Пейса что-то пробормотала, и Хаймэ побежал за уланом.
— Хвалит своего офицера, — сказала Пейса, выходя за ворота, — в карты играет…
— Э?
— И богат; вот и играйте с ним.
— Э?
— Да; со своим братом офицером лучше вам играть; а эти паны в париках — шулера.
— Э?
— Да, я вам говорила.
— Э? Сидоров, дай трубку.
— Трубку-то я подам, сударь, да пустую.
— Табаку нешто нет? Поди возьми у Соломона фунт.
— Поди возьми! — бормотал косолапый кавалерист-денщик про себя, отправляясь в лавку, — пожалуй возьму; мне что! я поди возьми, так сам не будет отвечать… Эй, давай фунт табака барину.
— Фууунт?
— Да, фунт! сказано фунт, так фунт. — У тебя карбованный али сто?
— Да, сто! как бы не так!
— Давай деньги.
— Поди у барина возьми, он тебе даст.
— Даааст? а у барина деньги есть?
— A у кого ж и быть деньгам, как не у господ? Ну, давай же или сам неси; барин велел фунт табаку принести; ну и ступай.
— Велел?
— Говорят, велел; ступай, он, чай, расплатится с тобой.
— Расплатится?
— Стало быть, расплатится, когда велел целый фунт приносить.
— Пойдем, пойдем.
— Пойдем.
Между тем офицер, не дождавшись табаку, отправился по соседству, корчем через пять, к пану Желынскому.
Пан Желынский был знатный игрок, старый пес в рыжем парике, с преотвратительной наружностью. Все знали его ремесло, говорили ему в глаза: «Ты, пан, шулер! с тобой нельзя играть!» Он на это издавал звук: «хэ, хэ, хэ, хэ?», садился за стол, высыпал горсть червонцев, разламывал звучно обертку колоды, раскидывал ее, как веер, и, пропустив с треском карту в карту, клал тихо на стол и произносил: «Не угодно ли?» На это магическое слово ничего нельзя было отвечать, кроме: «Угодно!»
— Пан, реванж за тобой, — сказал офицер, входя в квартиру пана, который играл в это время на скрипке вариации Плейеля.[6] — Отыгрываться я не хочу; а будем играть пополам.
Желынский, положив скрипку, посмотрел вопросительно на офицера.
— Ну, пан, хочешь вместе, идешь на половину?
Желынский отдул губы и сделал знак, что он не понимает этих слов.
— Послушай, пан, ты со мной не церемонься; ты меня обдул, а я тебя отдую, мне все равно; я проиграл тебе ремонтные деньги! Ты должен меня вывести из беды.
— На чужие деньги не должно было играть.
— Знаю я сам это; да ведь ты, бес, попутал меня; так и распутывай.
— Но… с кем же играть?…
— С кем?… Э-гэ! колокольчик!..
И самом деле колокольчик звякнул, на улице хлопанье бича ближе и ближе.
Желынский и офицер бросились к окну.
Дмитрицкий катил в роскошной коляске, прислонясь к боку; белая фуражка, по обычаю, набекрень.
— Какая прекрасная венская коляска! Кто это такой?
— Вот выигрывай, пан, эту коляску.
— Хэ, хэ, хэ! не худо бы. Здесь, подле, остановился; надо бы узнать, кто такой. Яне! гей, Яне!
— Не беспокойся, это мой сосед. Хочешь с ним познакомиться?
— Почему ж не так, всякое новое замечательное лицо составляет особенно приятное знакомство.
— Так приходи же ко мне через полчаса, слышишь?
Желынский кивнул головой в знак утверждения, а офицер отправился к себе.
Дмитрицкий был уже встречен Пейсою и охорашивался в зеркале.
— Какая ты миленькая евреечка! а?
— Нравлюсь я вам?
— Да как же? чудо что за глазки! а?
— Вам, может быть, чаю угодно? у нас самый лучший чай.
