Впереди на аллее в сумерках мелькнули яркие фары. Из последних сил она устремилась навстречу. «Спасите меня!» – ей казалось, что ее вопль наполняет собой весь парк, весь этот страшный заколдованный лес ее детства. На самом деле из ее горла вырывался лишь сиплый еле различимый шепот.
Вылетев на аллею, она буквально бросилась на капот. Это был черный «БМВ», а не самолетовский джип.
Герман Либлинг вышел из машины. Она поняла, что это он, хотя в сумерках и не различала его лица. Она видела, как его забирали, потом слышала о том, что его отпустили из прокуратуры. Но сейчас ей было все равно, ей было не до этого – ужас толкнул ее навстречу ему, проезжавшему через парк, хотя здание прокуратуры находилось совсем не здесь, не рядом…
– Пожалуйста, помогите, пожалуйста… не оставляйте меня здесь, я боюсь! – Зубы Киры выбивали дробь. Она ухватилась за дверь машины и снова едва не упала, он поддержал ее.
– Что с тобой, детка? Кто тебя так напугал? – спросил он.
– Никто… я просто заблудилась, ногу подвернула. – Она лгала, страшась, что он не посадит ее в машину, оставит здесь. В эту минуту она почти забыла все рассказы, слышанные с детства о том, кто он такой, кем был и что сделал здесь, в этом самом парке, когда-то. Сейчас ей и это было совершенно все равно, самое главное – с ним она была здесь не одна. Не одинока в этом ужасном лесу. – Подвезите меня, не оставляйте.
– Нет, тебя все-таки что-то напугало до смерти. – Герман смотрел на тонувшие в сумерках деревья. – Это же просто… парк, наш старый парк.
И словно в ответ ему из самой глубины, из чащи раздался низкий траурный вой. Он вибрировал на одной ноте и вдруг оборвался, захлебнувшись рычанием.
Кира почувствовала, что перед глазами все мутнеет, плывет, меркнет. Не было сил даже кричать. Она бы упала, если бы не Либлинг. Она очнулась в его машине оттого, что он легонько (совсем не так, как Самолетов до этого) похлопывал ладонью по ее щекам, стараясь вернуть им краску, а ей – сознание.
– Ну-ну, брось, ты что, в самом деле? Давай, давай, возвращайся, вот хорошо…
Кира вернулась. Первое, что она увидела, – распахнутая настежь дверь машины.
– Закройте, закройте дверь, ради бога, закройте, и скорее отсюда, быстрей, сейчас же! Оно уже здесь, вы же сами слышали!
– Просто бездомная дворняга. Это ты ее так испугалась? Ну все, все, успокойся, слышишь?
Но Кира уже не могла успокоиться. Припадок не случился. Зато настала очередь запоздалой истерики. Она разрыдалась – от пережитого страха, от стыда, от унижения.
– Ну перестань, ну ты что, совсем уже, что ли, ну все ведь, правда все. – Герман, казалось, и сам слегка растерялся. Она давилась слезами, он обнял ее, и она впечаталась в него. О том, что про него рассказывали в городе, она не вспоминала. Здесь, в этом ужасном лесу ее детства, он, как когда-то и Самолетов, стал ее защитником – от чего? – возможно, от собственной больной фантазии.
– Я тебя отвезу, куда скажешь, – шепнул он. – Хочешь – домой, а хочешь – поедем к нам, Кассиопея рада будет, она тебя ценит, малышка. Она мне говорила.
Ей было все равно, куда ехать, главное – подальше отсюда. Для мощного «БМВ» расстояния Тихого Городка были попросту смешными. Через несколько минут они уже подъезжали к салону красоты.
Кира не глядела по сторонам, а между тем с самим городком творилось что-то невообразимое: в жилых домах, в магазинах, в административных учреждениях, в прокуратуре, в местном ОВД, в частном секторе, в гостинице, в кинотеатре, на улицах, во дворах и на площади – везде разом одномоментно погас свет. Это была та самая (какая уже по счету) авария на электроподстанции, о которой наутро столько судачили в городе.
