КНИГА ВТОРАЯ
Часть четвертая
I
— Послушай, брат Ваня, — сказал старик Алексей, служивший еще батюшке и матушке Любови Яковлевны верою и правдою, — учиним, брат, совет, как помочь горю. — А что такое, Алексей Гаврилович? — спросил его кучер Иван.
— Как что? Ты, чай, видишь, что француженка-то села всем на шею.
— Уж и не говори!
— Барин-то совсем, брат, тово.
— Да так, ей-ей так!
— Смекаешь ты, барыню-то в гроб вгонит.
— Да уж смекаю, что не даром взял подставку. Я уж и в Киеве догадался, что добра не будет. Свел там с ней знакомство. А ведь кто она, знаешь ли ты? просто, брат, потаскушка; я расспросил у жидка. С каким-то игроком, видишь, приехала, да свела знакомство с другим; а тот ее прибил, да и бросил в одном платьишке, вот что на Дуньке теперь. Барин накупил ей всего, надарил; целую неделю обшивали ее.
— Ах ты, господи! грех какой на старости лет! Лет двадцать прожили душа в душу. Сегодня отдал приказ не пускать Юлию Павловну в дом.
— Ой ли? За что ж это?
— За что? а за то, что она вслух говорила, что мадам мало что самого барина с ума свела, да и Георгия-то Филипповича не добру учит.
— А что ты думаешь; вот как я ездил с ним гулять, Георгий-то Филиппович все под ручку с ней ходил, да так умильно себе что-то по-французскому всё говорили; а барышня-то что понимает!
— Ох ты, господи, грех какой! Так вот, Дунька, верно, и пересказала мадаме, что говорит про нее Юлия Павловна.
— И! да уж это так! продаст отца и мать родную. Недаром она ее нарядила. Смотрико-сь, теперь словно барышня ходит: свои платья ей отдает. Прежде и на босую ногу в честь, а теперь в башмачках да в косыночках; а косу-то как заплела, да распустила кудри — словно мадам. Дрянь такая! еще навязывается, чтоб женился на ней!
— Да это что! Барышню в грош не ставит: третьева-с нагрубила ей, а та смолчала, вздохнула только. Юлия Павловна прикрикнула было на нее: «Как ты смеешь барышне грубить!», а она: «А вы-то что?» Юлия Павловна разбранила ее; а она плюнула, да и ушла. Юлия Павловна заплакала, хотела жаловаться барину, а барин-то и на двор не велел ее пускать.
— Ах ты, господи! Да я отломаю бока Дуньке, ей-ей отломаю!
— Полно, брат Ваня. Не то!.. Ездил я к лесничихе, Власьевне, чтоб она поворожила; говорю ей: «Есть у нас горе, как сбыть его, бабушка?»
— Что ж она?
— Да что: горе, говорит, не море, выпьешь до дна.
— Ну, а ты что?
— Что! я ей сказал, что этого горя и мертвой чашей не запьешь.
— Ну, а она что?
— Да что, глупая баба! Привези ты, говорит, ко мне это горе, а уж я знаю, что делать с ним. Привези! Уж если б можно было вывезти ее из дому, давно бы в трущобу ее свез.
— Да что ж ты, брат Алексей Гаврилович… как ты думаешь?…
— А что я думаю… ее и домовым не выживешь из дому!
— Да что ж, коли лешичиха говорит «привези», что ж, брат, за штука привезти.
— Поди-тко ты, сперва увези, да потом привези.
— Увезти-то, брат, штука.
— Уж если правду говорить, Ваня, так что за штука увезти мадам, — сказал Алексей Гаврилович. — Помогай! увезем!
— Увезем; по мне, пожалуй, увезем, черт с ней! Да как увезем-то?
— Э! как увезем, так и увезем!
— Увезти-то не штука, да как вызовешь из дому? разве как обманом?
— Нет, Ваня, такого греха на душу не возьму; обманом — избави бог, век попрекать будет да каять, что вот, дескать, мошенник, обманул! Нет, просто, как бог поможет.
— Разве Дуняшу подговорить? Я, пожалуй, дам слово жениться на ней, пусть только выдаст ее руками.
— Нет, Ваня, нет, брат, ее годится; бог с ней, зачем ее обманывать. Вдвоем-то мы просто руками возьмем, да и в лес с ней.
— А там-то что, на осину?
— Тьфу ты, окаянный! черт знает что говорит!
— Да почему ж я знаю, Алексей Гаврилович: ведь что ж с ней в лесу-то делать? Сказал бы, так я бы и знал.
— А вот что: ты, брат, выезжай ввечеру покосить траву-то за сад к роще, да парой; а я буду караулить, как мадам в сад пойдет прогуливаться. Лошадей-то ты привяжи да жди у калитки.