— Чаю, чаю! о, какая хорошенькая! тебя как зовут?
— Пейса.
— Пейса!
— Позвольте, я сейчас принесу чай; как прикажете: с самоваром подать или просто?
— Как хочешь.
И Пейса вышла торопливо в свою комнату собирать чай.
— Чудо жидовочка! — повторил Дмитрицкий, расхаживая по комнате и крутя усы, — а городишко, кажется, не лучше Могилева… а я думал черт знает что!..
— Прикажете сливок и сухарей, или с ромом будете пить? У нас ром самый лучший, ямайской.
— С чем хочешь… Поди, поди сюда!
— Сейчас, я только приготовлю чай.
— Плутовка!.. Сергей! эй! Сергей!
— Сейчас. Самовар ставлю, — отвечал денщик со двора
— Скорей!
— Самовар ставлю!
— Кто тебя просил? дурак!
— Да сами же сказали, чтоб сейчас же самовар был готов.
— Не нужно! здесь есть чай готовый…
— Не нужно! а я наставил… Готовый! какой тут жидовский чай — труха! а деньги дерут такие, что…
— Ну, молчи!
— Да зачем же изволили покупать самовар? Сами говорили, что от жидовского чаю с души воротит. — Молчать!
— А по мне что — меньше хлопот! не я его пить буду!
Пейса принесла чай точно в таком же виде, как подают и в русских трактирах.
— Налей же, Песя; сама угощай меня!
— Вы сладко любите?
— Сладко, милочка; так сладко, как… понимаешь? Да сядь, хозяйничай как должно, а я сяду подле тебя…
— Как это можно!
— Ну, я не буду пить; мне скучно одному пить.
— Пейса! Пейса! — раздался голос подле дверей.
— Позвольте! постоялец наш пришел, верно, требует чаю…
— Кто такой постоялец?
— Драгунский офицер. Ему здесь отведена квартира.
— Экой счастливец!
— Он скоро едет; попросите его, чтоб он передал вам свою квартиру.
— В самом деле!
— Пейса! чаю давай! — крикнул офицер, входя в комнату, не обращая внимания на Дмитрицкого.
Надо сказать, что в корчмах приемная комната то же, что в гостиницах общая зала. Если в корчме есть какая-нибудь заманчивая Пейса и никто из приезжих не занимает этой общей залы, то офицерство на прогулках заходит в нее и требует, у Пейсы чаю, кофе и поцелуев.
— Я вам пришлю чай в вашу комнату, — сказала Пейса, — здесь они стоят.
— Ах, извините, — сказал офицер Дмитрицкому, — я не знал, что у меня есть сосед.
— Сделайте одолжение, рад познакомиться, тем более, что я имею к вам просьбу. Мне вот жидовочка сказала, что вы скоро поедете отсюда и ваша квартира опростается. Я бы желал занять ее.
— И прекрасно! в самом деле, вам нечего хлопотать в квартирной комиссии; а признаюсь вам, это истинная комиссия добыть здесь порядочную квартиру.
— Сделайте одолжение, не угодно ли вам чаю?… Я церемоний не люблю; прошу и со мной без церемоний…
— Это и прекрасно!
— С ромом изволите?
— Немножко.
— Может быть, вы любите пунш?
— Э, все равно. Вы надолго приехали?
И так далее, обыкновенный офицерский разговор, который был прерван приходом денщика Сидорова с Соломоном и с табаком.
— Вот, сударь, сам принес табак, — сказал Сидоров.
— Дурак! тебя кто просил сюда? не мог подождать? Покажи табак!.. Изрядный! Вот это изрядный табак! Верно, нового привозу; а то такой скверный отпустил, что я хотел тебя проучить, заставить сто раз прийти за деньгами. Завтра принеси еще три фунта этого же самого. Пошел!
— Васе благородие…
— Ну, пошел, нечего оправдываться!
— Что ж, васе благородие…
Слова жида были прерваны приходом Желынского.
