На углу Сан-Бернардо капитан задерживается, издали наблюдая за четырьмя французскими солдатами, обсевшими вынесенный за двери ресторанчика стол. По мундирам определяет, что они служат в 3-й пехотной дивизии, целиком, если не считать 9-го сводного полка, который размещен здесь, в этом квартале, дислоцированной в Чамартине и Фуэнкаррале. При этих молоденьких солдатах — мальчишках лет по девятнадцать, безжалостным рекрутским набором, алчным до юной крови, отторгнутых от родного дома и посланных на поля европейских сражений, — нет иного оружия, кроме штыков на ремнях. Тем не менее это захватчики. Казармы, постоялые дворы и частные дома в Мадриде переполнены ими, а весьма разнообразное поведение их колеблется от застенчивости заезжих путешественников, оказавшихся в незнакомом месте и силящихся правильно выговорить слова чужого наречия, до надменного высокомерия, приличествующего солдатам армии, которая без единого выстрела покорила эту страну. Трое за столом расстегнулись, а четвертый, привыкший, без сомнения, к суровому климату иных широт, и вовсе скинул мундир, наслаждаясь еще нежарким солнышком, пригревающим этот перекресток. Они громко хохочут, пошучивая с трактирной служанкой, подающей им. «Новобранцы, молодняк», — думает Веларде. Наполеон, ведя тяжкие, сменяющие одна другую кампании на европейском театре, явно не видит надобности посылать сюда, в загодя покоренную и едва ли способную восстать Испанию, кого-либо, кроме необстрелянных солдат и совсем желторотых новобранцев, призванных в нынешнем году, — у них, стало быть, срок службы исчисляется всего-то-навсего двумя месяцами, — разбавляя это море каплей закаленных ветеранов. Впрочем, чтобы маршал Мюрат в трудах своих чувствовал себя уверенно, стоят в Мадриде и отборные части. Да, из десяти тысяч французов, размещенных в самой испанской столице, и еще двадцати — в ее предместьях и окрестностях, примерно четверть составляют обстрелянные, испытанные в бою солдаты и превосходные офицеры; в каждой дивизии имеется по такому батальону — из Вестфалии, Ирландии, Пруссии, — составляющему ее костяк или, если угодно, ядро. Это все — не считая гренадер, моряков и кавалеристов императорской гвардии и двух тысяч армейских драгун и кирасир, занимающих дворец Буэн-Ретиро, парк Каса-дель-Кампо и квартал Карабанчелес.
— Ишь, расселись… — раздается за спиной капитана чей-то голос.
Веларде оборачивается. Перед ним стоит сапожник в кожаном фартуке, только что отперший дверь в свою полуподвальную мастерскую на углу.
— Расселась, говорю, сволочь французская. Поглядите на них — как у себя дома.
Веларде рассматривает его: лет, должно быть, пятидесяти, лысый, со светлыми водянистыми глазами, источающими презрение. Он смотрит на французов так, словно мечтает, чтобы здание, рухнув, похоронило их под обломками.
— А что вы против них имеете? — осведомляется капитан.
Сапожник меняется в лице. Он, без сомнения, подошел к офицеру, видя в нем единомышленника, ибо испанский мундир внушает доверие. И сейчас, не сводя с Веларде подозрительного взгляда, готов отпрянуть.
— То же, что и все, — фигу в кармане, камень за пазухой… — цедит он наконец сквозь зубы.
Веларде, хоть уже не первый день пребывает в сквернейшем расположении духа, не может сдержать улыбку:
— Подошли бы да и сказали им это в лицо. А?
Сапожник боязливо оглядывает его с головы до ног, задерживаясь на капитанских эполетах, на вышитых по углам воротника золоченых бомбах и явно пытаясь понять: «За кого он, этот прощелыга?»
— Может, и подойду…
Веларде рассеянно кивает и еще какое-то время стоит рядом с сапожником, рассматривая французов за столиком. И, не прощаясь, уходит вверх по улице.
— Трусы, — слышит он за спиной и понимает, что это относится не к французам.
И резко поворачивается на каблуках. Сапожник по-прежнему стоит на углу и глядит на него, подбоченясь.
— Что вы сказали? — спрашивает капитан, чувствуя, как прихлынула к лицу кровь.
Сапожник отводит глаза и, не отвечая, сам испугавшись собственных слов, спешит укрыться в подвале. Капитан открывает рот, чтобы выбраниться ему вслед, машинально стискивает рукоять сабли, борется с желанием наказать наглеца. Но вот он приходит в себя, стискивает зубы и стоит молча и неподвижно, ожидая, когда схлынет ярость, а сапожник меж тем, втянув голову в плечи, исчезает за дверью мастерской. Веларде в душевном смятении большими шагами уходит прочь.