— Да калитка-то, кажись, заколочена; а всё при ней; не смей, вишь, ходить через сад, когда она изволит прогуливаться; а поди ты, какой обход кругом на реку.
— Калитка будет отперта, это не штука; а вот штука: в господском платье-то ее не повезешь, неравно кто встретится, лесничий с командой или кто.
— Да, Алексей Гаврилович, того и гляди, да ведь она и сама нас признает.
— Пусть себе признает. Я еще сам ей скажу, что я по господской воле все делаю. Что, небойсь не правда? Да, брат, по господской. Если б она, чертова змея, не соблазняла барина, он и не подумал бы ее держать у себя. Уж я тебе говорю, что не барин, а нечистая сила держит ее в доме.
— Домовой небойсь? А что как он рассердится на нас с тобой? Тогда что, Алексей Гаврилович?
— Сердись на меня сколько хочешь, мне плевать. На мне немного возьмешь!
— Да и мне что, я только боюсь, чтоб не изъездил коней.
— Уж, брат, лучше пусть всех коней домовой изъездит, чем этот черт мадам; на всем доме верхом ездит.
— Так, истинно так; да если он и подпакостит что, лесничиха заговор знает.
— А насчет платья-то я придумал штучку… Я тебе после скажу; пойду, чай уж встали все.
Алексей отправился в дом; но там еще все спали, и он пошел в сад к калитке. Алексей был один из тех людей, которые по любви, по угодливости и преданности к господам своим из рабов делаются семьянинами, которых как-то совестно кликать по имени, но невольно зовешь по имени и отчеству.
Саломея, увлеченная мыслью создать из Георгия образец мужчин, предалась ей как материнскому чувству любви, с ток) только разницею, что в сердце матери готовится и любовь к будущей подруге сына; а в сердце Соломеи, при мысли, что Георгий должен со временем принадлежать не ей, а другой, вскипала кровь, и она чувствовала ревность и ненависть к будущей жене Георгия. Зная женщин по самой себе, передавая на их долю всю худую сторону самой себя и оставляя за собой лучшую, Саломея во всей половине человеческого рода не видела достойной того мужчины, в которого она перельет свою душу и которого образует для счастия женщины.
Бессознательно она внушала в него те высокие нравственные правила сердца, которые были необходимы, собственно, для нее и тайный смысл которых заключался в том, чтоб поселить в Георгии страшное понятие о всех женщинах и остаться одной на белом свете, к которой прибегнуло бы его сердце с юношеской жаждой любви.
Несчастный Георгий, испытав и детскую привязанность и юношеское отвращение к мадам Воже, находил в изображениях женщин большое сходство с ней и верил словам Саломеи. Он уже приучен был к нежным ласкам, чувства его быстро поняли разницу между циническими ласками Воже и платоническими Саломеи. От тех он бегал, этих сам готов был искать.
Между тем Филипп Савич, что называется, смотрел в глаза Саломеи со всею почтительностью. Чувства его высказывались только угадыванием и предупреждением ее желаний. Малейшее чье-нибудь невнимание к мадаме было уголовным преступлением: без воли ее ничего не делалось; сам Филипп Савич без ее совета ничего не предпринимал, а ее совет был закон. Это льстило самолюбию Саломеи и наклонности ее господствовать. Тихо, величаво, как будто по убедительной просьбе распоряжаясь всем домом, она нисколько не трогалась судьбою бедной Любови Яковлевны, которая заперта была и болезнью и ею в четыре стены своей спальни. Саломея считала ее дурой и потому почувствовала в себе все право первенствовать в доме.
Мысли ее были заняты благородными чувствами забот о душе Георгия, высокое мнение о себе питалось общей боязнью не угодить ей, начиная с Филиппа Савича до последней шавки, которой тогда только давали есть, когда она простоит в продолжение всего обеда на задних лапах перед Саломеей Петровной; в сердце ее был уже зародыш какого-то наслаждения, с которым она ни за что бы не рассталась, как мать с первенцем страстной любви, взлелеивала и предвкушала его как будущее блаженство.
Это была не пылкая страсть, но сильнее нежной страсти матери, которая утешается и гордится сыном: мать не для себя взлелеивает его; а Саломея жаждала взлелеять Георгия, как дух соблазна, который обаяет душу, с расчетом, что ее уже ничто не искупит из его челюстей.
Но на Георгия быстро действовал тайный, безотчетный замысел Саломеи. Однажды, довольная успехами его в музыке, она забылась, долго смотрела на него с внутренним волнением и вдруг, приклонив его голову к груди своей, пламенно поцеловала в чело и, только опомнившись, произнесла:
— Как ты понятлив, Георгий! Я от тебя в восторге.
Саломея не предвидела, чтоб ее пятнадцатилетнему ученику понятно было подобное невольное излияние восторга и чтоб он отвечал на него не так, как ученик, усиленным прилежанием, а так, как юноша, полный жажды любви.
