Токийская невеста - Амели Нотомб 11 стр.


— Брось работу! Будь моей женой. И конец всем твоим проблемам.

Звучало заманчиво. Навсегда распрощаться со своей мучительницей, жить, ни в чем не нуждаясь, и наслаждаться праздностью до конца своих дней, при единственном условии — делить жизнь с очаровательным молодым человеком. Кто стал бы колебаться?

Но я, не умея объяснить себе этого, ждала чего-то другого. Я сама не знала, чего именно, но отчетливо сознавала, что надеюсь и жду. Желание еще сильнее, когда неясен его предмет.

Понятной частью этой мечты было писательство, которое уже тогда поглощало меня едва ли не целиком. Конечно, я не строила иллюзий, будто меня когда-нибудь напечатают, и уж тем более, что на это можно будет прожить. Но мне безумно хотелось сделать попытку, хотя бы затем, чтобы не жалеть потом, что даже не попробовала.

До Японии я всерьез об этом не думала. Я слишком боялась унижений, неизбежно ожидавших меня в форме издательских писем с отказами.

Теперь унижениями меня было не испугать, при моей-то новой жизни.

Однако все это выглядело очень зыбко. Голос разума кричал, что я должна согласиться: «Ты не только будешь богата, ничего не делая, но и получишь лучшего из мужей. Где ты еще видела такого славного, доброго и интересного парня? У него нет недостатков, сплошные достоинства. Он любит тебя, да и ты наверняка любишь его больше, чем тебе кажется. Отказаться выйти за Ринри равносильно самоубийству».

Но решиться я не могла. Не в силах была выговорить «да». Как и на острове Садо, я всячески выкручивалась, придумывая отсрочки.

Он часто повторял предложение. Я отвечала уклончиво. Не показывая вида, я умирала со стыда. Я чувствовала, что делаю несчастными всех, включая себя.

На работе был кромешный ад. От Ринри я получала нежность, которой не заслуживала. Иногда я думала, что моя рабочая каторга — справедливое возмездие за неблагодарность в любви. Япония днем отбирала у меня то, что дарила ночью. Это не могло хорошо кончиться.

Случалось, я даже испытывала облегчение, уходя на работу. Иногда готова была предпочесть открытую войну обманчивому миру. И себя я предпочитала скорее в роли невольной мученицы, нежели добровольного палача. Власть в любых формах всегда была мне отвратительна, но сносить чью-то власть над собой мне все-таки легче, чем властвовать над другими самой.


Самые ужасные оплошности имеют языковую природу. Однажды в конце очередного рабочего дня, после полуночи, когда сон уже затягивал меня, Ринри попросил моей руки в двести сорок пятый раз. Слишком усталая, чтобы вилять, я ответила «нет» и моментально уснула.

Наутро возле лаковой шкатулки с письменными принадлежностями я нашла записку от Ринри: «Спасибо, я очень счастлив».

Из этого я извлекла урок большой нравственной ценности: «Дав ясный ответ, ты осчастливила человека. Надо иметь мужество говорить „нет“. Подавать ложные надежды — это не доброта. Двусмысленность — источник терзаний». И т. п.

Я отправилась на работу получать ежедневную дозу унижений. Вечером у выхода меня ждал Ринри.

— Поехали в ресторан.

— Может, не надо? Я смертельно устала.

— А мы ненадолго.

Пока мы ели суп из побегов папоротника, Ринри сообщил, что его родители горячо приветствовали радостное известие. Я сказала смеясь:

— Неудивительно.

— Особенно отец.

— Странно. Я бы скорее подумала, что довольна будет мать.

— Матери тяжелее, когда уходит сын.

Тут в моем мозгу включился неясный сигнал тревоги. Я отлично помнила, что сказала «нет» накануне вечером, но вдруг засомневалась в формулировке матримониального вопроса. Если Ринри задал его в отрицательной форме, что нормально в этой непростой стране, то я влипла. Я силилась вспомнить, как нужно отвечать на такие вопросы по японским правилам, усвоить которые не легче, чем фигуры танго. Мой измученный мозг буксовал, и я решилась на эксперимент. Я взялась за кувшин сакэ и спросила:

— Не хочешь еще сакэ?

— Нет, — вежливо ответил Ринри.

Я поставила невостребованный кувшин на стол. Ринри слегка опешил, но, не желая меня утруждать, взял кувшин и налил себе сам.

Я закрыла лицо руками. Я поняла. Наверняка он спросил меня: «Ты по-прежнему не хочешь стать моей женой?» А я ответила по западным правилам. После полуночи я имею досадное свойство замыкаться в аристотелевой логике.

Ужас! Я себя знала: у меня не хватит мужества восстановить истину. Я не умею говорить неприятные вещи милым людям и принесу себя в жертву, лишь бы не сделать больно Ринри.

