— Почему не может быть?
— Это страшная тайна! пусти меня! они уйдут! они уходят! Георгий! Георгий! Людмила — дочь твоя!.. Они ушли! О, я погибла!
Юлия Павловна вырвалась из объятий Любови Яковлевны, хочет бежать за Георгием и Людмилой; но ноги ей не служат, и она падает на колени перед матерью Георгия и умоляет догнать его, вырвать из объятий Людмилы.
— Догони, догони! — повторяет она, ползая на коленях пред нею, — я тебе все открою: твой Георгий — муж мой, Людмила — дочь его!..
— Матушка, барышня, что с тобой? — кричит Ивановна, вбегая в комнату Юлии Павловны и обхватив ее руками.
— О, пусти, я сама умру; только догони их, догони! — повторяет в бреду Юлия Павловна.
Ивановна плачет над ней.
— Говорила я, чтоб выпить липового цвету!.. Вот и горячка! Барышня! голубушка!
Юлия Павловна вздохнула, очнулась; холодный пот покатился по лицу ее, мутный взор ходит кругом.
— Что с тобой, барышня?… Вот, в озноб теперь кинуло!.. Юлия Павловна зарыдала.
Утолив безотчетное свое горе слезами, она поуспокоилась; и наконец, после долгой думы, взор ее просветлел.
«Какие пустяки забрала я себе в голову, — думала она, увлекаемая желанием по привычке отправиться к Любови Яковлевне, — право, сама не знаю, чего я испугалась; ну что за беда, что ребенок любит меня… я сама его так люблю, как своего родного сына… Я уверена, что ему надоела эта мадам Воже с своим французским языком… Только и разговоров что про грамматику! Не удивительно, что он стал бегать от этой грамматики; со мной все-таки о чем-нибудь можно поговорить. Молодому человеку необходимо рассеяние».
Поток этих успокоительных мыслей остановлен был присылкою от Любови Яковлевны узнать о здоровье и просить к себе. Человек вошел так неожиданно и так крикнул, что Юлия Павловна вздрогнула с испугом, и в ней задрожали все жилки.
— Не могу, не могу, — проговорила она, — кланяйся Любови Яковлевне.
Человек ушел; а Юлия Павловна, успокоясь, подумала; «Для чего ж это я наклепала на себя лихорадку?… Смех какой! испугалась человека! я пойду».
И она, полная мыслей о глупости, которая пришла ей в голову, надела, не замечая того сама, новенькое платье с шитой пелериночкой и, стоя перед зеркалом, десять раз переделывала прическу волос.
Вдруг входит Георгий.
Юлия Павловна так и обмерла, завитые локоны распустились от страху.
— Ах, Юлия Павловна, — сказал Георгий, целуя по обычаю ее ручку, — а мы думали, что вы в постели!
— Да, я очень нездорова, Георгий, — проговорила Юлия Павловна, взволнованная новою неожиданностью.
И она не могла докончить, села, держась за руку Георгия; Георгий сел подле нее.
— Слабость такая… всего пугаюсь… Я не знаю, что со мной делается.
И Юлия Павловна заплакала; Георгий придержал ей голову, которая клонилась и наконец припала на плечо юноши.
— Что с вами, Юлия Павловна? — сказал он с чувством. Юлия Павловна еще сильнее зарыдала.
Любовь Яковлевна, рассердясь на человека, который возвратился от Юлии Павловны и не мог сказать, чем она больна, хотела посылать его в другой раз.
— Позвольте, я сам схожу, маменька, — вызвался Георгий и побежал к Юлии Павловне.
Это слышала мадам Воже. В ней страшно уже кипело чувство ревности. Подозревая условленное свидание, она не вытерпела.
— Бедной Юлий Павловна больна, очень больна, — сказала она, — и я пойду сама к ней.
— Сходите навестите ее, мадам Воже.
Мадам Воже хотелось застать любовников врасплох; торопливо дошла она до дому Юлии Павловны, тихонько прокралась в сени, на лестницу, приотворила двери в переднюю — все тихо; подле, в кухоньке, никого нет — Ивановна ушла на базар.
Тихонько приотворила дверь в гостиную, пробирается на цыпочках, заглянула в спальню и вместе уборную — тишина. Но какая картина для нее: безмолвно сидит Георгий на канапе, к плечу его припала головою Юлия Павловна, глаза ее закрыты, она, казалось, сладко забылась после горьких слез, локоны ее распались, щеки горят, наряд совсем не говорит в пользу болезни.
— Браво, браво, Юлий Павловна, у вас прекрасной болезнь! — вскричала мадам Воже, вбежав в комнату с злобной радостью. — Мосьё доктёр у вас очень хорошей, очень хорошей!
Это был третий внезапный приход для Юлии Павловны; она вскрикнула и упала без памяти.
