— А вы все свои вещи взяли?
Иностранка как—то невольно бросила взгляд на черный чемодан, стоящий в купе, где сидела старушка, и тут же ответила:
— Все!
Но было уже поздно. Ее взгляд на чемодан был замечен. В этом был ее промах.
В таможенный зал пригласили и старушку с тремя чемоданами. Тут она не выдержала и от третьего — черного чемодана, отказалась наотрез: «Это — ее!»... Накрашенной иностранке пришлось признаться, что чемодан ее и передала она его старушке, опасаясь придирок таможенников за большое количество вещей.
И вот несколько чемоданов стоят на столе в таможенном зале. В котором из них будет раскрыта тайна цифры «49»? В каком из них будет обнаружено то, что в письме названо «кое—что»?.. И — будет ли?..
Открыт черный чемодан. Обыкновенный чемодан из прессованного картона, оклеенный снаружи дермантином, а внутри коленкором. Вынуто содержимое. Проверена каждая вещь — ничего запретного, ничего подозрительного.
— Убедились? — возмущенно повысила голос накрашенная женщина.— У вас все так! Только и знаете, что людей оскорблять всякими подозрениями, в каждом человеке преступника видите!
— А вы поспокойнее, гражданка, не в каждом...
Промеряется высота чемодана снаружи, затем внутри. Разница примерно на три сантиметра.
— Двойное дно. Старый фокус. Им даже Кио уже не пользуется,— замечает начальник таможни.— Вспарывайте без сомнения.
Дамочка сразу побледнела.
И вот второе дно открыто. Все присутствующие при этом поражены увиденным зрелищем. Такого давненько не приходилось видеть. На дне чемодана заблестели 49 аккуратно уложенных золотых швейцарских часов и золотых браслетов. По государственным ценам — это составляло кругленькую сумму, побольше самого крупного выигрыша «золотого займа».
Вздрогнула от изумления старушка. Она смотрела то на таможенников, то на пограничников. С жадностью глядя на блестящее золото, рыдала иностранка. По ее полным щекам текли слезы, размывая, видимо, невысокого качества краску. Ей, конечно, горестно. Но, как говорят у нас в народе: «Москва слезам не верит». Уловка не удалась. Не вышло! И не выйдет потому, что у ворот нашего государства стоят зоркие часовые такие, как Николай Скворцов.
...Заканчивался день. Николай Васильевич Скворцов возвращался домой усталый, но очень довольный тем, что потрудился сегодня неплохо.
И.ВЕРГАСОВ ЖИВИ, СЕВАСТОПОЛЬ!
ОЧЕРК
С тех пор прошло пятнадцать лет. Стерлись из памяти многие имена, перепутались даты. Однако есть события, которые не забываются. Правда, в буднях память о них как бы скрыта завесой повседневных забот, но достаточно одного слова, одной встречи, чтобы все снова стало живым, осязательным, волнующим.
...Однажды ко мне пришла женщина. Она торопливо открыла двери и крепко сжала мою ладонь. — Я — Екатерина Павловна Терлецкая.
— Вы жена Александра Степановича? — спросил я,
— Да. Я читала вашу книгу. Вы пишете и о моем муже.
— Да, да...— И я начал извиняться за то, что так скромно, незначительно показал в книге пограничника лейтенанта Тердецкого, героя—партизана, чей подвиг потряс нас до глубины души. Но тогда ни мне, ни моим товарищам не было известно, при каких обстоятельствах он попал в руки гестапо, как прошли последние часы его жизни. Что он держался мужественно, унес с собой и севастопольскую и партизанскую тайну — это нам было известно.
Екатерина Павловка спросила:
— Вы были на его могиле?
— Нет, не был...
Она задумалась на мгновение, встала и, поборов слезы, глухим голосом сказала:
— Я с сыном каждый год бываю...
Что—то общее было между Терлецким и ею. Может, глаза — внимательные, умные, а может, складка на кончиках губ, которые так же резко очерчивались и у него: было что—то единое, как это бывает иногда между людьми, живущими одним дыханием.
Она стала рассказывать о сыне, о себе, о многом таком, что выпало на ее долю.
Это женщина, верная одной любви. Она посвятила свою молодую жизнь — а ей и сейчас не было сорока лет — сыну, воспитала его, поставила на ноги. Екатерина Павловна ежегодно приезжает в Крым, в село Родниковое, где проводит свой отпуск: там могила ее мужа. Она и ее сын дышат тем воздухом, которым дышал он в свой последний час.
Екатерина Павловна вот уже тринадцатый год по крупицам собирает сведения о партизанской жизни мужа. Она встречалась с людьми, видевшими Терлецкого и в первый день войны и в последний — перед смертью. Она знала то, чего не знал ни я, ни мои товарищи по оружию.
Впервые я увидел Терлецкого за несколько дней до начала войны. Работал я тогда старшим механиком совхоза «Гурзуф» и в преддверии винодельческого сезона мотался из одного конца Крыма в другой: то искал запасные части к прессам, то электромоторы, то еще чего—нибудь.
