Мне пришлось как-то раз выступать в ночном шоу Си-би-эс. В эфир мы выходили под первые петухи, в четыре часа утра. «Кто нас будет смотреть в этот час?» — спросил я молодого корреспондента. «Семь миллионов людей, на которых не действуют снотворные пилюли», — бодро ответил он. (Несколько человек с нездоровым цветом лица помахали мне следующим утром на улице.) Поклевывая носом, я сидел со звукопроводящей пробкой в ухе перед телевизионной камерой и отвечал на вопросы бессонных, касающиеся Советского Союза. Вопросы в значительной степени отражали уровень представлений о восточном гиганте, характерный по крайней мере, для бодрствующей части населения западного гиганта.
Джентльмен из Буффало спросил меня, например, как советские власти относятся к черной части своего народа, и очень был удивлен, что таковой в СССР не существует. Постоянные разговоры о паритете с Россией, видимо, создали у моего собеседника представление о полной идентичности противостоящего Америке государства.
Вопрос, поступивший из Сан-Франциско, касался гомосексуализма. В какой степени «гей комьюнити Ю-Эс-Эс-Ар» осуществляет свои права в политической и общественной жизни?
Увы, пришлось ответить мне, что в не очень-то значительной степени, ибо мужской гомосексуализм в стране победившего социализма считается уголовным преступлением и по статье такой-то Уголовного кодекса РСФСР карается тюремным заключением на срок три года.
Странным образом женский гомосексуализм, то есть лесбиянство, такой чести не удостоился и официально не пресекается законом. Представляется загадкой, унижены ли в данном случае права женщин или, наоборот, приподняты над мужскими?
Мой собеседник с западного побережья (его, видимо, нельзя было даже отнести к разряду страдающих бессонницей, просто, может быть, что-то интересное отвлекло его от своевременного отхода ко сну), кажется, не очень-то мне поверил. Гомосексуализм в Америке дружит с левым либерализмом, а тот почему-то нередко принимает правду об СС'СР на свой счет и обижается.
Поверил — не поверил, не важно. Важно то, что гомосексуализм считается в атеистическом советском обществе грязным грехом, а в советском законе довольно серьезным преступлением. В этой связи можно только представить себе чувства свежего иммигранта из России при виде всех этих гордых гейских парадов, шумных митингов и фестивалей, гейской прессы и открытых обсуждений предмета на телевидении; не говоря уже о журнальчиках…
Америка, конечно, прошла огромный путь от своего исконного сексуального ханжества, а ханжество было здесь, очевидно, еще почище русского, если даже и сейчас в законодательствах некоторых штатов «орал секс» котируется как преступление.
Да, этот «бэби» (грустный бэби, а?) прошел немалый путь с берегов Миссисипи, из городка Тома Сойера, до книжечек о кровосмесительстве, согласно которым шустрый Том через пять-шесть страниц должен был бы спать со своей тетей.
Как почти во всем, и здесь, в сексуальной либерализации, сделано несколько лишних шагов. Начинание перерастает в одержимость, в массовую свистопляску, новую моду на деревне и, стало быть, в дикую безвкусицу.
Помню, в первый мой приезд сюда я слышал проповедь священника по ТВ. Он бичевал своих сограждан, скатившихся к массовой содомии. В стране сейчас насчитывается двадцать миллионов гомосексуалистов, гремел он. Куда мы идем?
Этого не может быть, подумал я тогда. Двадцать миллионов? Невозможно. Это просто одержимость устрашающей статистикой.
Увлекаясь статистикой, американцы считают, что она должна ошеломлять. Откуда вдруг берутся сногсшибательные цифры социальных бед, столь охотно подхватываемые советской пропагандой?
Каждое утро в новостях нас поражают цифрами. Восемьсот тысяч американцев в прошлом году стали глуховаты на левое ухо, зато шесть миллионов в году текущем обратились с жалобами на плоскостопие…
Среди этих цифр иной раз выпрыгивает нечто поистине ужасающее. Два миллиона похищенных детей! Сколько у нас всего детей? Пятьдесят миллионов? Шестьдесят? Каждый тридцатый ребенок, стало быть, пропал, похищен? Да если это в самом деле так, то почему мы все еще работаем, занимаемся гимнастикой, проводим избирательные кампании? Если и в самом деле в этой стране похищены два миллиона детей, нужно бросать все дела и всем выходить на улицы с ружьями. Если же мы не выходим, то, значит, либо мы — равнодушные и тупые ослы, либо эта цифра дутая, преувеличенная дурацкой статистической одержимостью.