— Я думал, что пана Рацкого дома нет, — сказал он, обращаясь к офицеру. — Я принес долг… кажется, пятьсот пятьдесят рублей?… Вот три двухсотных.
— Что ж это? пятьдесят рублей сдачи? Ну, я сдачи не люблю давать: штос, на две карты[7] — и кончено: четыреста или все шестьсот. Пойдемте ко мне; здесь их квартира.
— Ах, извините, я не знал, — сказал Желынский, обращаясь к Дмитрицкому.
— Не угодно ли и вам ко мне?
— Да для чего ж, господа, переходить с места на место, — сказал Дмитрицкий, — я очень рад, что имел удовольствие познакомиться, прошу вас быть как дома; если угодно, я велю подать карты.
— Нет, я играть не буду, — сказал Желынский.
— Кто это такой? — спросил Дмитрицкий тихо у Рацкого.
— Помещик, богач каналья, я его немножко наказал… Я сам играть не хочу; но штос на квит — не игра.
— На квит, пожалуй.
— Пейса, подай карты.
— Вы откуда изволили приехать? — продолжал Желынский, обращаясь к Дмитрицкому.
— Из-под Могилева.
— На Днепре или на Днестре?
— На Днепре.
— Я там не бывал.
— Маленький город.
— Ну, пан Желынский!
— Позвольте, я сам мечу.
— Пожалуй!.. Идет на квит… Ах, проклятая десятка!.. идет на сто… баста!
— Это ужас! — вскричал Желынский, бросая карты. — Терпеть не могу этот штос!
— Зачем дело стало, — банчику!
— Нет! покорно благодарю! да еще против одного!..
— Извольте, я тоже приставлю, — сказал Дмитрицкий, — надо же что-нибудь делать: я смотреть не люблю.
— Охо-хо! гроши мои, гроши! — сказал вздыхая Желынский, высыпая на стол из кошелька сотни две червонцев. — Новые карты!
Началась игра. У Желынского точно как будто колода никогда в руках не бывала. Так глупо держит, что все карты видны. Дмитрицкий думает: «Такого олуxa не трудно обыграть!» Подсмотрит карту, — аттанде! и поставит на хороший куш, да еще примажет. Разгорелся, подымает выше.
— Отвечаете? — вскричал он наконец, поставив темную.
— Отвечаю! — с досадой отвечал Желынский, — отвечаю до десяти тысяч!
— Аттанде! отвечаете?
— Отвечаю!
— На все!
Желынский приостановился, казалось, струсил, руки задрожали…
— Мечите!
Направо, налево, направо, налево… Ух! Дмитрицкий разбил кулак, ударив по проклятой карте, которая ему изменила; в глазах затуманило.
— Позвольте сосчитаться, — сказал Желынский, потирая руки и положив колоду на стол.
— Это черт знает что! — вскричал Дмитрицкий. — Ах, дурак! сам себя надул! так глупо ошибиться! — прибавил Дмитрицкий про себя, — это удивительно!
— Что ж тут удивительного, что из пятидесяти карт, которые я вам дал, выигрываю одну?
— Да эта одна стоит тысячи! — прибавил Рацкий.
— Нет, не тысячи, а восьми тысяч четырехсот, — отвечал хладнокровно Желынский, сосчитав выигрышные Дмитрицким тысяча шестьсот рублей и вычитая их из десяти тысяч. — Рассчитаемся.
— Нет, мы будем играть еще! — вскричал Дмитрицкий, потирая лоб.
— Нет, баста! за вами восемь тысяч четыреста.
— Что ж вы думаете, что у меня денег нет? — сказал с сердцем Дмитрицкий, схватив шкатулку и отпирая ее. — Вот ваши деньги!
Для уплаты восьми тысяч Дмитрицкий должен был прихватить сотни, две из ремонтной суммы. Дрожь проняла его.