— Вы испугали ее! — вскричал Георгий, бросившись помогать Юлии Павловне.
— Monsieur le docteur,[58] извольте идти домой! — сказала мадам Воже гордо, указывая Георгию двери.
— Что? — проговорил Георгий с презрением.
— Monsieur George,[59] я вам приказываю!
— Прочь! — крикнул Георгий, оттолкнув мадам Воже, которая схватила его за руку.
— Дерзкой мальчишка! я пойду все рассказать отцу и матери!
— Иди, рассказывай, я сам все расскажу!.. все, дочиста!
— Георгий, извольте идти домой! — закричала во весь голос Воже. И она, как демон, исступленно, бросилась на беспамятную Юлию Павловну; но Георгий, обхватив ее, вытащил за двери, вытолкнул и припер их.
— Постой же, мальчишка! — вскричала мадам Воже, погрозив в дверь кулаком.
Бегом побежала она домой, скрежеща зубами.
— Что вы бежите как сумасшедшая, мадам Воже? — спросил Филипп Савич, сидевший у открытого окна, видя ее бегущую мимо дому с разъяренным лицом.
— Я вам скажу, я вам скажу! — вскричала мадам Воже. «Что там такое? — подумал Филипп Савич, выходя навстречу в залу, — где ж она?»
В нетерпении узнать причину, он пошел через сени в комнату гувернантки, но раздавшиеся слова на крыльце остановили его.
— Ах, старая чертовка, да ведь она околевает!
— Кто околевает? — спросил равнодушно Филипп Савич у вбегающей в сени девки.
— Мадам, сударь, убилась до смерти.
— Что-о? Какая мадам?
— Наша, сударь, убилась до смерти! вон лежит у ворот.
Филипп Савич вышел на двор. В воротах лежала распростертая на земле мадам Воже без дыхания, с раскроенным лбом, пена бьет изо рта. Вся дворня и народ, собравшийся с улицы, стояли около нее.
— Что это с ней случилось? — спросил Филипп Савич.
— Прах ее знает, — отвечал один купец, — подхожу я к воротам вашего благородия, смотрю, бежит она, да что-то бормочет по-своему, да, словно слепая, как хватится в воротах об запор! так, как сноп, и свалилась: ни словечка не молвила!
— Какой запор?
— А что ворота запирают, — отвечал конюх, — вы изволили приказать пустить вороную по двору на травку; так, чтоб не ушла со двора, я и засунул запор, чем ворота-то совсем запирать.
— Дурак! для чего ты не запер ворота? — вскричал Филипп Савич.
— Да как же проходить-то, сударь; у калитки еще зимой петли сломались, так ее покуда заколотили, я докладывал тогда еще.
— Когда докладывал? врешь!
— Как же, сударь, раза три докладывал; а вы ничего не изволили сказать.
— Врешь!
Филипп Савич не любил выдавать деньги на разные требования своих людей, — он подозревал, что эти мошенники нарочно сломают да скажут — втридорога стоит починка, чтоб выгадать себе на вино. Посылать людей своих за кузнецами, плотниками, слесарями он также не любил, подозревая, что они сговорятся и обманут его. А потому он всегда ждал поры и времени, когда накопится в доме порчи и ломи, и тогда подряжал сам починку гуртом. За этот, с позволения сказать, скаредный расчет он платил за все не втридорога, а вдесятеро: потому что искру тушить не то что пожар.
Между тем как Филипп Савич спорил с кучером о петлях калитки, мадам Воже лежала на земле. Любовь Яковлевна и Георгий стояли также над ней с ужасом.
Наконец ее внесли в ее комнату, призвали медика, который застал ее уже в сильном бреду горячки; выпучив глаза, она лезла с постели и, уставив пальцы, как когти, скрежетала зубами. Она была страшна.
Георгий рассказал матери, как она напугала Юлию Павловну, и Любовь Яковлевна подтвердила его мнение, что болезнь в ней давно уже скрывалась и что она только в беспамятстве могла удариться о перекладину.
— Я ее дома лечить не намерен! — говорил Филипп Савич? — черт с ней! пусть в больнице умирает.
— Помилуй, друг мой, за что ж мы бросим бедную женщину, которая у нас как своя в доме уже несколько лет, — говорила чувствительная Любовь Яковлевна.
— Вот тебе раз! я нанимал ее для того, чтоб учить детей; а она тут больная лежать будет!.. Мне что за дело, что она больна! Сама ты говорила, что у ней горячка поутру была; объелась, я думаю, чего-нибудь! Я видел сам, как она бежала с пеной у рта! Какая это горячка; она просто сошла с ума.
Убеждения Любови Яковлевны лечить больную дома не подействовали на Филиппа Савича; он отправил ее в Киев, в больницу. Чем она кончила свои похождения, умерла, больна по сию пору или выздоровела и отправилась в отчизну свою, Францию, бог с ней, не наше дело; она, как говорится по-турецки, пришла-ушла, а между тем это имело большое влияние на судьбу героев нашего сказания.