Позднее выясняется из обстоятельного доклада ФБР: цифра действительно… хм… несколько гиперболическая. Пропало не 2 000 000, а 30 000 детей. Половина беглецы, а две трети оставшихся похищены разведенными родителями.
Ну, ничего страшного: ноль туда, ноль сюда, немного перестарались.
Так же вот и двадцать миллионов гомосексуалистов… Эксцессы статистики? Трудно как-то себе представить, что такое огромное число людей с гормональным дисбалансом (то есть вот именно тех, кто является настоящим гомосексуалистом и заслуживает общественного признания как полноправная человеческая личность); двадцать миллионов гормонально разбалансированных людей родилось и возросло в одной, хотя и довольно большой стране. Исходя из этой цифры, можно, значит, предположить, что в СССР — двадцать семь миллионов, а в Китае может оказаться сто миллионов гомосексуалистов…
Насчет Китая одни догадки, но в СССР «голубая дивизия» (так называют там gays) далеко не так многочисленна, иначе, согласно советским законам, возник бы новый гигантский гомосексуальный ГУЛАГ.
Недавно откуда-то выскочила более реалистическая цифра — не двадцать, а всего лишь восемнадцать миллионов насчитывается в американской «веселой общине». Два миллиончика туда, два обратно… Одно лишь ясно — это не настоящие гомосексуалисты, конечно. Большая часть этой многомиллионной армии является участниками очередной американской «одержимости». В этой связи американский гомосексуализм стоит на удивление близко к аэробическим упражнениям.
Может быть, я дико ошибаюсь, но у меня как новосела этой страны складывается впечатление, что массовый гомосексуализм относится в определенной степени к простодушию и неизощренности американских молодых масс, а также к явлению, что всегда сопровождает все эти obsessions [76], к эстетическому кризису, к провалу чувства меры и вкуса.
Я ничего не имею против гомосексуализма. Напротив, и всегда испытывал сочувствие к тем реальным «голубым дивизионерам», которые становились жертвами общественного лицемерия и ханжества. Однако навязывание гомосексуального образа жизни или, еще пуще, использование это-го генитального интима в политических целях ничем, кроме массовой безвкусицы, объяснить не могу.
Когда сенатор С. в ходе предвыборной кампании появляется на огромном ралли «гей комьюнити» и кричит, что никто другой, кроме него, не имеет столь блестящих характеристик в отношении к гомосексуализму, покрываешься гусиной кожей, ибо волей-неволей воображаешь этого почтенного семьянина в довольно двусмысленной позиции.
У нас тут вокруг Дюпон-серкла, в кафе и книжных магазинах, много молодых людей, так сказать, с левой резьбой. В кондоминиуме по соседству, этажом выше живет супружеская пара, черный и белый мальчики-музыканты. Эти люди уже стали для меня как бы неотъемлемой частью нашего Дюпон-Адамс-Морган винегрета, без них как-то было бы уже и скучновато, одно лишь только условие совместной жизни кажется обязательным — не надо навязываться! Однажды один парень говорит: гомосексуализм — это все равно что другой цвет глаз, ничего больше. Допустим все-таки, что это нечто более существенное, чем «другой цвет глаз», а также вспомним о том, что навязывание «голубоглазия» однажды привело к мировой войне.
Принятие гомосексуализма просто как элемента жизненного многообразия — это одно дело, а пропаганда гомосексуализма, прошу прощения, все-таки ведет к тупику. Тупик на греховной дорожке человеческой расы; листва опадает на веки, и отмирают деревья.
Американская одержимость своими одержимостями очень часто связана с нижними этажами нашей сути, с проблемами пола. В американской половой жизни, в отличие, скажем, от французской или английской, покоя нет — вечные, так сказать, поиски.
Вот, скажем, женское движение, то есть движение женского пола против мужского. Спору нет, «бэби» прошли долгий путь, чтобы перестать быть «бэби». Нынче я уже как-то научился различать взгляды этих амазонок, поставивших целью загнать в загон уцелевшие еще табуны американских кентавров, но поначалу они были для меня сущей загадкой.
Расскажу о довольно курьезном столкновении с движением феминисток в первый год нашей американской жизни.
Мадам Совценз
На кампусе большого университета проходила международная конференция «Писатель и права человека». Одна из панелей [77] была посвящена цензуре. Слово «цензура», как ни странно, в русском языке относится к женскому роду. Английскому уху это, может быть, и смешно, но именно так обстоят дела в нашем «великом-могучем-правдивом-свободном» (как в свое время прокламировал русский язык Иван Тургенев, что дало нам возможность соорудить довольно удобный, хотя и напоминающий слегка военно-морские силы, акроним ВМПС); итак, в нашем ВМПС не только среди вещественных, но и среди отвлеченных понятий существует половое различие. Например, радость — это женщина, а восторг — мужчина. Существуют также и слова, аморфно проплывающие по разряду среднего пола, например, — государство; таковых, леди и джентльмены, великое множество.