Кассиопея встретила их на пороге. В ее руках был бронзовый подсвечник, зажигать который прежде входило в обязанности Киры.
– Тебя отпустили, быстро же, – сказала она брату. – А ее ты зачем привез?
– А я думал, ты нам обоим обрадуешься, – усмехнулся Герман. – Девчонка твоя совсем что-то расклеилась, надо помочь.
Вот так Кира оказалась снова на своем рабочем месте в салоне красоты, только уже не за стойкой ресепшен, а наверху, в гостиной хозяйки. Герман Либлинг принес бутылку вина, налил ей: «Вот выпей, сил сразу прибавится». У вина был своеобразный привкус – уже знакомый Кире, такой же, как у травяного чая, заваривать который прежде тоже было ее обязанностью.
Потом Кира пила еще – вино ей нравилось, и это место – такое знакомое, почти родное – тоже ей нравилось. И они – брат и сестра – они тоже ей нравились, они ведь спасли ее каждый по-своему: Кассиопея от нищеты и прозябания, а он, ее брат, – только что от ужаса ее детства.
Терпкий горьковатый привкус…
– Что ты натворил с этими снимками? – донесся до нее как сквозь туман тревожный голос Кассиопеи. – Они не простят нам. Я согласилась тебе помогать, камеру вон установила… Но они не простят, что мы… что я снимала их жен, когда они… С чертовым спиритизмом это ведь была твоя затея. И я до сих пор не понимаю, зачем мне надо было дурить, обманывать их, подкладывать им в чай эту твою… Кстати, что там за смесь? Опий, да? Опий или еще что похуже? Ты ведь так мне и не сказал, что это за дрянь, просто велел давать им каждый раз перед сеансом… Господи, зачем ты только приехал? Зачем заставил меня вернуться и открыть здесь этот салон? Я чувствую, скоро что-то произойдет – что-то ужасное. Они не простят. Мы погибнем. Зачем, зачем ты только вернулся сюда?
Все это слышала и не слышала Кира, обессиленная, одурманенная, слабая, и не придавала этому значения. Никакого значения, все, все неважно…
– Зачем вернулся? А разве не интересно через столько лет взглянуть на место, где сломали твою жизнь?
– Твою? Это тебе жизнь сломали? Это ты нам всем жизнь сломал, всей нашей семье. А мне и сейчас доламываешь остатки! – Кассиопея закрыла лицо руками.
Герман похлопал ее по плечу: «Ну-ну, прекрати». Он сам выпил вина из той же самой бутылки и налил сестре, а потом снова Кире.
А потом, когда они все трое выпили уже достаточно, они перекочевали в спальню. Кассиопея на нетвердых ногах привела Киру туда. Уложила на свою кровать, сама раздела и легла рядом. Кире было немного стыдно, но в общем-то хорошо, покойно, комфортно. Здесь все было знакомо до мельчайших деталей. И бронзовый подсвечник. И та комната над лестницей, запертая на ключ, где он до этого стоял. Без электрического света все, оказывается, было намного проще. А самое главное – парк был отсюда далеко. И то, что бродило, охотилось там, в чаще, то, что в городе называли не иначе как нечисть, сюда, в эту душную, пропитанную ароматом духов спальню, не могло проникнуть, добраться. Не могло достать ее, Киру, здесь. Не могло прикончить, потому что она была здесь не одна, а с ними двоими – то есть под их защитой.
