«Почему бы вашему Ромео по пути к балкону не завернуться в край занавеса и не вздуться наподобие агавы, имитируя неумолимость и трансцендентность своего желания? Почему бы вашему Меркуцио не передвигаться на одноколесном велосипеде, жонглируя факелами как символами Возрождения? Принципиально против появления няни из левой кулисы! Она всякий раз должна парашютировать с колосников…» и так далее, всего шестьдесят четыре предложения.
В городе вскоре заговорили о новом потрясающем спектакле. ГМР пришел опять. Ромео вздувался агавой. Меркуцио, крутя педали, глотал огонь. Няня с загипсованной ногой висела посреди сцены на застрявшем парашюте.
После спектакля вышел режиссер и показал на человека в зале. Леди и джентльмены, всем этим мы обязаны ему! Перед вами мой учитель, второй Станиславско-Немирович-Данченко, третий Мейерхольд, четвертый Любимов, корифей Московского Театра-на-Бочонке, мистер… м-м-м…
Итак, ГМР опознан и признан! Начинается новая глава его американской одиссеи.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
После летней духоты и долгой прозрачной осени (и то и другое столь не похоже на Россию) наступает середина января, и в Вашингтоне недели на три воцаряется настоящая русская зима: то завьюжит, то вдруг уляжется посреди морозной голубизны. Эмигрантская пара в такие дни, неизбежно напоминающие школьные хрестоматии, бесцельно прогуливается по нумерованным улицам даунтауна. Воздух попахивает Пушкиным, Бульварным кольцом Москвы. Бесцельное заглядывание в витрины. «Смотри, Майя, хорошие новости — смокинги подешевели!»
Магазин готовой одежды «Бертран Рассел» предлагает пятидесятипроцентную скидку на супербуржуазные одеяния. Хорошего русского слова «смокинг» они не знают и называют эти спецовки званых приемов «таксидо». Момент идеологического колебания у дверей магазина.
В СССР со времен нэпа никто никогда не играл в гольф, нe ел устриц и не носил смокинг. Приобретение оного — шаг, возможно, не менее серьезный, чем эмиграция. Ну что ж, логика антиидеологии толкает нас перешагнуть порог «Бертрана Рассела».
…Едва мы вернулись с покупкой домой, как прозвучал тонок телефона. Звонили из Нью-Йорка, из писательской организации.
— Господин Аскин… Аксэн… ну, словом, Василий, не хотели бы вы посетить ежегодный гала-прием со сбором в пользу литературных меньшинств Канады?
— Гала-прием? Разумеется, хотел бы, но, позвольте, как мы догадались позвонить мне сегодня, именно в этот час, когда я оказался так блестяще подготовлен?
— Ха-ха-ха! Немного мудрено, но мы вас ждем.
На следующий день гудела пурга. Видимость вдоль Восточного коридора приближалась к нулю, однако скоростной метролайнер мчался в Нью-Йорк с лихостью не меньшей, чем тройка гусара Дениса Давыдова по пути из Москвы в Петербург. «Проспавшись до Твери, в Твери опять напьюся и пьяным в Петербург на пьянство прискачу…»
Глядя сквозь снежные вихри в сторону Атлантического океана, я думал, как и подобает эмигранту, о странностях судьбы и о той американской, некогда мифической художественной сцене, в которую я нынче вхожу пятидесятилетним новичком.
Отвечая на ответ
Прошлым летом по дороге к вермонтским идиллиям мы завернули в Амхерст, Массачусетс. Я был приглашен принять участие в проводившейся там конференции Группы театральных коммуникаций. В Амхерсте между тем процветала его собственная идиллия: центр города представлял собой большую лужайку, окаймленную каштанами и белыми соснами, за стволами виднелись низкие домики с лавками в первых этажах, церковь и здания старого университетского кампуса. Отель, в котором нас ждала комната, назывался «ЛордДжеффри» и напоминал Стрэтфорд-на-Эйвоне.
Мы прибыли под вечер, а конференция работала уже с утра. Я включил телевизор — как раз время новостей, любопытно, что они расскажут о событии. «Дожидайся, расскажут, — проворчала жена. — — Ты думаешь, театральная конференция — для них событие?» Майя настроена скептически к американскому телевидению, несмотря на то — или благодаря тому, — что является ревностным зрителем «Далласа», «Династии», «Бумажных куколок»… Эти серии, между прочим, для многих эмигрантов стали как бы пособиями в овладевании языком Шекспира.