Я стала думать, не нарочно ли он задал вопрос в отрицательной форме. И пришла к выводу, что нет. Но наверняка тут сработало подсознание, подсказав ему этот макиавеллиевский ход.

Итак, вследствие лингвистического недоразумения мне придется выйти замуж за человека с золотым сердцем и коварным подсознанием. Как вырваться из этой мышеловки?

— Я сообщил твоим родителям, — сказал он. — Они оба даже закричали от радости.

Еще бы! Мои отец и мать были без ума от него.

— Не лучше ли было бы, если бы я сама им сообщила? — спросила я, решив отныне задавать вопросы только в отрицательной форме.

Ринри обогнул подводный камень.

— Да, я знаю. Но ты работаешь, а я пока студент. Я подумал, что тебе некогда. Ты сердишься?

— Нет, — ответила я, досадуя, что он не задал вопрос в отрицательной форме, тогда я дала бы ему понять его ошибку, построив ответ по нормам западной грамматики.

«Хватаюсь за соломинку», — подумала я.

— Давай назначим дату. Ты когда хотела бы?

Час от часу не легче.

— Не будем решать все сразу. В любом случае, пока я работаю в «Юмимото», это невозможно.

— Понимаю. Когда кончается твой контракт?

— В начале января.

Ринри доел суп и объявил:

— Значит, в девяносто первом. Это будет год-палиндром. Счастливый год для женитьбы.

###

К концу 1990 года я подошла в полном смятении.

Ясно было одно: со службы я ухожу и новый контракт заключать не буду. Компании «Юмимото» придется лишиться моих бесценных услуг.

Мне очень не хотелось заключать и брачный контракт. К сожалению, Ринри совершенно обезоруживал меня своей предупредительностью и нежностью.

Однажды ночью какой-то голос внутри меня сказал: «Вспомни урок Кумотори. Попав в плен к ямамбе, ты нашла выход — бегство. Не можешь спастись с помощью слов? Спасайся с помощью ног».

В масштабах планеты ноги принимают образ самолета: я потихоньку купила билет Токио — Брюссель. В один конец.

— Туда и обратно дешевле, — сказала кассирша.

— Только туда, — повторила я.

У свободы нет цены.

В то время, еще не столь далекое, электронных билетов не существовало: авиабилет в плотной обложке и пластике имел осязаемую реальность, и моя рука нащупывала его в сумке или в кармане по тридцать раз на дню. Единственный недостаток такого билета заключался в том, что, если его потерять, получить дубликат можно было только чудом. Но этого я не опасалась: смешно думать, что я способна потерять залог своей свободы.


Семья Ринри уехала в Нагою, и я провела с ним в бетонном замке три первых новогодних дня, единственных, когда в Японии действительно запрещено работать. Даже готовить нельзя: его мать заранее разложила в плоские лаковые шкатулки холодные кушанья, предназначенные обычаем для этого праздника: гречневую лапшу, засахаренные бобы, традиционные рисовые лепешки и прочие диковинки, услаждающие взор и язык.

— Ты вовсе не обязана это есть, — говорил Ринри, бесстыдно готовя себе спагетти.

Я и не чувствовала себя обязанной: это было не особенно вкусно, но меня завораживал блеск сверкающих сахарной глазурью бобов, отражавшихся в черном лаке шкатулки. Я подцепляла бобы палочками по одному, держа шкатулку на уровне глаз, чтобы во всей полноте наслаждаться игрой отблесков.

Благодаря припрятанному билету эти дни прошли чудесно. Я смотрела на Ринри с нежностью и любопытством: вот он какой, мой жених, с которым я была счастлива два года и от которого теперь собираюсь сбежать. Что за абсурд, что за ужасная нелепость, ведь у него самый красивый в мире затылок, он великолепно держится, и разве не было мне с ним по-настоящему хорошо — легко и вместе с тем интересно, что и есть, по сути, идеал совместной жизни?

Разве он не уроженец моей любимой страны? Разве не в нем я вижу единственное доказательство того, что обожаемый остров меня не отторгает? Разве он не дарит мне самый простой и законный способ получить сказочное японское подданство?

И наконец, разве он мне безразличен? Разумеется, нет. Я очень люблю его, и это «очень» для меня ново. Однако именно оно, это слово, вклинившись перед глаголом «любить», толкало меня к побегу.

Стоило мне вообразить, что я рву билет, и моя дружеская нежность к Ринри сменялась враждебностью и страхом. И наоборот, достаточно было погладить глянец обложки, чтобы меня переполнила смесь ликования и чувства вины, похожего на любовь, но не любовь на самом деле: так церковная музыка вызывает в душе порыв, который похож на веру, но на самом деле не есть вера.

