода и исчезновения нашего деда она никак не могла его забыть. Кое-как приспособилась к новой жизни, вышла замуж, заимела детей и внуков, но каждый год в день их прощания приходила на берег Днепра, где они прощались и где, в беседке в старом парке, она ему отдалась. С годами этот район застроили, но часть парка и даже беседка каким-то чудом остались. Надежда Яковлевна уверяет, что она и в Киеве осталась жить только для того, чтобы ходить туда каждый год в «их с Боренькой роковой день». Это моего деда зовут Борисом Сергеевичем.
И вот представьте себе их встречу. Приезжает мой дедулька в свой Киев, грустно и романтически настроенный, идет искать место прощания с невестой. Первое, что ему уже чудом показалось, это то, что он нашел уголок того самого парка, изменившийся, но не настолько, чтобы нельзя было узнать. Вдруг видит — беседка, та самая! Правда, чуть осевшая, ступеньки кое-где обвалились. Заходит он в беседку, а там сидит какая-то беленькая старушка, задумчиво смотрит на Днепр.
— Прошу прощения, я вам не помешаю? — спрашивает дед и собирается присесть на другую скамью, свободную. А старушка всматривается в него, поднимается со своей скамейки и спокойно так говорит:
— Вот вы и вернулись, Боренька.
Как тут моего крепкого дедульку инфаркт не хватил, я просто удивляюсь! Я их спросила: «Вы поцеловались, обнялись?» А дед отвечает: «Милая! В ту же секунду я узнал Наденьку, она же почти не изменилась — как мог я не схватить ее в объятия после стольких-то лет разлуки? Нам снова было семнадцать и двадцать лет, как тогда».
И знаете, должна признаться, что более влюбленной супружеской пары я до сих пор не знаю. Дед так помолодел, что снова пошел преподавать. Вот вам одна только сценка для примера.
Живут дед и Надежда Яковлевна, Наденька наша, недалеко от университета. Как-то я гостила у них с вечера и решила остаться ночевать, чтобы утром идти на занятия вместе с дедом. Академия художеств, где я училась тогда, совсем неподалеку от филфака, где дед читал свои лекции. Утром мы позавтракали и собираемся выходить. Торопимся, время уже поджимает. Дед остановился в прихожей и чего-то ждет.
— Наденька, мы уже выходим!
— Да, да! Сейчас иду.
Что-то она там в комнате замешкалась. Дед стоит и нервничает.
— Наденька, голубушка, мы опаздываем!
— Бегу, Боренька!
Я думала, она ему либо деньги даст, либо вынесет какие-то бумаги — ну, что-то в этом роде. И вдруг вижу: семенит Наденька из комнаты, а дед навстречу ей склоняется и подставляет лоб. Она его крестит, целует, встав на цыпочки, и шепчет: «Храни тебя Господь». И с этим мой дед уже спокойно идет на лекции. Так у них заведено, что он из дома не выйдет, если она его не перекрестит. Оба уверяют, что они потому так долго и не могли встретиться, что забыли тогда друг друга перекрестить на прощание.
История Галиного деда помогла женщинам отойти душой от тяжелого рассказа Альбины. У всех посветлели лица, потеплели глаза. Историю, рассказанную Ольгой, слушали уже спокойно, разве что прерывали смехом.
История седьмая,
рассказанная работницей Ольгой и повествующая о хитроумной влюбленной, сумевшей обратить в свою пользу повальное мужское пьянство
А у нас в цеху была такая соблазненная и покинутая, которая всем «брошенкам» сто очков вперед дала, всех своей смекалкой обошла.
Работала у нас Люба Кузенкова, ладненькая такая деваха, из сытого пригорода, кровь с молоком. Стал за ней ухаживать столяр один из нашего же цеха, Митрохин Пашка. И улестил ее до записи с ним переспать. А как переспал, так и начал нос воротить. Что ты, говорит, за девушка была, если под первого же, кто тебе жениться пообещал, сама легла. Какая ж из тебя жена будет? Нет тебе моего доверия как порядочной женщине, вот и весь сказ!
А Пашка этот Митрохин выпить был не дурак, каждую получку надирался прямо на заводе. Ну, ладно. Прошло сколько-то там времени, как он ей от ворот поворот дал, подошла получка. Пашка, как водится, с друзьями в раздевалке окопался, выпивает. А Люба рядом ошивается чего-то, приглядывает за ними. Как они дошли до кондиции, Люба тут как тут с поллитрой: «Выпьем, что ли, еще, ребятки?» Тем только давай. Выпили — Люба вторую бутылку из сумки вымает: «А еще по махонькой?» Не отказались. Тут Пашка с копыт, а Люба его к проходной, там такси вызывает и к себе везет. Привезла, раздела-разобула, спать с собой положила.