Большое раздолье для фрейдистских (феминистических или гомосексуалистических) структурных толкований.
В чешском языке, очевидно, царит такое же безобразие. Иначе почему выступавший передо мной чешский писатель Иржи Груша несколько раз по отношению к censorship [78] употреблял местоимение she? [79]
Мы сидели за длинным столом, несколько писателей-беженцев и несколько писателей-хозяев, то есть американцев. Среди беженцев были чех, русский, поляк, южноафриканец, аргентинец и чилиец. С последним, правда, произошла небольшая накладка.
Он был молод и выглядел как настоящий революционный левого крыла изгнанник: свитер, продырявленный на локтях, мятежные кудри а-ля Че, взгляд, отражающий блики «пылающего континента». Все этому юноше ужасно сочувствовали, еще бы, вырвался из лап режима Пиночета, как вдруг оказалось, что он «вырвался из лап» только на время вот этой конференции, по завершению которой добровольно в эти лапы возвращается. Оказалось, что юноша — издатель левого литературного журнала в Сантьяго — никакой и не беженец вовсе, а просто гость. Выступит здесь, ударит по цензуре, а потом свободно вернется в свою продолговатую страну продолжать дерзкую литературную деятельность. Мне как редактору разгромленного «Метрополя» это была наука — не сочувствуй по пустякам.
Вернемся, однако, к Иржи Груше, который только что завершил свою речь чем-то вроде общеславянской декларации:
«She would never ever succeed in her attempt to suppress the creative spirit of Central Europe!» [80]
Наши хозяева, то есть американские писатели, поначалу при слове «she» чуть-чуть вздрагивали, но потом привыкли. К их чести надо сказать, что они всегда очень тактичны в отношении наших усилий изъясняться на языке Шекспира.
Настала моя очередь щегольнуть своим английским, который одна журналистка охарактеризовала как epigrammatical rather than grammatical [81]. Подмигнув своему симпатичному товарищу по драпу, я сказал, что если «цензура» в соответствии с нашими славянскими делами — это «она», следует предположить, что это довольно истеричная дама. Когда-то она была молода и некоторые даже находили ее привлекательной. Она сама себе все испортила, требуя от всех без исключения окружающих всепоглощающей и безоговорочной любви. С возрастом, однако, советская цензура, или мадам Совценз, вдруг обнаружила утечку этого единодушного чувства. Появились некоторые люди, которые манкировали своими любовными по отношению к ней обязанностями, а иные стали и открыто нос воротить, высказывая что-то похожее на отвращение. Дама нынче бесконечно мечется, припудривается социалистическим реализмом, устраивает клиентам громоподобные истерики, увы, все напрасно, лучшие годы прошли, любви все меньше и меньше…
Развивая эту вполне сомнительную метафору, я вдруг заметил, что в зале воцарилась тишина, не вполне соответствующая шутливому тону спикера, какая-то густая враждебная тишина, похожая на заседание правления Союза писателей СССР. Дальнейшее развитие негативной ситуации — переглядываются. Завершение развития ситуации — начали шикать и букать.
Вдруг вскочило нечто розовощекое, с коротким и густым чубом, взмахнуло рукой.
— Как вы смеете?! — при резком движении в размахе здоровенного пиджака мелькнуло нечто округлое; как будто девушка. — Как вы смеете сравнивать советскую цензуру с женщиной?!
— Простите, — запнулся я, — мне кажется, вы меня не поняли. Мой говенный английский, возможно…
— Стоп-стоп-стоп, — по-комиссарски, как из советской «Оптимистической трагедии», моя обвинительница выставила руку ладонью вперед. — Мы вас отлично поняли, сэр!
К первой комиссарше присоединилась вторая, кожанка сближала ее еще больше с Ларисой Рейснер.
Вы сравнили свою паршивую цензуру с женщиной, страдающей гормональным дисбалансом! Вы оскорбили всех присутствующих ребят женского пола! Позор!
В зале воцарился неакадемический шум.
— Позор! Позор мужскому шовинизму!
— Господа, господа, товарищи женщины, — пытался отмахиваться я, — меньше всего я хотел оскорбить женщин, это просто ведь метафора, ничего больше, шутливая метафора.
Незадолго до этого я прочел роман Джорджа Ирвинга «Мир по Гарпу» и сейчас не без пупырышек на коже вспомнил одну из сцен этого сочинения. Шум в зале не затихал.