— От реванжа я не откажусь, — сказал Желынский, взяв деньги, — но завтра.
— Завтра не играю! — сказал Дмитрицкий.
— Как хотите, сегодня не могу, мне в голову ударило от удовольствия выиграть хоть одну порядочную карту: я так несчастливо играю. До свидания.
— Прощайте!
— Животное! обрадовался, что выиграл восемь тысяч! — сказал Дмитрицкий, когда Желынский вышел.
— Хм! да! ужасная скотина!
— Так глупо проиграть, как я проиграл, ни на что не похоже! Проиграл такому ослу!.. это ужас!.. Вы видели, как он держит карты?… Все виднехонько! Его можно бы было обобрать до нитки; но я не хотел пользоваться этим, в доказательство мой проигрыш, черт знает что!
— Да, да! — отвечал Рацкий, зевая.
— Давайте по маленькой, от нечего делать.
— Пожалуй, только мне нужно сперва сходить в дежурство… Я через полчаса приду.
Через полчаса Рацкий действительно возвратился; сели играть по маленькой, играли за полночь; но у Дмитрицкого тряслись руки, и пальцы не в состоянии были исполнять его требований. Игра кончилась ни на чем.
Дмитрицкому не спалось; всю ночь продумал он о глупом тузе, который лег вместо левой на правую сторону. На другой день он отправился отдать визит Рацкому и предложил ему пригласить олуха к себе.
— Надо же отыграться!
— И пусть он опять мечет банк.
— Да, да, да, именно!
Желынский не замедлил явиться; но, начав игру, долго не распускал хвоста у колоды. Игра не клонилась ни на ту, ни на другую сторону.
— Славная у вас коляска, — сказал Желынский.
— Не дурна.
— Что заплатили?
— Три тысячи.
— О-го! но стоит этих денег, бесподобная коляска!
— Хотите выиграть в четырех тысячах?
— Э, нет, в трех с половиною, пожалуй!
И Желынский, как будто невзначай, выказал валета, третью карту снизу. Дмитрицкий не упустил заметить ее, позадержал талию ставками и, когда три валета выпали, крикнул: «Аттанде! мазу коляска!» Направо, налево…
— Черт знает! — вскричал Дмитрицкий, — вы, сударь, передергиваете!
— С вами играют, милостивый государь, благородные люди, вы забываетесь! Я с вами давно уже играю, господин Рацкий: заметили ли вы, что я передергиваю?
— Полноте сердиться! господин Дмитрицкий так только сгоряча сказал; кому не досадно проиграть два такие куша!
— Однако ж я не выходил из себя, когда проиграл вам третьего дня две тысячи.
— У вас характер, у господина Дмитрицкого другой.
Дмитрицкий исступленно ходил по комнате. Коляска ему нужна была для представительности…
— Милостивый государь, я коляску вам не отдам, я плачу вам за нее тысячу рублей, то, что сам заплатил.
— Это прекрасно! Вы сами заплатили за нее три тысячи; она шла в трех с половиной. Извольте, я за три тысячи отдаю назад, уступаю пятьсот рублей.
— Я у вас покупаю ее.
— Она стоит мне три тысячи пятьсот.
— Угодно тысячу двести? Вам никто за нее больше не даст.
— Она не продажная; я сам в ней поеду.
— Угодно полторы тысячи?
— Полторы тысячи деньгами, пенковую вашу трубку да шкатулку.
— Трубку? шкатулку? ни за что!
— Отдавай, пан, за полторы тысячи, — сказал Рацкий.
— Ну, так и быть.
Дмитрицкий со вздохом достал из шкатулки тысячу пятьсот рублей и бросил на стол. Это уже был второй заем без процентов и без всякого обеспечения.
Но читателю, верно, надоел Дмитрицкий. Оставим его покуда делать что хочет; расскажем что-нибудь другое.