Утром Пашка просыпается: «А чего это я опять у тебя, Любка? Между нами ж все окончательно кончено». Та ему в ответ ласково так: «Не знаю, Пашенька, чего ты со мной увязался. Видать, соскучал». А сама ему рассольчику, стопочку на опохмелку, а сверху — котлетку горяченькую. Он вроде отошел с похмела. Тогда она его под ручку и на завод. И как бы ничего и не было: не подходит, не глядит, будто и не знает такого Пашку Митрохина. А сама ждет следующей получки. И опять та же история у них повторилась. Так и пошло: каждый раз в получку Пашка пьет сколь влезет, баба его к себе везет, утром опохмеляет, на работу доставляет. Так пару месяцев у них шло, а один раз вдруг нет Любы. Пашка пьет, а сам по сторонам зыркает: где, мол? А Люба дома у себя сидит при тех же условиях: рассольчик заготовлен, водочка тож, котлетки загодя изжарены. Явился голубчик. Люба ничего, все обычным порядком повела: спать с собой положила, утречком в вид привела, на работу доставила. А как следующая получка подошла и Пашенька ее желанный сам к ней по рефлексу пришел, она ему утром не рассольчику-водочки, а ультиматум выставляет: «Вот решай, друг Пашенька, либо мы сейчас идем в ЗАГС заявление отдавать, а после возвращаемся и это дело по всей положенности отмечаем. У меня вот и коньячок в холодильнике стоит, и на заводе я увольнительную на нас обоих у мастера взяла. Либо иди ищи сам, где опохмелиться».
Пашка прикинул, что подать заявление это одно, а расписываться — это еще баба надвое сказала. «Согласен я», — говорит. Люба тут же такси, за час они обернулись — и к столу. Расписываться им назначили через двадцать дней. Как день этот подошел, Пашка вспомнил и Любу сторонкой обходит. А она будто так и надо. Никакой ему реакции не выдает. Пашка успокоился, сама, думает, забыла либо от мысли такой отошла. А как снова получка да пьянка подошли, Люба на своем месте с поллитрой: «Добавим, Пашенька?» Увезла его опосля домой, как повелось, а утром тем же манером: «В ЗАГС пошли, снова заявления подавать будем, раз прошлый раз не вышло расписаться». Пашка уже знает, что дело это не опасное, соглашается. Привезла она его, чуть тепленького, в ЗАГС. Тот, в полной потере бдительности, вполуха слушает, о чем Люба с загсовской бабой шепчутся. Берут у них паспорта, то да се, а потом шлепают в них печати и возвращают; «Поздравляем с законным браком, товарищи!» У Пашки и это мимо ума проскочило, ему бы поскорей до коньячка в Любином холодильнике добраться…
Как это вышло у Любы, что их расписали? А очень просто. Она в тот раз, как Пашка увернуться хотел по трезвому делу от записи, в обеденный перерыв в ЗАГС слетала и доложила там, что жених заболел и просит перенести запись дней на десять, как раз на получку следующую. А тем что? Они перенесли. Вот так наша Люба своего Пашку Митрохина заполучила и сама теперь Любой Митрохиной стала. И уж как сложилось у них, так и идет: два раза в каждом месяце Пашка пьет, а Люба его опохмеляет, но в другие дни решительно не дает. Ты мне, говорит, не рушь мой порядок! Я за него пол нервной системы положила! Ничего, сладились. Живут.
Посмеялись женщины над историей хитроумной Любы и незадачливого Пашки и приготовились слушать учительницу Нелю.
История восьмая,
рассказанная учительницей музыки Нелей и представляющая собой развитие темы, начатой Альбиной в ее новелле о мерзавце-тренере, из чего можно заключить, что учителя, пользующиеся своей властью над ученицами в сексуальных интересах, встречаются чаще, чем нам того хотелось бы
Знаете, а у меня история Альбины не выходит. И не рада я, что у меня девочка родилась. Как ее уберечь от опасности, ума не приложу. И какая это несправедливость, что девочку растить — все равно что через джунгли с ней идти. Ни на секунду нельзя из рук выпустить — разорвут! Говорят о каком-то равноправии мужчин и женщин. Какое равноправие?! Человек ты или приманка для хищника, не поймешь. Вы меня уж простите, но мне одна история вспомнилась, похожая на то, что Альбина рассказывала. Тоже кромешный ужас. Ну, уж расскажу вам, все равно из ума нейдет.