— Позор таким гадким метафорам!
— Руки прочь от женского движения!
Кто— то из немногих сочувствующих (кажется, одного со мной пола) крикнул:
— Оставьте русского, это у него следы векового рабства!
— Вот именно, следы, — попытался оправдываться я. — следы векового, господа! Именно в результате векового рабства произошло разделение русских существительных по каким-то странным, пожалуй, метафизическим признакам. Может быть, в связи с этой же причиной у нас нередко именуют советскую власть Степанидой Власьевной, а Государственную Безопасность — Галиной Борисовной, то есть присваивают им имена каких-нибудь московских старух, на которых, по наблюдению одного проницательного иностранца, и покоится весь советский режим, вернее, его нравственная база. В некотором смысле, господа феминисты и все сочувствующие (а к таковым позвольте отнести и вашего покорного слугу), эти явления свидетельствуют, возможно, не об унижении женщин, а как раз наоборот, о преобладании наследия матриархата над показушным патриархатом Политбюро — не кажется ли вам? Прошу понять меня правильно, господа комиссары американского женского движения, неосторожно употребленная мной в отношении советской цензуры метафора и в самом деле явилась результатом векового рабства, однако частично — и это может служить для меня хоть небольшим оправданием — ее можно отнести ко временам седого славянского матриархата, то есть к эпохе гармонии.
— Короче говоря, извиняетесь или нет? — примирительно вдруг спросила румяная активистка.
— О да! — вскричал я. — Извиняюсь всеми четырьмя конечностями и… вообще извиняюсь!
— Ну хорошо, — кивнула она. — Ваши извинения приняты. Только уж извольте больше никогда не употреблять вашей несуразной метафоры.
Я поклонился:
— Обязуюсь, мадам. С этого момента метафора изолирована.
Так довольно легко сошло мне с рук выступление на панели «Цензура в рамках международной конференции „Писатель и права человека“.
Позже я не раз вспоминал этот эпизод и пытался копнуть поглубже, — может быть, и в самом деле в моей метафоре было что-то антиженское, ведь я как-никак имею некоторое негативное отношение к советскому феминизму. Моя теща от первого брака, напористая дама по имени Берта Менделева, в тридцатые годы поступила не в какой-нибудь педагогический или медицинский институт, а в Академию бронетанковых войск, которую и окончила перед началом Второй мировой войны. Ее любимой поговоркой было популярное среди советских жлобов выражение: «Порядок в танковых войсках!» Уже выйдя в отставку в чине полковника, она ходила в мерлушковой папахе и офицерской шинели и отдавала распоряжения высоким надтреснутым голосом. В период всенародной критики сталинизма она соглашалась — да, у Сталина были ошибки, и главная ошибка заключалась в том, что он в 1945 году остановил наши танки на Эльбе вместо того, чтобы позволить им прокатиться до Атлантики: ведь американские «Шерманы» не шли ни в какое сравнение с советскими «тридцатьчетверками».
Она принадлежала к поколению активного советского феминизма тридцатых годов, символом которого была знаменитая летчица Валентина Г. с лицом хоккейного защитника. Советские женщины тех времен упорно продвигались и такие области, о которых американки тех лет и не мечтали, — в армию, на флот (было несколько «пропагандистских» женщин — капитанов кораблей), в авиацию (несколько сокрушительных сверхдальних перелетов по «пропагандистским» трассам), становились суперзвездами труда, героями социалистического соревнования и так называемыми «слугами народа», то есть депутатами Верховного Совета.
Самыми большими «слугами», то есть хозяевами народа женщины все-таки не стали. В Политбюро за все эти годы заседала (короткое время) только одна женщина, Екатерина Фурцева, да и та была из этого органа выставлена со свойственным тамошним мужичкам отсутствием элегантности и переброшена на управление культурой, видимо, потому, что культуру полагали делом как бы женским.
Сейчас в Советском Союзе от всех феминистских вольностей, пришедших по наследству от радикалок типа Рейснер и Коллонтай, почти уже и следа не осталось. Ни в войсках, ни на дипломатической службе, ни в правительстве женщин практически нет. Зато на дорожных работах их сколько угодно — перетаскивают тяжеленные шпалы, орудуют ломами и лопатами, а пьяненький мужичок с карандашиком при них бригадирствует. К тридцати годам средняя советская «баба», обремененная семьей, стоянием в очередях и тяжелой работой, почти что уж забывает «науку страсти нежной», ей не до секса, тем более не до доминирования в сексе; амазоночкой при таких условиях не поскачешь.