ІІ
У одного папеньки и у одной маменьки были две дочки. Точка. До них не дошел еще черед. Жил-был старик со старухой, в Москве, древнепрестольном граде, в котором житье старикам и старухам. Старик был отставной капитан, следовательно, старуха была отставная капитанша. Жили они со времен екатерининских пенсионом, состоявшим из двухсот рублей. В первые годы отставки старик и старуха считали себя обеспеченными навек.
— Слава богу, — говорила старуха в 1789 году, — двумястами рублей можно пожить в довольстве и роскоши: двадцать пять рубликов в год квартира, рублей по десяти в год нам на одежу, за пять рублей в месяц можно иметь сытный стол… Сколько это, батюшка, составит? Считай!
— Сколько ты, матушка, сказала?
— Экой какой! клади двадцать пять за квартиру.
— Постой, счеты возьму. Ну, двадцать пять за квартиру.
— Десять да десять на одежу.
— Куда ж мне, матушка, десять! Мундир мне прослужит еще лет пять; четыре рубахи в год не износишь — рубль шесть гривен; пара сапогов рубль — вот и все: два рубля шесть гривен; тебе — другое дело, мало ли: пара платья, салоп, чепчик…
— Пара платья! довольно и одного новенького в год. Ситцевое, например, или коленкоровое: пять аршин, ну, хоть шесть, в четыре полотнища, по шести гривен аршин — три рубля шесть гривен; а понаряднее, флоранской тафты[8] — пять рублей. Салоп немногим чем дороже, да зато уж лет на десять сошьешь хорошую вещь — жаль носить.
— Ну, положим нам обоим двадцать рублей на платье. Еще что?
— По пяти в месяц на стол.
— Шестьдесят. Всего сто пять рублей.
— Кухарке в год восемь рублей.
— Восемь.
— Чаю и сахару в год много на пятнадцать рублей.
— Не много! Один Иван Тихонович выпьет рублей на пять, да и Матрена Карповна придет в гости, вторую не покроет!
— Ах, батюшко, жаль стало; да что бы мы стали делать, кабы добрые люди к нам не жаловали хоть на чашку чаю!
— Ах, матушка, слово молвится не в упрек. Всё?
— А сколько всего-то?
— Сто двадцать восемь; смотри-ко ты!
— А на говенье-то, священник с крестом придет — положил?
— Да ты, матушка, не сказала.
— О-ох, Иван Леонтьевич, ты словно не христианин. Клади смело десять рублев.
Вот таким-то образом рассчитывали старик со старухой пятьдесят лет назад.
Квартирка у них была такая приютная, что чудо! Так все установилось и улеглось в ней к месту! Как войдешь — кухонька, всё в исправности: горшки, ухваты, уполовники, чашки, посуда столовая; на печке спальня кухарки; из кухоньки в гостиную; в гостиной комод с шкафом — тут чайная посуда, серебро, чайные ложечки, счетом двенадцать, вставлены в местах на верхней полке. Тут канапе и дюжина стульев, обтянутых кожей. В переднем углу образ, пред ним лампадка. Стены оклеены зелеными обоями; по стенам в черных рамках картины: царь Иван Васильевич Грозный, четыре времени года и разные птицы, выделанные из перьев, наклеенных на бумагу. У стен большой сундук, ломберный столик, над столиком круглое зеркало; в двух окнах клетки с чижами, по сторонам коленкоровые с плетеной бахромой занавесы.
Из гостиной — спальня; общее ложе старика со старухой под миткалевыми занавесами; тут же лежанка, на которой сохнет запасная голова сахару; подле кровати, на гвоздях, платья, салопы и прочее, покрыты простыней; белье в комоде, шубы в сундуке, обвернуты также в простыни и переложены от моли табаком. Подле окна столик овальный с вырезом и бронзовой окраиной, перед столиком креслы Мавры Ивановны, в которых она обыкновенно сидит и вяжет чулок или перед праздником, надев очки, читает священные книги, а в праздник, если никого нет, раскладывает пасьянс.