В затуманенном мозгу всплыло лицо Ивана Самолетова, как он кричал на нее в джипе… А потом и сам этот его дорогой джип, его магазины, его кинотеатр, его залысины, его новый дом, его гостиница, его несвежая желудочная отрыжка… «Он же все равно никогда на мне не женится, это просто игра», – подумала Кира. Кассиопея обняла ее – руки ее были горячие и ласковые, их так приятно было ощущать, не то что те колючие ветки, что жалили ее, царапали ее кожу, рвали, ранили…
Кассиопея убрала со лба Киры волосы. Она совсем была не похожа сейчас на хозяйку, скорее на подругу – нежную и лукавую. А потом в спальню к ним пришел Герман с новой бутылкой вина. И Кира восприняла это как должное. Она ощущала себя тонкой перегородкой, невесомой препоной – нет, скорее призрачным барьером между ними двоими. Между ее похотливой покорностью и броней его мускулов и желаний. Между такими не родственными, не братскими и не сестринскими Содомом и Гоморрой. Но и это Кира воспринимала как должное. Точнее, ей уже было все равно. Наплевать, пусть. Самое главное – он не оставил ее там, в парке, на съедение, на растерзание страху. Ужасу ее детства. И за одно это она была ему благодарна.
Глава 29 Снова в темноте, или «конец света»
Свет погас – точно свечку задули. Исчез, пропал Тихий Городок, растворился во тьме ночной, точно и не существовал никогда.
Сергея Мещерского и Фому авария на местной подстанции застигла в баре кинотеатра «Синема-Люкс», островке цивилизации, куда по настоянию Фомы зашли они поужинать. Замешательство в баре длилось недолго, хуже было в залах, где демонстрировались сразу два фильма. В темноте гоготали, свистели тинейджеры: «Конец света!», «Опять у нас конец света!» Но в общем обошлось без жертв и больших разрушений, из чего Мещерский сделал вывод, что в Тихом Городке к подобным авариям и «концам света» привыкли.
В бар кинотеатра бармен и его подручные притащили керосиновые лампы. И наблюдать этот дедовский световой агрегат по соседству с итальянской кофемашиной на стойке было даже забавно.
Нет слов как забавно…
Нет слов как забавно…
Керосиновые блики на бутылках…
– Слушай, Сережа, о чем ты эту Киру расспрашивал так дотошно? – поинтересовался Фома. – Я что-то не очень въехал.
К ужину он заказал себе и Мещерскому водки. Но в этот вечер пил в меру.
– Я объясню, только ответь сначала, где твой нож? – Мещерский не забыл еще тот свой самый главный вопрос.
– Нет, нет его больше. Выбросил. Вот дом наш старый ездил смотреть, там и бросил.
– Правда?
– Тебе что – здоровьем поклясться?
– Лучше памятью сестры.
Фома понурился.
– Ты же мог убить тогда Либлинга. – Мещерский покачал головой. – Тебя бы посадили, а между тем…
– Что? Ну что?
– Я вот с этой девчонкой говорил там, на улице, а думал о том, что мне Самолетов перед этим поведал. – Мещерский вздохнул. – Он сказал: в городе всех поразило, что Куприянова умерла почти сразу после того, как вы оба – Либлинг и ты – появились здесь. И еще он обмолвился об одной вещи: мол, убийца твоей сестры до сих пор не наказан, отсюда и все беды, в том числе и вся здешняя мистика. Но знаешь, не только мистика, но и реальность. Он на реальность сильно напирал. А реальность в том, что в городе произошло убийство. И молва сразу же прочно связала его, пусть и по неким совершенно фантастическим потусторонним мотивам, с тем прошлым убийством.
– А Самолетов тут при чем?
– Самолетов… А тебе не показалось странным, что единственный свидетель убийства твоей сестры – тот самый Полуэктов, который мог опознать убийцу, – вдруг погиб при таких странных обстоятельствах? Разве не логично было бы предположить, что ему помогли умереть, чтобы он никогда уже не давал никаких показаний?
– Но Германа не было уже тогда в городе.
– Германа не было, правильно. А что, если твою сестру убил не он? Подожди, подожди, только не выступай, я это просто в качестве версии предполагаю. Что, если Полуэктов сначала солгал следователю, опознав его, а потом уже сказал правду? Ведь он же показал потом, что за твоей сестрой там, в парке, шел не Герман, а кто-то другой.