* * *В английском цилиндре на голове, в двубортном фраке с буфами на плечах и огромными лацканами, в жилете по моде, то есть едва доходящем до талии, с зонтиком под мышкой, литератор и отставной морской инженер Хосе Мор де Фуэнтес проходит по Калье-Майор. В Мадриде он оказался проездом к себе в Арагон, но предусмотрительно запасся рекомендательными письмами от герцога де Фриаса. Как и многие любопытствующие, только что побывал у почтамта, где справлялся, нет ли вестей из Байонны, однако никто ничего не знает. Выпив прохладительного в кафе на Сан-Херонимо, он решает осмотреть дворец. Крутом царит какая-то нервозная суета, и люди бегут навстречу ему, то есть в сторону Пуэрта-дель-Соль. Ювелир, отпирающий свою палатку, осведомляется: правда ли, что ожидаются беспорядки?
— Пустяки, — безмятежно отвечает Мор де Фуэнтес. — Сами знаете: собака, что лает, не укусит. Так же и народ.
Однако ювелиры с Пуэрта-де-Гвадалахара, судя по всему, не склонны разделять это спокойствие: многие лавки так и не открылись, а хозяева других стоят снаружи, не без тревоги наблюдая за все прибывающим народом. На Пласа-Майор и Сан-Мигеле — переливчатый многоголосый гомон зеленщиц и женщин с корзинками, а из нижних кварталов Лавапьес и Ла-Палома поднимается орава горластых и развязных молодцов с ухватками мадридской шпаны, галдящих: где, мол, тут она, шелупонь хренцузская, подавайте ее сюда, я у ней печенку выем. Но Фуэнтеса, который и сам склонен и к полету воображения, и даже к известному фанфаронству, это не тревожит, а лишь забавляет. В кратком мемуаре — или, верней будет сказать, наброске жизнеописания, опубликованном много лет спустя, он, вспоминая этот начинающийся день, упомянет и план обороны Испании, поданный на рассмотрение в Верховную хунту, и патриотического толка разговоры с капитаном артиллерии Педро Веларде, и даже свои призывы сегодня же обрушить на французов карающий меч святой мести, который, впрочем, сам он так в руки и не взял — и вовсе не потому, что случая не представилось.
— Куда вы, Мор де Фуэнтес? Посмотрите, какое столпотворение кругом.
Арагонец снимает шляпу. На углу улицы Консехос он только что повстречал знакомую — графиню де Хиральдели.
Да, я вижу. Не думаю, что это серьезно.
— В самом деле?.. Но французы собираются увезти инфанта дона Франсиско.
— Что вы такое говорите?
— То, что слышите.
Графиня, вся красная от злости, проходит, а литератор устремляется ко дворцу. Там сегодня несет караул еще один из его мадридских знакомцев — капитан гвардии Мануэль Хауреги, и уж он-то, надо думать, в курсе дела. День обещает быть насыщенным событиями, думает Мор. Кажется, пришел час расплаты. Несущаяся из толпы брань по адресу Франции, обгаллившихся и приспешников Годоя звучит для него райской музыкой. Собственное честолюбие — он только что в третий раз переиздал свою весьма посредственную «Серафину»[12] — и вкусы литературных кругов, в которых он вращается, заставляют его всеми силами души ненавидеть Леандро Фернандеса де Моратина, протеже недавно еще столь могущественного Князя Мира. Фуэнтеса просто убивает, что театральная публика с тупой бараньей покорностью внимает безвкусным, пошлым и к тому же заемным, хоть и бойким диалогам, эффектным репликам a parte[13] и прочим новомодным и чужеродным кунштюкам, глубоко противным национальному духу отечественной словесности, а всех прочих — и его, Мора де Фуэнтеса, тоже — почитает сущими пигмеями, лишенными драматического дара, чуждыми испанскому стиху и прозе. И по этой причине арагонец с упоением внимает, как кроют на чем свет стоит французов, а вместе с ними — Годоя и обгаллившихся, включая сюда и Моратина. И было б совсем недурно, если бы сегодня под шумок этому новоявленному Мольеру, любимцу муз, свернули шею.
* * *Блас Молина Сориано, 48 лет, слесарь по роду занятий, оказавшись на площади перед дворцом, видит, что из трех карет, ожидавших у «подъезда принца», две уже катят по улице. А у оставшейся — она пуста — собралось немного народу: помимо кучера и форейтора там еще три женщины в шалях на плечах и с плетеными корзинами на руке да пятеро мужчин. Сколько-то зевак наблюдают издали, с широкой эспланады. Молина, желая знать, кого увозят удаляющиеся экипажи, подбирает полы плаща и пускается следом, однако догнать не удается.