«Позволь, — сказал я, — не каждый день, ей-ей, в Массачусетсе проходит всеамериканская театральная конференция, на которую собираются более чем полтысячи театральных деятелей из более чем двух сотен театров, не говоря уже о таких знаменитостях, как драматурги Артур Миллер, Джон Гуер, Дерек Уолкотт, Янош Гловацкий, режиссеры Зельда Фичлендер, Питер Селлерс, Тадаши Сузуки, Оливье Чулей…»
Возгорелся «голубой экран». Первой новостью оказались расовые столкновения неподалеку от Амхерста. Выглядели эти расовые столкновения, впрочем, как обычная русская драка по пьянке, когда одна часть деревни задирает другую. Затем большой кусок новостей посвятили пожару в отельчике по соседству. Дым, языки огня, трехсотфунтовое мужское тело проламывает раму, шлепается спиной вниз на натянутый брезент. Впечатляющие кадры! На Руси пожар — по всегда праздник, мать Америка тоже любовно относит это к этим народным событиям. Основной новостью дня оказалась, однако, не новость о пожаре и не драка, а драматическая исповедь некоей миссис Перкинс. Она призналась в том, что девятнадцать лет назад была сексуально потревожена директором местной школы. Интервью с ней продолжалось десять минут, суть дела несколько затуманивалась псевдоюридической терминологией, которую бойко употребляла жертва. Общественность напустила еще больше дыму. Директор же, печальный носатый мистер Гумберт, сказал, что он был бы рад способствовать установлению истины, однако никак не может припомнить той крошки.
О театральной конференции не было сказано ни слова — ни в тот вечер, ни в последующие. Больше того, за все три дня исключительно интересных дискуссий на конференции не появился ни один репортер.
Пресловутое правило американской mass media показать человека, «кусающего собаку», толкает легион американских местных репортеров — колоссальный контраст, между прочим, в сравнении с блестящей школой американской международной журналистики, особенно с поколением, прошедшим Вьетнам, — выискивать в качестве новостей всякие гадости. Если же к очередному выпуску новостей новых гадостей не накапливается, то неизбежно освежаются прежние. Театральные конференции на этом фоне, конечно, не новости.
Актеры школы господина Сузуки говорили, что, оказавшись на сцене, они прежде всего стараются определить, откуда в данный момент на них смотрят глаза Бога. Люди американского театра стоя аплодировали урокам сценической пластики. Я подумал о том, что им, может быть, и удастся определить направление Божьего взгляда, но вряд ли они узнают, откуда на них смотрят глаза Америки. Талантливый и полный жизни теaтральный мир этой страны прочно выбит на задворки, обращен в бездоходного родственника. Где эти лица, полные мысли, воображения, юмора? Вместо них страна изо дня в день видит на экранах хорошеньких дурачков, наводящих только на одну мысль: есть ли предел бездарности и деревянности?
Кем— то (вот любопытно, кем же?) выработана незыблемая эстетика и пластика так называемого коммерческого телевидения. Постановщик недавней мини-серии «Фиеста» объясняет свое насилие над Хемингуэем тем, что ему пришлось убегать от импрессионизма книги. Импрессионистический подход, говорит он, не вытягивает и полутора минут на коммерческом телевидении. Ради Бога, что же он хотел сказать своей работой без «импрессионистического подхода»? То, что, не будь Первой мировой войны, Джейк и Брет были бы счастливы? В результате такого приспособленчества мы остаемся в замешательстве, когда фильм перебивается рекламой парфюмерии Эсти Лодер, принимая ее за продолжение американской классики.
Фальшивый советский лозунг «Искусство принадлежит народу» странным образом осуществляется в Америке, потому что именно народ, то есть массы, а не эстеты-одиночки, платит массовые деньги и потому выглядит как бы в роли заказчика. Предусматривается, однако, что народ «прост», и тут концепция «простоты» нередко скатывается до «простоватости». Запросы народа вырабатываются предложенным товаром. По сути дела, ответ на «запросы народа» — это ответ на ответ. Взаимовлияние масс и массовой культуры крутится по замкнутому кругу. Чье влияние первично, на этот вопрос уже почти невозможно ответить. Что было раньше — курица или яйцо?
В этой связи трудно уже говорить об американской авангардной традиции. В журнале «Роллинг стоунз» я прочел, что голливудский гений Стивен Спилберг долго не мог получить своего первого «жирного бюджета», так как его подозревали в авангардистских наклонностях. Пришлось бедняге доказывать, что таковых не имеется. Пол Мазурский поставил великолепный и не лишенный авангардной романтики фильм «Буря» и провалился в кассе: народ не принял замысловатостей. Следующий фильм — «Москва-на-Гудзоне» — режиссер сделал уже по железным законам «мыла» [85] и огреб кассу. Что остается делать режиссерам, если по результатам «бокс-офиса» нынче уже присуждаются академические награды? В Москве-не-на-Гудзоне мы называли эти дела in— «мылом», а «соплями с сиропом».