Он припал к груди, как олень к потоку, и глотал вскипевшие волны его.
Нежданное соответствие чувствам помутило память Саломеи, она, казалось, ничего не понимала в эту минуту, и глаза ее как будто говорили: пей, пей, Георгий! в груди моей стеснилось дыхание; отпей моего дыхания!
Георгий как будто слышал этот призыв, и он припал к истоку дыхания и впился в уста Саломеи.
Это еще ничего до тех пор, покуда женщина имеет время опомниться и свести порыв своей страсти на шутку; но если она очнется испугом и вскрикнет: «боже мой, кто-то идет!» — тогда шутки кончены: это уже значит, что питомица Евы, играя запрещенным плодом, сорвала его невзначай, в испуге и, не зная куда с ним деться, прячет его в карман потомку Адама; он уже поверенный ее тайны; а тайна состоит только в том, что она его любит.
Так случилось и с Саломеей; испуг был напрасный; но взволнованная мыслью, что Георгий преждевременно, по одному инстинкту, понял, в чем заключается вся музыка любви, не изучив гаммы, запел романс, она задумалась, ей досаден был скорый и необъятный успех ученика, как учителю, который хотел бы продлить уроки на несколько лет, во-первых, по известному расчету профессии, а во-вторых для того, чтоб, устранив природные способности ученика, иметь право сказать: без меня он бы был дурак, мне бог знает какого труда стоило внушить в него наклонность к науке.
«Что мне делать с Георгием, — думала Саломея, — в нем так страстно высказались чувства привязанности ко мне… Я сама так неосторожно предалась очарованию… Он, точно, очарователен!.. первая любовь!.. первая женщина, которую он любит!»
Самолюбивая мысль пролилась бальзамом на сердце Саломеи, довольствие блистало в глазах, лицо горело.
— Я не внушала эти чувства, они родились сами собою… без всякого с моей стороны…
Саломея не договорила. Не видя ничего перед собою, кроме блаженства, она наткнулась на Филиппа Савича, который также прогуливался в саду и долго следил за Саломеей, боясь встретиться с ней.
— Ах, мадам, — сказал он, — как вы задумались!
— Ах, это вы? — сказала Саломея с досадой, что вместо воображаемого Георгия перед ней стоял несносный его отец.
— Я, — отвечал Филипп Савич. Саломея молча шла далее.
— Прекрасная погода, — проговорил Филипп Савич, следуя за ней.
Саломея не отвечала.
— Не правда ли?
— Что вы говорите? извините, я не слыхала, я привыкла ходить одна и задумываться.
— О чем вам задумываться: вы так молоды, прекрасны, мадам Саломея; все, что только вам угодно, всё к вашим услугам… Я уважаю вас, ей богу! Вы у меня настоящая хозяйка в доме, ей-богу! всё, что вам угодно…
— Очень вам благодарна; но, извините, хозяйкой я не могу быть у вас, — хозяйство не мое дело: я взялась образовать ваших детей и исполню…
— Помилуйте, нет, я всем вам обязан, у меня теперь дом на дом похож; а прежде вы сами видели, что за беспорядок… жена больная, да еще… сами вы видите — капризна и глупа… При вас я только и начал жить… все в порядке, и дом и люди… вам всем обязан!.. откровенно скажу, я с вами откровенен… если б…
Саломея начинала понимать, что нерешительный, смущенный голос Филиппа Савича не к добру клонился; чувства ее взволновались при слове «если б»… «О боже мой, — подумала она, вспыхнув, — я до сих пор не поняла замысла этого мерзавца!»
— Извините, — сказала Саломея, прерывая речь Филиппа Савича, — откровенности между нами быть не может, я не могу входить в ваши семейные дела!
— Помилуйте, не то: какие у меня семейные дела? никаких! Жена… бог с ней… все равно, что ничего… Дети у вас на руках… вы им родная мать… ей-богу!.. Всё, что вам угодно… как угодно, так и будет…
— Мне угодно теперь остаться одной! — сказала Саломея, гордо вскинув голосу и остановясь.
— Если угодно, — проговорил тихо озадаченный Филипп Савич, остановив пылкий порыв сердца к излиянию чувств.
Саломея скорыми шагами пошла от него прочь. Долго стоял Филипп Савич, смотря вслед за нею, и, наконец, заговорил сам с собой:
— Что это значит?… рассердилась, кажется?… или сконфузилась?… Эх, черт знает, не знаю, как и подступиться к ней… истинная добродетель!
Саломея была в отчаянии; она поняла, как опасно было ее положение в доме. Занявшись Георгием, она забыла Дмитрицкого и мысль свою мстить мужчинам, сводить с ума от мала до велика и наслаждаться их страданием. Первой жертвой своей хотела она избрать самого Филиппа Савича; но почтительное уважение, оказываемое ей Филиппом Савичем, присутствие Георгия и новая мысль образовать из прекрасного юноши образец мужчин заглушили замысел, создавая будущее блаженство. Намек Филиппа Савича потряс все здание этого мечтательного блаженства.