Иногда Ринри молча прижимал меня к себе. Злейшему врагу не пожелаю испытать то, что испытывала я в такие моменты. И ни разу он не повел себя низко, вульгарно или мелочно. Это бы мне очень помогло.

— В тебе, по сути, нет ни крупицы зла, — сказала я.

Он удивленно помолчал, потом спросил, не вопрос ли это. Его реакция мне многое объяснила.

Да, я попала в точку: именно потому, что в нем не было зла, я очень любила его. Именно потому, что зло было ему чуждо, это была не любовь. Самое лучшее блюдо несовершенно без капельки уксуса. Девятую симфонию Бетховена никто не мог бы слушать, не будь в ней моментов сомнения и отчаяния. Христос не был бы так близок людям, если бы не произносил порой слов, граничащих с ненавистью.

Это напомнило мне кое о чем.

— Ты по-прежнему самурай Иисус?

Ринри ответил с изумительной непосредственностью:

— Ах да, я совершенно об этом забыл.

— Так ты самурай Иисус или нет?

— Да, — сказал он, как студент на занятии.

— Тебе были знаки свыше?

Он, по своему обыкновению, пожал плечами:

— Я читаю сейчас книгу о Рамсесе Втором. Необычайно интересная цивилизация. Мне бы хотелось быть египтянином.

Я поняла, что он японец до мозга костей: его влекло ко всем чужестранным культурам. Так, мы встречаем японцев — специалистов по бретонскому языку XII века или по мотиву нюхательного табака во фламандской живописи. В сменяющих друг друга призваниях Ринри я ошибочно усматривала поиски себя: его искренне и глубоко интересовали другие, вот и все.


Девятого января 1991 года я объявила своему жениху, что улетаю на следующий день в Брюссель. Я сказала это походя, между прочим, как будто собиралась выйти купить газету.

— Что ты будешь там делать?

— Хочу повидать сестру и друзей.

— Когда ты вернешься?

— Не знаю. Скоро.

— Я отвезу тебя в аэропорт.

— Спасибо, не нужно. Справлюсь сама.

Но он настоял. Десятого января за мной в последний раз приехал белый «мерседес».

— Какой тяжеленный чемодан! — сказал он, засовывая мои вещи в багажник.

— Подарки, — сказала я.

Я увозила все свое имущество.

В Нарите я попросила его сразу уехать.

— Не выношу прощаний в аэропорту.

Он поцеловал меня и ушел. Когда он скрылся из виду, комок в горле пропал, грусть сменилась безумной радостью.

Я смеялась. Ругала себя, осыпала всеми бранными словами, каких заслуживала, но не могла перестать смеяться от невероятного чувства освобождения.

Я знала, что мне должно быть горько, стыдно и так далее. Не получалось.

На регистрации я попросила место у окна.

###

Аэропорт, конечно, великий источник радости, но есть радость еще больше: та, что охватывает вас в самолете. Она достигает апогея, когда вы сидите у окна, а самолет отрывается от земли.

При этом я искренне горевала, покидая свою любимую страну, да еще тайком и впопыхах: ужас перед браком действительно пересиливал во мне все остальное. Я парила в небесах от счастья. Крылья самолета были моими крыльями.

Пилот — разумеется, специально для меня — решил пролететь над Фудзи. Как же прекрасен мой вулкан сверху! Я мысленно обратила к нему такую речь: «Мой старый брат, я люблю тебя. Я не предаю тебя, улетая. Бывает, что бегство — акт любви. Чтобы любить, я должна быть свободной. Я улетаю, чтобы сохранить красоту моего чувства к тебе. Не меняйся, пожалуйста!»

Вскоре Япония в иллюминаторе исчезла совсем. Но и тут щемящая тоска не погасила мой восторг. Крылья самолета были продолжением моего тела. Что может быть лучше, чем иметь крылья? Крылья нужны, чтобы улетать.

Считается, что спасаться бегством постыдно. Жаль, ведь это так приятно. Бегство дает самое потрясающее ощущение свободы, какое только может быть. Убегая, чувствуешь себя свободнее, чем когда бежать не от чего. У беглеца мышцы ног наэлектризованы, по коже пробегает трепет, ноздри раздуваются, глаза расширены.

Понятие свободы — тема настолько избитая, что я сразу начинаю зевать. Но физическое ощущение свободы — совсем другое дело. Надо бы всегда иметь, от чего бежать, чтобы поддерживать в себе эту изумительную способность. Впрочем, у человека всегда есть от чего бежать. Хотя бы от самого себя.

От себя можно спастись — вот она, благая весть. То, от чего мы бежим в себе, — это тесная тюремная камера, которую оседлая жизнь создает где угодно. И вдруг мы подхватываем свои пожитки и пускаемся в бега: наше «я» так удивлено, что забывает играть роль тюремщика. От себя можно оторваться, как отрываются от погони.