Вот один из моих американских сюрпризов — зажим.та и гарда! Издалека, из царства социалистического реализма, нам казалось, что авангардная традиция в Америке по-прежнему процветает, что американская литературно-театрально-киношная сцена представляет собой пульсирующий и светящийся космополитический плэйграунд. Глядя изнутри, видишь со все нарастающим удивлением, что эта сцена при всем ее гигантском размахе носит черты деревенской лавки — поиски «вернячка», боязнь риска, паника при слоне «эксперимент».
Провинциализм, разумеется, не всегда отрицательное качество, особенно если речь идет о национальной литературе.
Фолкнер в конце концов провинциальный американский писатель, даже в большей степени, чем Достоевский был провинциальным русским, однако только сейчас, живя здесь, я начинаю понимать, до какой степени американская литера-тура является чисто американским, а не международным делом. Наше прежнее отношение к ней стояло на мифологии.
Среди космополитических мифов существует — или существовал — дивный миф «Знаменитого Американского Писателя» — ЗАП (FAW).
В прошлые годы в Советском Союзе мне приходилось с ним типом встречаться, и я предполагал, что знаю, как себя вести при этих встречах. У моей жены опыта в этом меньше, и в связи с этим мы иной раз попадаем впросак.
Как— то раз звонит нам в Вашингтон один ЗАП, называет моей жене свое имя и делает паузу в ожидании соответствующей реакции. «Будьте любезны, по буквам», -говорит жена. К ЗАПу уже тридцать лет не обращались с такой просьбой, ошеломленный, он, запинаясь, спеллингует свое имя. Я прихожу домой, и жена мне говорит: «Тебе звонил американский писатель по имени „вот посмотри“… В ее транслитерации получилось что-то вроде Тутанхамона. Тут он позвонил снова: „Мистер… м… Акселотл, это звонит вам такой-то… — Неуверенно добавил: -…американский писатель“. — „Как?! — вскричал я, стараясь восторженной интонацией исправить промашку жены. — Это вы?! Тот самый?!!!“ ЗАП вздохнул с усталым облегчением: „Да, это я, тот самый…“
В начале литературной жизни моего поколения, которое столь счастливо совпало с развалом сталинского железного занавеса, пятеро американских писателей захватили наше молодое воображение. Хемингуэй, Фолкнер, Фицджеральд, Дос Пассос и Стейнбек — мы называли их Великой Американской Пятеркой.
Встретиться пришлось только с одним из пяти. Осенью 1963 года Джон Стейнбек появился в Москве, живая легенда, в длинном и широком твидовом пальто: казалось, что в карманах там покоятся основательные запасы всякого добра, нужного ЗАПу в странствиях: табак, виски, мотки проволоки для скрепления сюжетов, крючки и леска для ловли метафор… Большое лицо в морщинах и алкогольных венозных паучках… Вот он, настоящий «кит» американской литературы XX века, космополит, бродяга, донжуан, пьяница, словом, «почти Хемингуэй». Последнее качество Стейнбеку, видимо, не очень-то нравилось.
«С этим вашим Хемингуэем, — говорил он, — я встречался только два раза. Первый раз платил за скоч он, в другой раз мне пришлось раскошеливаться. Мы почти не разговаривали. О чем нам с ним говорить? Его интересовали какие-то титанические рыбы, а меня — размером не более сковородки».
Посол США Фой Колер пригласил меня (очевидно, как представителя «новой волны») на обед в честь Стейнбека. Классик к моему приходу, должно быть, уже хлебнул и приветствовал молодого писателя сильнейшим хлопком по спине. «Как пишется, Василий?» Я пришел в восторг — вот она, рука ЗАПа!
Он был полностью в образе и за обедом нес много очаровательной чепухи, тревожа дипломатов и секретаря Союза писателей Алексея Суркова. «Для чего человеку пуп? Друзья мои, если вам захочется ночью поесть редиски, лучше солонки не найти!»
Намек на коммерческие телевизионные спектакли, называемые «мыльные оперы» (soap-opera).На прием в журнал «Юность» он пришел в другом настроении. Мрачно и сердито задавал молодым писателям какие-то темные вопросы: «Вы знаете, что лес уже горит? Слышите треск сучьев, волчата? Будете драться за свои шкуры или превратитесь в шелудивых собак?…» Может быть, он имел в виду незадолго до этого проведенную партией борьбу с молодым послесталинским искусством? Лучшим ответом на его вопросы стала бы знаменитая песня Владимира Высоцкого «Охота на волков», но она к тому времени еще не была написана. Мрак леса не очень-то соединялся с деревенским праздником нашей молодости — его не смог испортить даже Хрущев. «Расскажите нам, пожалуйста, о ваших встречах с Эрнестом Хемингуэем, мистер Стейнбек!» Он презрительно замолчал, а потом сказал, что ему нужно в туалет, и скрылся.