Так как для двенадцатилетней дочери Любови Яковлевны нужна была еще мадам, и еще такая мадам, которая бы, кроме французского языка, учила ее и на фортепьянах играть, а если можно, и петь, то Филипп Савич, отправляясь на контракты в Киев, решился, более по просьбе дочери, нежели матери ее, приискать сам потребную мадам, хотя он и считал французское воспитание, по польскому выражению, непотребным.
IV
Обратимся теперь к нашей героине, которую, может быть, читатель успел уже невзлюбить и согрешил. Душа человека, как почва, которую можно не возделывать совсем, и тогда она будет технически называться пустошью; можно возделать и засеять пшеницей и чем угодно. Урожай от бога, а без ухода и уменья ухаживать добро прорастет чертовым зельем. К этой старой морали прибавим то, что человеку дан разум и право самому себя возделывать. Он и может себя возделывать, преобразовывать к лучшему. Но каково выполоть из самого себя какое-нибудь чертово зелье, которое пустило корни во все изгибы сердца? И хочется вырвать, да смерть больно! А иной неверующий разум подумает: да к чему? будет ли от этого лучше, успею ли я выполоть душу, возделать снова, возрастить сладкий и здоровый плод и вкусить от него? Подумает, да так и оставит. Человеку нужно добро, как насущный хлеб. Не имея собственного добра, он непременно заест чужое добро. В пример ставим Дмитрицкого и Саломею Петровну, которые скачут теперь из Москвы, по мыслям Дмитрицкого в Киев, а по словам его покупать имение на чудных берегах Тавриды и там поселиться.
— О, мы будем вкушать там рай! — говорит Саломея Петровна, пламенно смотря ему в глаза.
— Как же! именно, радость моя; мы так будем счастливы, — держит ответ Дмитрицкий. — Именно, радость моя, уж если жить — так жить! Однако что-то теперь поделывает твой муж?
— Ах, не напоминай мне о нем! — произносит Саломея Петровна с чувством. — Если б ты знал, какие ухищрения были употреблены, чтоб выдать меня за него замуж!
— Ах, это любопытно; расскажи, пожалуйста, — проговорил Дмитрицкий зевая.
— Я как будто предчувствовала, что мне суждено было встретиться с тобой, и, несмотря на все искания руки моей, я отказывала…
— А ты веришь предчувствиям?
— О, как же! а ты?
. — О, без сомнения! я по предчувствию ехал в Москву.
— Неужели? по какому же?
— Во-первых, я торопился в Москву совершенно как будто влюбленный уже в тебя; мне казалось, что у меня ничего нет, кроме сладостной надежды встретить в Москве то, чего душа моя требует… И вот я нашел, что мне нужно было.
И Дмитрицкий приложил левую руку к шкатулке, а другою обнял Саломею.
— Это удивительно!
— Чрезвычайно!
Между тем наши путешественники приехали в Тулу. Дмитрицкий велел ехать в гостиницу.
— В трактир? — спросил ямщик.
— Ну, да!
— Ах, пожалуйста, наймем лучше квартиру! Как можно в трактире останавливаться, это отвратительно!
— Помилуй, что тут отвратительного; в гостиницах все проезжие останавливаются.
— Нет, нет, как это можно! неравно еще я встречу кого-нибудь из знакомых.
— Так что ж такое? тем лучше! пожелаешь им счастливого пути в Москву и велишь кланяться всем знакомым и извиниться, что уехала не простившись с ними.
— Ах, нет, я не могу перенести стыда!
— Это что такое? стыд со мной ехать? Этого я не знал!;. Если стыдно ехать со мной, так зачем и ехать.
Пррр! Карета остановилась подле гостиницы; наемный человек из иностранцев отворил дверцы.
— Этого я не знал! — продолжал Дмитрицкий, — так я избавлю вас от стыда ехать со мной.
И Дмитрицкий полез вон из кареты.
— Николай! — вскричала Саломея, схватив его за полу сюртука.
— Позвольте мне идти!
— Не сердись на меня! делай как хочешь, мой друг! помоги мне выйти из кареты.
— Вот это дело другое; я противоречий не умею переносить; так, так так! а не так, так — мне все нипочем: у меня уже такой характер.
— Ах, Николай, как ты вспыльчив! — сказала Саломея, когда они вошли в номер гостиницы.
— От этого недостатка или, лучше сказать, излишества сердца я никак не могу отучить себя. У меня иногда бывают престранные капризы, какие-то требования самой природы, и если противоречить им, я готов все и вверх дном и вверх ногами поставить.
Дмитрицкий приказал подать обедать и, между прочим, бутылку шампанского.