«Что мне делать?» — спрашивала сама себя Саломея, но не в состоянии была отвечать сама себе.
На дворе уже смерклось совершенно, а Саломея ходила еще по саду торопливым, беспокойным шагом. Давно уже старик Алексей и Иван сидели в засаде и выжидали, когда мадам приблизится к ним. Несколько раз она уже проходила мимо; но они, как испуганные близостью хищного зверя, затаивали даже дыхание.
— Идет, идет! — шептал Иван, толкая под бока старика Алексея.
— Идет? — спрашивал Алексей.
— Идет.
— Тс!
— Прошла, брат Алексей Гаврилович.
— Прошла? ах, проклятая! с кем это она разговаривает?
— С кем, вестимо с кем!
— Что-то разговаривает про господ… про старого да про молодого барина.
— Верно, брат Алексей Гаврилович, продает черту душу их.
— Крестная с нами сила!
— Пойдем, брат Алексей Гаврилович.
— Нет, брат Ваня, уж что будет, то будет! а надо дело покончить.
— Эй, брат Алексей Гаврилович, худо будет… Идет, идет!
— Идет?
— Идет.
— Тс.
В самом деле, Саломея Петровна, разговаривая сама с собой отрывисто, то по-русски, то по-французски, то шепотом, то вполголоса, то довольно громко, в сердцах на Филиппа Савича называла его старым чертом, а в умилении сердца называла Георгия чистой душой.
Когда Иван в третий раз толкнул Алексея под бок и шепнул: «Идет!» — Саломею успокоила какая-то мысль; вероятно, опасения страсти Георгия и замыслы Филиппа Савича ее уже не тревожили; она шла, по обыкновению, величаво, тихо, молча.
— Господи, благослови! — произнес Алексей перекрестясь, и, выскочив из-за куста, он набросил на Саломею полость, обхватил ее и понес.
Саломея вскрикнула, но восклицание ее замерло от испуга.
— Не бойтесь, сударыня, не бойтесь, ничего не будет! — Повторял тихо Алексей. — Садись, Ваня! подгоняй живо!
— Помогите! помогите! — вскричала Саломея, переводя, наконец, занявшееся дыхание; но слабые звуки стесненного ее голоса заглушены были стуком колес и скоком лошадей.
— Не кричите, сударыня, к чему кричать: вас ведь не режут! — сказал Алексей, стянув полость на лицо Саломеи.
— О, дай мне вздохнуть, я кричать не буду… Кто ты, злодей? куда ты меня везешь? скажи мне, скажи! — произнесла она умоляющим голосом.
— Куда следует, туда и везем, сударыня… Погоняй, брат Ваня, пошел опушкой-то леса.
Голос Алексея был знаком Саломее, но она не могла понять, кто это говорил.
— Кто ты, злодей? — повторила она.
— Не злодей, не бойтесь, сударыня; худого ничего не будет.
— Ну что ты разговариваешь! — сказал Иван, толкнув Алексея.
— О господи! куда меня везут! скажите мне, бога ради! — вскричала снова Саломея.
— А! теперь господи! — пробормотал Иван.
— О, остановитесь, пожалуйста, дайте мне слово сказать вам, только одно слово!
— А вот сейчас на станцию приедем, — сказал Алексей. — Пошел, тут дорога гладкая!
— Эх вы, соколики! — крикнул Иван и запустил коней скоком и летом.
Глухие стоны Саломеи были тише и тише; она не могла понять, зачем и куда ее везут; но, казалось, предалась судьбе своей и умолкла.
«Меня похитили!» — подумала она, и эта мысль развилась цепью романических происшествий и догадок, кто этот дерзкий похититель. Но голос Алексея, что-то знакомый, кого-то напоминающий, навел Саломею на странную мысль, что ее везут через полицию к мужу. «Он объявил повсюду о моем побеге, разослал повсюду людей своих искать меня… и меня нашли… везут как беглую!» Ей представился весь позор, который ее ожидал.
— Остановись, остановись! — вскричала она, схватив руку Алексея, — будь моим благодетелем, остановись!
— Постой, брат Ваня, что ей нужно?… Ну, что, сударыня?
— Послушай, — произнесла умоляющим голосом Саломея, — я узнала, кто ты… я знаю, куда вы меня везете… вы везете меня к мужу… но я не могу ехать, я не поеду… Если у тебя есть еще уважение к твоей барыне, если есть сожаление, то отпустите меня, я останусь здесь… я лучше умру здесь!.. Ты, верно, это сделаешь для своей барыни, ты такой добрый, я знаю тебя!..