– Кто – другой? Ванька, что ли, Самолетов?
– Между прочим, он сам мне сказал: «А вы такой байки городской, что это я, мол, повесил Полуэктова на карусели, еще про меня тут не слышали?»
– Он что – бухой был?
– Он был трезвый и подозрительно общительный. Потом, правда, помрачнел, когда увидел возле салона Либлинга и эту Киру. Кажется, он к ней неравнодушен, и даже очень. Ведь только что мы видели, как он ее, а? Словно ревнивый муж.
– Чушь все это. Весь город с самого начала тогда знал, что Ирму убил Герман, – упрямо повторил Фома. – И вообще… Если хочешь знать, Ванька из всех них был всегда самый порядочный. И простой.
– Простой столько денег не нажил бы, Фома, в такие ударные сроки. Значит, не так уж он и прост.
– Кира ведь тебе сказала, что все на ее глазах произошло. Полуэктов сам был во всем виноват. Это был несчастный случай. Самолетов тут ни при чем. Она же сказала тебе.
– И я бы ей поверил, не будь той сцены на улице, свидетелями которой мы стали. Она могла нам и солгать ради него.
– Нет, все это полный бред.
– Возможно, – Мещерский согласился легко. Он и сам не был ни в чем уверен. Он просто строил логические конструкции. А чем было еще заняться во время «конца света»?
– Ну хорошо, а какое отношение ко всему этому может иметь смерть Наташки Куприяновой? – спросил Фома, помолчав.
– Если отбросить в сторону всю здешнюю мистику, то связь только в том, что она умерла, когда вы оба вернулись в город. И еще в том, что она, как ты говорил, всех вас знала – твою сестру и…
– Кира сказала, она кому-то звонила из их салона. А когда же это было?
– Когда мы все на улицу высыпали на Либлинга любоваться. Заметь, Куприянова затеяла всю эту неразбериху, прибежала, закричала: «Он вернулся!»
– Она Касе спешила доложить.
Мещерский снова услышал прежнее «домашнее» имя Кассиопеи. Фома, назвав свою прежнюю любовь, запил горький вкус ее имени «Столичной».
– А мне показалось, что Куприянова не столько ей сообщала, сколько… Шубиной, которая приехала с нами.
– Шубина чужая в городе. Севка ее откуда-то привез. Красивая, деловая, такая баба ему и нужна была. А с Натахой Куприяновой у них все равно бы ни черта не вышло.
– Во время осмотра магазина все вещи Куприяновой были целы, не был найден только ее мобильный телефон.
– Ну так что?
– А вот и я думаю, что бы это значило.
– Она его раньше потерять могла, могла и пропить. Она, по слухам, позволяла себе. – Фома щелкнул себя по горлу. – Знаешь, что-то я тебя не пойму, Сережка. Ты… как бы это сказать… ты хочешь дознаться, кто все это сделал? Так я тебе и так скажу – это он сделал, больше некому.
– Но зачем Либлингу вот так сразу нужно было убивать Куприянову?
– Да потому что он маньяк, я в сотый раз тебе повторяю. Прирожденный маньяк и убийца. Прижало – и убил…
– А ты не хотел бы поговорить с ним?
– Я? – Фома аж привстал. – Да ты ж в «Чайке» сам у меня как гиря на руке повис, если бы не ты, то я давно бы уж с ним, гадом…
– Ну да, ты бы с ним разобрался по полной. При помощи ножа. А если разбираться погодить, а? Сначала просто поговорить?
– А я разве с ним там, в «Чайке», не разговаривал? Что он мне ответил?
Мещерский помнил. Герман Либлинг сравнил сестру Фомы с крысой.
Белая крыса на ступеньках…
Скомканная бумага…
Блюдце…
На белом фарфоровом блюдце бармен подал им счет здесь, в баре погрузившегося во мрак кинотеатра. Мещерский смотрел на белый диск.