В иллюминаторе нескончаемая Сибирь, вся белая от снега, идеальное место заключения именно в силу своей огромности. Беглецы гибнут, затерявшись в чрезмерности пространства. Таков парадокс беспредельности: свобода видится там, где ее на самом деле нет. Это тюрьма без стен, такая большая, что из нее не убежишь. Глядя сверху из самолета, это легко понять.

Заратустра, сидящий во мне, вдруг подумал, что если бы я бежала по земле, то оставила бы следы на снегу и меня бы схватили. Крылья — превосходная вещь.

Бегство постыдно? Но все равно оно лучше, чем плен. Единственное бесчестье — это не быть свободным.

Пассажирам раздали наушники. Я включала по очереди разные музыкальные программы, недоумевая, как люди выдерживают эти децибелы. И вдруг наткнулась на Венгерскую рапсодию Листа — мое самое первое музыкальное воспоминание.

Мне два с половиной года, я в гостиной в Сюкугаве, мама с торжественным видом говорит мне: «Вот Венгерская рапсодия». Я слушаю, как будто это захватывающее приключение. А это и есть приключение. Плохие гонятся за хорошими, которые скачут на лошадях. Плохие тоже скачут на лошадях. Главное, кто быстрее. Иногда музыка говорит, что хорошие спасены, но нет, это западня, злые пустились на хитрость, чтобы хорошие подумали, будто они в безопасности, а тут их и застигнут врасплох. Ну наконец-то: хорошие догадались о коварстве преследователей, но слишком поздно, спасутся ли они теперь? Они скачут из последних сил, слившись со спинами своих коней, галоп измотал их, как и лошадей, я за них, я не знаю, хорошая я или плохая, но я на стороне тех, за кем гонятся, у меня душа беглеца, сердце мое бешено стучит, о, впереди пропасть, сумеют ли лошади перепрыгнуть, но прыгать надо, иначе попадешь в лапы к плохим, я слушаю, вытаращив глаза от страха, кони прыгают и приземляются на другом берегу, у самого-самого краешка, всё, спасены, плохие не отваживаются прыгать, у них не хватает храбрости, ведь им не от чего спасаться, стремление поймать не так сильно, как страх быть пойманным, и Венгерская рапсодия завершается победными звуками.

Я назвала самолет Пегасом. Музыка Листа удесятерила мое ликование. Мне двадцать три года, и я еще не нашла ничего из того, что ищу. Поэтому жизнь мне очень нравится. Прекрасно, когда в двадцать три года своя дорога еще не найдена.


Одиннадцатого января 1991 года я приземлилась в аэропорту Завентем. Меня встречала Жюльетта, я бросилась в ее объятия.

Когда мы наконец свое отвизжали, отмычали, отрычали, отблеяли, отклекотали, отверещали и отмяукали, мы посмотрели друг на друга, и сестра спросила:

— Ты ведь больше не уедешь?

— Я остаюсь! — объявила я, чтобы пресечь двусмысленность отрицательных вопросов.

Жюльетта привезла меня домой, в Брюссель. Вот она, Бельгия. Я расчувствовалась, увидев низкое серенькое небо, тесные улицы, старушек в пальто, с неизменными сумочками в руках, трамваи.

— А Ринри? Он приедет? — спросила Жюльетта.

— Не думаю, — ответила я уклончиво.

Деликатная Жюльетта не стала допытываться.

Мы зажили вдвоем, как до моего отъезда. Жить с сестрой очень хорошо. Бельгийский Фонд социального страхования официально закрепил наш союз, присвоив мне статус домработницы. В моих документах значилось: «Домработница Жюльетты Нотомб». Такое не выдумаешь. Я подошла к своему ремеслу очень серьезно и стирала сестре белье.

Четырнадцатого января 1991 года я начала писать роман «Гигиена убийцы». Уходя утром на работу, Жюльетта мне говорила: «Пока, домработница!» Я долго писала, потом развешивала белье, забытое в стиральной машине. Вечером возвращалась Жюльетта и вознаграждала домработницу поцелуем.

В Японии я сэкономила часть своего заработка и привезла с собой. Я подсчитала, что на эти деньги смогу, не роскошествуя, продержаться года два. Если за два года я не найду издателя, беспечно говорила я себе, то тогда и подумаю, что делать дальше. Мне нравилась жизнь, которую я вела. По сравнению с работой в японской фирме это был просто рай.


Время от времени звонил телефон. Я всякий раз изумлялась, услышав голос Ринри. Я никогда не вспоминала о нем и не видела никакой связи между своей жизнью в Японии и в Бельгии: возможность телефонных разговоров между этими двумя мирами казалась мне такой же невероятной, как путешествие во времени. Ринри удивляло мое удивление.

Назад Дальше