Блас Молина Сориано, 48 лет, слесарь по роду занятий, оказавшись на площади перед дворцом, видит, что из трех карет, ожидавших у «подъезда принца», две уже катят по улице. А у оставшейся — она пуста — собралось немного народу: помимо кучера и форейтора там еще три женщины в шалях на плечах и с плетеными корзинами на руке да пятеро мужчин. Сколько-то зевак наблюдают издали, с широкой эспланады. Молина, желая знать, кого увозят удаляющиеся экипажи, подбирает полы плаща и пускается следом, однако догнать не удается.
— Кто там был? — осведомляется он по возвращении.
— Королева Этрурии, — отвечает одна из женщин, высокая и собой недурная.
— Уверена? — все еще с трудом переводя дыхание, спрашивает Молина.
— Еще бы! Своими глазами видела, как она вышла с детишками, а за ней следом — министр, не то генерал… Шляпа такая у него, вся в перьях. Руку ей подал. Сели — и унеслись как ветер. Верно я говорю, кума?
Вторая кивает, подтверждая:
— Под покрывалом была, лицо прятала, но лопни мои глаза, если это не Мария-Луиза.
— А еще кто-нибудь выходил?
— Вроде бы нет. Говорили, что инфант дон Франсиско де Паула, мальчишечка, тоже уехал. Но мы видали только сестру, врать не будем.
Одолеваемый дурными предчувствиями слесарь подходит к кучеру:
— Кого ждешь?
Покосившись на него с козел, тот молча пожимает плечами. Молина, укрепясь в наихудших своих подозрениях, озирается окрест. Кроме часовых — сегодня у «подъезда принца» караул несут испанские, а у «подъезда казны» — валлонские гвардейцы, — никакой охраны не видно. Немыслимо представить себе, чтобы высочайшие особы отправились в путь без надлежащей охраны. Но может, не хотели привлекать к себе внимания?
— А лягушатники уже здесь? — спрашивает он у кого-то из зевак.
— Не видать, — отвечает тот. — Только часовой торчит… Но далеко отсюда — у Сан-Николаса.
Молина в раздумье скребет щетинистый подбородок — утром было не до бритья. В казармах на улице Сан-Николас, в приходе церкви того же святого, разместилась ближайшая французская часть, и странно, что они ведут себя как ни в чем не бывало. Или прикидываются? И, только что проходя мимо Пуэрта-дель-Соль, он тоже никого там не видел, хотя площадь заполнена мадридцами, притом — весьма разгоряченными. А у дворца — ни единого лягушатника. И укатившие кареты, и та, что стоит наготове пустая, ничего хорошего не сулят. И где-то глубоко, в самом нутре у него будто горн сыграл тревогу.
— Обдурили нас, — заключает он. — Вокруг пальца обвели.
На эти слова оборачивается Хосе Мор де Фуэнтес, оказавшийся здесь на возвратном пути из-под арки дворца. Его не пропустили к капитану Хауреги. Блас Молина узнает писателя — две недели назад замок ему починял.
— А мы здесь ошиваемся, — горестно продолжает он. — Полтора человека и ни одного ружья.
— Как это ни одного? — в шутку переспрашивает Фуэнтес. — Вон там — Королевский арсенал.
Слесарь снова в задумчивости скребет подбородок. Шутку он понял буквально:
— Ни слова больше! Лишь бы духу хватило, а дверь-то уж я отомкну, ремесло мое такое.
Фуэнтес смотрит на него испытующе — неужто это сказано всерьез? Беспокойно озирается, качает головой, уходит — зонтик под мышкой — прочь, а слесарь остается, поглядывая на здание Арсенала. Ладно, думает он, забудем, проехали. Как бы то ни было, с ружьем или без, в Мадриде у короля Фердинанда VII нет приверженца более пылкого, нежели Блас Молина Сориано. Непостижимы причины, по которым сделался он столь ярым сторонником испанского царствующего дома, да он и сам их не знает. Позже, в поданной на высочайшее имя подробной записке о своем участии в событиях 2 мая, он назовет себя «человеком, слепо обожающим ваше величество и всю королевскую фамилию». Его, сына отставного кавалериста, воевавшего под началом инфанта дона Габриэля, взяли на казенный кошт обучать ремеслу, и с тех пор благодарность Молины, не пропускавшего ни одного публичного появления августейших особ, возросла до степени поклонения им всем. Всем, а больше всех — Фердинанду, которого он не то что обожает, а обожествляет и предан ему, как пес; случалось, что на Прадо, Каса-дель-Кампо или Буэн-Ретиро он бежал у стремени молодого государя, держа в руках бадейку холодной воды на случай, если тому благоугодно будет утолить жажду. Счастливейшая минута в жизни Молины случилась в начале апреля, когда ему выпала редкостная удача указать его величеству дорогу в парк Монтелеон, куда тот направлялся сам-друг. Слесарь не упустил такого случая, с изъявлениями верноподданнических чувств вызвался сопроводить короля и смог осмотреть в артиллерийском парке все эти пушки, ружья, боеприпасы, не подозревая даже, что сегодня припомнит об этом случайном посещении и оно обретет особое значение. Поистине судьбоносное, ибо от него в буквальном смысле слова зависеть будут жизнь и смерть и самого Бласа Молины, и еще многих других жителей города Мадрида.