— Мы, душа моя, сами будем пить за свое здоровье; это гораздо будет лучше; ты знаешь, как люди желают? На языке: «желаю вам счастия», а на душе: «чтобы черт вас взял». Мы сами себе пожелаем счастия от чистого сердца, не правда ли?
— О, конечно!
— Ну, чокнемся и поцелуемся; ты — моя надежда, а я — твой друг!
— За твое здоровье, ты мои желания знаешь.
— Что ж, только-то? прихлебнула?
— Я не могу пить, Николай.
— Хм! Это худая примета! — сухо сказал Дмитрицкий.
— Ты сердишься, ну, я выпью, выпью!
— Вот люблю! — сказал Дмитрицкий. — Для взаимности, душа моя, необходимо иметь одни привычки.
После обеда Дмитрицкий вышел в бильярдную. Бильярд был второклассным его развлечением; за неимением партии застольной, он любил испытать свое счастие с кием в руках, а иногда играл так, для разнообразия, и даже для моциону.
Покуда хватилась и нашла его Саломея, он уже успел вызвать на бой одного ротмистра, по червонцу, и играл преинтересную партию. У противников было по пятидесяти девяти, и дело было за одной билей, которая долго не давалась ни тому, ни другому.
— Идет пари! — вскричал Дмитрицкий.
— Пожалуй, бутылка шампанского.
— И мазу к ней пятьсот рублей:[60] эта биля стоит того.
— Много! — сказал ротмистр. — Господа, отвечаете за меня?
— Отвечаем! — вскричали прочие офицеры, заинтересованные партией.
— Идет! Ну, прищуривай, Агашка, на левый глаз! — крикнул ротмистр, которому был черед играть.
Все шары стояли подле борта; ротмистр решился делать желтого дублетом; ударил — шар покатился к лузе. У Дмитрицкого ёкнуло сердце, он стукнул уже кием об пол. Но шар остановился над самой лузой.
— Стой, друг! Отдаете партию? — вскричал Дмитрицкии, видя, что ротмистр с досады бросил кий.
— Извольте играть! — сказали офицеры.
— Не верите? да это стыдно играть! — сказал Дмитрицкии и наметил в шар, который стоило только задеть, чтобы он свалился в лузу.
В это самое время Саломея, закрытая вуалем, взглянула в двери и, не зная, что Дмитрицкий в таком положении, когда под руку опасно звать, крикнула нетерпеливым голосом:
— Николай!
— Промах! партия! — вскричали офицеры.
— Пьфу! — вскричал Дмитрицкий, швырнув кий на бильярд.
— Пора ехать, — сказала Саломея.
— Да что мне пора ехать! Черт знает что! Кричать под руку! Да подите, пожалуйста!
Саломея вздрогнула: так прикрикнул на нее Дмитрицкий.
— Эта партия не в партию, господа, — сказал он, — надо переиграть!
— Нет, очень в партию, — сказал ротмистр, — если хотите, новую.
— Извольте! — сказал Дмитрицкий, — на квит!
Руки его тряслись от досады; с ним не опасно было играть.
Он проиграл три раза на квит и, ясно чувствуя, что не может играть, бросил кий.
За пазухой у него было только три тысячи, отложенные из шкатулки, на дорогу; целой тысячи недоставало. Это для него было хуже всего: ключ от шкатулки был у Саломеи, надо было просить у нее денег.
— Остальные сейчас принесу, господа, — сказал он, уходя в свою комнату.
Саломея сидела на диване, закрыв глаза руками, В ней боролись две страсти — молодая любовь с старой гордостью.
— Помилуй, друг мой, что ты сделала со мной! — сказал Дмитрицкий, подходя к ней.
Саломея ничего не отвечала. — Я, впрочем, тебя не виню, ты не знаешь условий бильярдной игры; но ты могла меня осрамить.
— Чем я вас осрамила? вы меня осрамили!
— Хм! теперь у меня вспыльчивость прошла, и потому я тебе объясню, в чем дело. Ты не знаешь, что на бильярде есть такая легкая биль, что тот, кто не сделает ее, должен лезть под бильярд. Ты крикнула под руку, я дал промах и должен за неисполнение условия или драться на дуэли, или откупиться суммой, которую с меня потребуют. Под бильярд, разумеется, я не полезу, платить четыре тысячи из твоего капитала также не хочу, так прощай покуда.
— Никоей! Николай! — вскричала Саломея, удерживая Дмитрицкого за руку, — я тебя не пущу!
— Нельзя, душа моя, честь выкупается кровью или жизнью.
— Ты меня не любишь! ты не считаешь моего своим!..
— О, теперь я вижу, что ты моя, что твоя любовь беспредельна!.. прости же за недоверчивость!
— Сколько же тебе нужно, друг мой, денег? вот ключик от шкатулки… отдай им поскорее!