– И все-таки стоит поговорить с Германом. Хотя бы попытаться. Он ведь тоже зачем-то вернулся сюда, в город. Тебе разве не хотелось бы узнать зачем?
Фома покачал головой. Лицо его ожесточилось.
– А что, если все-таки покойный свидетель Полуэктов тогда отказался от своих показаний насчет него вовсе не потому, что его деньгами замазали? – продолжал Мещерский. – Может, он действительно ошибся тогда сгоряча, а потом пытался исправить свою ошибку? А вдруг он и правда видел тогда, в парке, кого-то другого?
– Почему тебе так хочется уверить меня в том, что это не Герман убил?
– Мне ничего не хочется, просто я пытаюсь…
– Все дело в том, что он тебе понравился, – сказал Фома. – Сильное он производит впечатление, правда? Никогда по виду не скажешь, что такой вот может… А он все может, все, что угодно, и даже хуже, ясно тебе? Мне ли это не знать?
Мещерский едва не ответил: «Конечно, ведь вы были такими друзьями когда-то», но вовремя прикусил язык.
Не было света в тот вечер и в квартире Шубиных. Всеволод Шубин приехал домой из администрации поздно. Он охрип от ругани по телефону с дирекцией энергоподстанции – там уверяли, что «устраняют последствия аварии, но электричество дадут не раньше утра». В спальне на столике рядом с супружеской кроватью горела «походная» лампа, еще в оные времена купленная Юлией Шубиной в немецком супермаркете в областном центре. Сама Юлия сидела возле этого единственного источника света с таким видом, словно она поддерживает священный огонь. Шубин, не раздеваясь, прошел в спальню и выложил на подушку фотографии – те самые.
– Вот, взгляни.
Она взглянула.
– Это… о боже… я тебе все объясню, Сева. Я все хотела тебе об этом сказать, но не знала, как ты это воспримешь. Я все тебе объясню. Это все началось почти случайно, как игра, как развлечение, а потом… А кто же это нас снимал там? Какие же мы… какие у нас тут жуткие лица…
– Объяснишь все потом. – Шубин сел рядом с ней. – Лучше скажи мне, как ты себя чувствуешь.
– Хорошо. Я в полном порядке.
– Я вот что подумал, Юля. Может, тебе стоит куда-нибудь поехать сейчас? Отдохнуть? Можно за границу – ты вот все в Грецию хотела, помнишь?
– В Грецию мы с тобой в отпуск собирались вместе. – Юлия держала фото. – Ты правда не хочешь, чтобы я тебе объяснила?
– В отпуск, видимо, в ближайшее время мне уйти не удастся. – Шубин, казалось, не обратил внимания на ее вопрос. – А тебе надо отдохнуть, я очень беспокоюсь за тебя, Юля. Ты единственный и самый родной мой человек, и я просто не могу не думать о том, как ты…
– Как мы, – поправила Юлия, – как ты, да я, да мы с тобой… Ах, Севка… Эти фотки, кем бы они там ни были сделаны, – мерзость. А то, что было там, в салоне, – это просто наша бабья дурость. Ах, какая же дурость, блажь… Только теперь я это поняла. Но все это теперь уже не имеет ровно никакого значения, потому что… Одним словом, теперь все уже в прошлом, Сева. А уехать я не могу. Без тебя не могу. Я не хочу, я просто не должна расставаться с тобой сейчас.
Шубин вздохнул и обнял ее за плечи.
– Свет скоро дадут? – шепнула она, прижимаясь к нему щекой.
– Не знаю.
– Мэр города и не знаешь?
А на другом конце города, в темном доме за высоким забором, при карманном фонарике на кухне было совсем другое «светопредставление» и совсем другой супружеский разговор. Илья Ильич Костоглазов, явившийся домой со службы тоже поздно, потрясал этим самым зажатым в кулаке фонариком, направляя его то в лицо жены Марины Андреевны, то на разбросанные веером по столешнице фотографии.