Директор нашего музыкального училища метил перевестись преподавать в консерваторию. Долго добивался. Наконец у него реальная надежда появилась, обещали ему с нового учебного года ставку. А тут выясняется, что одна из соблазненных им студенток — он мастер был на эти дела — забеременела. А он женат. И что, как вы думаете, учинил этот тип, чтобы скандала избежать? Пригласил он свою студентку провести с ним отпуск на Черном море, перед тем будто бы, как подать на развод. А у него был друг надежный, врач-гинеколог. И вот они перед отпуском проводят вечер у него с этой девушкой. Соблазнитель и хозяин дома подсыпают ей в вино снотворного, потом ей сверх этого делают обезболивающий укол, и в таком виде гинеколог делает ей аборт. А утром наш директор будит ее и сонную везет в аэропорт, садится вместе с ней в самолет и едет отдыхать. Она чувствует, что что-то у нее не так, на третьем месяце какие-то выделения, боль, но приписывает это дороге, минувшим волнениям. Отдыхают они «дикарями» — прямо на берегу, где-то возле Коктебеля, ставят палатку, питаются в ресторане и так далее. Возвращаются из отпуска, и тут он ей заявляет: «Между нами ничего нет, не было и быть не может. До свидания, спасибо за прекрасно проведенное время. А если вы, милочка, вздумаете на меня клеветать, то можете с училищем распроститься».
Девчонка в слезах бросилась к своей преподавательнице, все ей рассказала, а та прямиком отправилась с этим делом в партбюро.
Вызвали обоих на ковер, спрашивают директора:
— Ездили вы только что с этой студенткой в Крым, как она утверждает?
— Конечно, нет! Я был в санатории в Цхалтубо. Вот моя путевка.
И кладет заполненную и закрытую путевку — запасся заранее. А как девочка может доказать, что где-то на пустом берегу в самом деле их палатка стояла? Тогда велят ей принести из консультации справку о беременности. Она к врачу, а тот ей объявляет: «Никакой беременности у вас нет!» Бедная девочка чуть умом не тронулась. Исключили ее из училища за клевету. Поехала она домой в Вологду, оклеветанная, опозоренная, и отравилась. Спасти не удалось.
Прошло несколько лет, И вдруг тот самый гинеколог еще раз за такое же поганое дело взялся и погорел. Во время следствия он признался, что уже не раз делал такие аборты за большие деньги и назвал всех своих клиентов. Между прочим, публика все такая чиновная, что наш директор между ними был как карась среди щук. Припомнили ему на суде и доведение до самоубийства. Дали три года, но почему-то уже через год кто-то из наших преподавателей встретил его в Омске. Между прочим, опять в музыкальном училище, хотя и рядовым педагогом. Словом, вновь пустили козла в огород. А тех, кто покрупнее, и вовсе к суду не привлекали. Пожурили, видно, в партийных верхах и решили, что этого достаточно.
Да, страшно рожать девочек, пускать их в эту жизнь. Но ведь и мальчика, из которого потом может вырасти такое чудище, тоже невесело иметь? Ведь у этого нашего директора и у того гинеколога, у них ведь тоже были матери? Что же их так вызверило?
— Да-а! — задумчиво протянула Ольга. — Страшное дело, когда мужик только и есть что подставка для своего члена!
А бичиха Зина спросила, ни к кому, собственно, не обращаясь?
— А вот, девки, интересно бы знать, есть ли на свете баба, которую бы никто и никогда снасильничать не пытался? Я так думаю, разве страхолюда какая… Дак ведь ее в темноте использовать можно…
Все на минуту замолчали. Никто в палате не заявил, что есть, мол, такая женщина. А Зина продолжала:
— Так давайте, бабоньки-страдалицы, по новому-то кругу и расскажем, как кого насиловали, а?
Но ей возразила Альбина:
— Хватит с меня этого мрака! Давайте что-нибудь повеселее на новый круг.
Зина прищурилась:
— Вроде «ромашки» твоей, что ли?
— А что? — задорно ответила Альбина. — Хотя бы и про «ромашку», а то скисли совсем. Давайте расскажем про то, кто в каком смешном положении с мужиком этими делами занимался. Что, осилите, скромницы?