Принимая во внимание такую вот предысторию, никто из тех, кто знает пламенного слесаря, не удивился бы, увидев его на площади у дворца, ибо где ж ему еще быть сегодня утром, как не здесь, точно так же, как полтора месяца назад — в Аранхуэсе, в первых рядах мятежников, требовавших голову Годоя, а вчера, в воскресенье, — на Прадо, среди тех десяти тысяч зрителей, которые улюлюкали Мюрату, после мессы принимавшему парад, и кричали «ура!» инфанту дону Антонио, проезжавшему в карете по Пуэрта-дель-Соль. Молина рассказывал друзьям, что места себе не находит, куска проглотить не может при одной мысли, что богопротивные лягушатники разгуливают по Мадриду, и готов на все, что в его силах, лишь бы оградить королевскую фамилию от их мерзопакостных поползновений. И во исполнение сих возвышенных замыслов он, чуть ли не всю прошлую ночь проторчав на углу улицы Нуэва, по собственному почину вел наблюдение за курьерами, скакавшими с донесениями взад-вперед, то из резиденции Мюрата на площади Доньи Марии-де-Арагон, то обратно, и ретиво доставлял собранные сведения Верховной хунте, причем его нимало не обескураживало, что никому они там были не нужны, а привратник всякий раз добром просил его освободить проход… И вот сейчас, вкусив отрады краткого отдохновения у домашнего очага и оставив испуганную жену в слезах, неугомонный слесарь находит на площади подтверждение своим тревожным догадкам и предчувствиям. То есть вдовствующая-то королева Этрурии может убираться куда подальше — скатертью дорога, если только французские харчи пойдут ей впрок: всем известно, она из самых что ни на есть обгаллившихся и только и мечтает воссоединиться с августейшими родителями в Байонне. Однако увозить маленького инфанта, последнего, если не считать дона Антонио, из всего королевского дома, кто еще остается в Испании, есть государственная измена. И вот, стоя у «подъезда принца» рядом с готовой тронуться в путь каретой, убогий мастеровой, невесть откуда взявшаяся опора трона и столп испанской монархии, решает препятствовать иродовым деяниям — пусть в одиночку, пусть голыми руками: даже навахи нет, ибо жена, наделенная здравым смыслом, вытащила ее у него из кармана, — пока хоть капля крови есть в жилах.
И вот, недолго думая, Блас Молина сглатывает слюну, делает несколько шагов на середину площади и, прокашлявшись, вопит во всю глотку, во всю силу легких:
— Измена!!! Принца увозят! Измена!
2
Еще нет девяти, когда лейтенант Рафаэль де Аранго появляется в парке Монтелеон, имея в кармане мундира два приказа на день. Один вручили ему в канцелярии военного губернатора, другой — в Главном штабе артиллерии, но оба звучат почти одинаково: не выпускать солдат из расположения и всемерно пресекать так называемое братание с населением. Ко второму полковник Наварро Фалькон от себя добавил в виде дополнительной инструкции:
— Ухо востро, я тебя прошу. Смотри за французами! Только сам ничего не предпринимай — ни-ни, боже тебя упаси! И чуть что не так — дай мне знать тут же, я скажу, что делать.
Полсотни гражданских лиц, сгрудившихся у парка, пока опасности не представляют — вот именно что «пока». И мысль эта сильно беспокоит юного лейтенанта, ибо хоть чин на нем и небольшой, но до прибытия кого-нибудь с эполетами погуще именно Аранго должен будет отвечать за главное оружейное хранилище в Мадриде — так получилось потому, что он оказался первым офицером, кто сегодня утром появился в ведомстве военного губернатора. И, пытаясь всемерно скрыть волнение, а лицу придать должное бесстрастие, он проходит сквозь негустую толпу, раздающуюся в стороны. По счастью, люди — пока, опять же — ведут себя с пониманием. По большей части они из квартала Маравильяс: ремесленники, мелкие торговцы, прислуга из окрестных домов, а среди них снуют женщины и родственники тех солдат, что несут службу в парке, окружающем дворец герцогов де Монтелеон, предоставленный ныне для нужд армии. Слышные вокруг речи свидетельствуют, что терпение на исходе и обстановка накаляется, раза два послышалось «ура артиллерии!», а потом мощно и звучно, всеми подхваченная, понеслась над толпой здравица королю Фердинанду VII. Раздаются и просьбы раздать оружие — пока, слава богу, недружные и единичные. Пока.