Джон нахлобучил свой floppy hat [86] и вышел из «Юности» в промозглый сумрак поздней московской осени. Он знал по-русски название одного воровского района здешней столицы. «Мар-р-рь-ина Р-р-рощ-щ-ща», смесь рычания с шипением. Так он и прорычал с шипением таксисту.
По дороге он думал о тяжелой доле нобелевских лауреатов. Повсюду сопровождающие лица, себе не принадлежишь. Русские, словно сговорились, все талдычат о Хемингуэе. Трудно понять, чем живет эта страна. Евтушенко, кажется, не типичный ее представитель. Посмотрим, каково будет в Марьиной Роще, куда рекомендуют не ездить…
Никакой рощи, разумеется, в Марьиной Роще не было. Унылые строения и битком набитые троллейбусы. Светилась одна неоновая вывеска «Гастроном». Вот здесь, за неимением баров, русские общаются друг с другом.
Он уже слышал о широчайшем распространении тройственных союзов. Три персоны скидываются по рублю и берут пол-литра. Почему-то всегда на троих. Почему? — вот вопрос. Что за таинственные тройные ячейки и почему милиции это не нравится? Надо попытаться проникнуть в этот секрет. Нобелевские лауреаты, конечно, не из числа тех, что предпочитают с дайкири нежиться под гавайским солнышком, должны проникать в глубь народных масс, где бы то ни было, хоть в Северной Дакоте, хоть в Марьиной Роще.
Он вошел в кишащий народом магазин и с высоты своего роста огляделся. Гражданин в хорошо прожеванной одежде, сразу определив в нем единомышленника, делал знаки, показывая из-за пазухи дрожащий палец. Джон тоже выставил свой грешный указательный. Они сблизились. Подскочил третий пальчик. Все трое вынули по рублю.
С бутылкой, весело, головка к головке, троица вышла из магазина и прошла в грязный скверик. Хорошо прожеванный гражданин вынул из карманов пальто два стакана. Двое культурно, один — горнистом. «Лады, Большой?» — спросил он Стейнбека. Тот кивнул. «Tell me, — сказал он, -why is it always by three? [87]» — «Глаз-ватерпас, — сказал маленький пальчик. — Каждому по сто шестьдесят шесть граммчиков, два грамма Большому на рост. Вздрогнули!»
После первой бутылки хорошо прожеванный гражданин извлек еще один хорошо прожеванный рубль. Маленький пальчик последовал его примеру. «Большой», то есть Джон Стейнбек, тоже не заставил себя ждать. Вторая бутылка прошла гладко и в темпе. Джон хлопнул друзей по спинам. «You bastards, tell me, why is it always by three?» [88] — «Ты много разговариваешь, — сказал маленький пальчик. — Тот, кто много знает, тот мало разговаривает». — «Once more?» [89] — спросил Стейнбек. Вот это дело. Друзья стали выцарапывать мелочь из складок одежды. Джон дал три рубля. «Большой!» — восхищенно ухнули двое. После третьей бутылки Джон Стейнбек тяжело опустился на обледенелую скамейку и закрыл глаза. «This bloody good will mission» [90], — пробормотал он и слегка отключился.
Очнулся он от толчка в плечо. Над ним стоял милиционер и требовал документы. Морозный ветер скрипел в ветвях. Аптека, улица, фонарь. «Что за птица, — думал милиционер, — кажись, не наша». Стейнбек вспомнил еще два слова, которым его научила переводчица Фрида Лурье.
— Амэр-р-р-рикански пис-с-сатэл, — сказал он. Рычание со свистом.
«Так и есть», — подумал милиционер и взял под козырек:
— Добро пожаловать, товарищ Хемингуэй!
Их этой довольно популярной московской легенды видно, ч то даже московская милиция в некоторой степени была знакома с образом «знаменитого американского писателя» тех лет, к которому наш замечательный Джон Стейнбек волей-неволей был пристегнут.
В разгаре хемингуэевского бума конца пятидесятых и начала шестидесятых Папа был идолом российского студенчества и интеллигенции разных возрастов и направлений. Даже так называемые международники, иными словами гэ-бэшники, что шуровали на Кубе и в Латинской Америке, Пыли под хемингуэевским влиянием.
Попав впервые в Париж, я нашел, что он окрашен для меня не только своим собственным тысячелетним очарованием, но и промельком тех мимолетных американцев конца двадцатых, пьяной свитой поклонников леди Эшли. В конце бульвара Монпарнас, где сквозь листву платана просвечивает статуя маршала Нея и доносятся звуки пианино из «Клозери де лила», я вспоминал фразы «Фиесты»; магия тех простых фраз.