В знойный июньский полдень я с шофером попал в санаторий «Форос».
Уставшие, разморенные жарой, мы поспешили к спасительному морю. В спешке, не заметив на берегу предупреждающую надпись «Запретная зона», бросились в воду. Сейчас же появились пограничники, приказали выплыть на берег. Мы почему—то заупорствовали. Кончилось тем, что нас вынудили одеться и повели на заставу.
Дежурный приказал стоять на месте, а сам скрылся за дверью. Через минуту вышел лейтенант — высокий, худой, с жестким ртом. Он оглядел нас каждого в отдельности с ног до головы.
— Документы!
Их у нас не было, если не считать за документ шоферскую путевку.
Молчание затянулось.
«Этот нескоро отпустит»,— с раздражением подумал я и решил извиниться.
Он выслушал меня, как показалось, с обидным подозрением. Я стал горячиться.
— Кого вы знаете в совхозе? — спросил он.
Я ответил, что знаю всех, даже тех, кто работает в других совхозах Южного побережья.
Он подумал, повернулся к дежурному и приказал:
— Сержант! Запишите фамилии и адреса этих граждан и отпустите.
Мы шли к своей машине, молчали. Скверно было на душе.
— Одним словом, службист,— сказал шофер. — Попадись такому в руки — труба.
Я промолчал.
Кто бы мог тогда подумать, что наши дороги с этим строгим пограничником сойдутся в совершенно других и неожиданных обстоятельствах.
Фашисты ворвались в Крым. Застонали горы, зашумели леса, от артиллерийских залпов рушились тысячелетние глыбы, лавиной срываясь в море. Над Севастополем на многие месяцы заполыхало небо,
...Холодный ноябрьский день, дождь, хлещет вперемежку со снегом, жидкая грязь на дорогах, глинистые потоки на тропах. Мы бежим, падаем, катимся кубарем, а за нашими спинами рвутся разрывные пули, лают собаки, кричат каратели.
С ходу бултыхаемся в воду, как в пучину. Горная, взбесившаяся от осенних ливней река, подхватывает нас и несет в сжатое скалами ущелье, бьет о берега и на крутом колене швыряет поодиночке в иглистые ловушки для форели.
Гитлеровцы, собаки, автоматные очереди остались на том берегу, а мы по ноздреватому скользкому известняку карабкались на перевал, скрытые от врага темными кронами могучих буков.
К вечеру ударил мороз, обледенела, вздулась одежда. Разожгли костер, обложив его булыжником. Греемся, пьем из одного котелка кипяток с настоем из кизиловых кореньев, делимся впечатлениями. Там, за речкой, на дороге, мы взорвали немецкий танк, пушку, уничтожили офицера и целый орудийный расчет. Они шли на Севастополь. Из железного потока врага мы вырвали клочок и растерзали его.
Ярко горят звезды над угрюмыми горами, отчетливо слышится нарастающий гул с запада, порой стонет вся земля.
— Ничего у них не получится,— говорит Иван Максимович Бортников — пожилой партизанский командир с рыжими усами, подпаленными снизу табаком.
Немецкие дивизии ошалело рвутся к морской крепости. Они идут по шоссейным дорогам, тропам, через перевалы и ущелья, ищут любую лазейку. Вдоль берега горят городки и поселки, над санаториями пляшут огненные языки, от их отсветов пламенеет море.
— Ох, у Байдарских ворот придержать бы их,— вздыхает Бортников.— Там двумя пулеметами можно уложить батальон.
— Это над Форосом, у тоннеля? — спрашиваю я,
— Там.
— Надо поручить Балаклавскому отряду,— уточняет командир.
Я пишу приказ, а через час наши связные идут по снежной пустынной яйле ближе к Севастополю.
Наш замысел опережают другие партизаны, но мы об этом узнаем значительно позже.
Лейтенанта Терлецкого вызвал командир пограничной части. Он стоит перед подполковником Рубцовым с усталыми глазами и вспухшим лицом.
— Где ваша семья, товарищ лейтенант?
— Эвакуировалась.
— Хорошо! — Подполковник кладет на плечи Терлецкого руку.— Отбери двадцать пограничников из своей роты и явись с ними ко мне через десять минут...
— Эвакуировалась.
— Хорошо! — Подполковник кладет на плечи Терлецкого руку.— Отбери двадцать пограничников из своей роты и явись с ними ко мне через десять минут...
Никто не знал, зачем их выстроили так внезапно, но все чувствовали, что дело предстоит серьезное. Подполковник посмотрел каждому в глаза и еще больше посуровел.
— Боевую задачу знать должен каждый,— сказал он.— Через полчаса мы уйдем за Байдары, уйдем все, а вы останетесь и будете держать врага у тоннеля, держать целые сутки. Кому страшно — признавайся, осуждать не буду...— Подполковник вытер глаза платком, ждал. Строй молчал. Тогда он подошел к Терлецкому вплотную, лицом к лицу.
— Ежели что случится, семью будем беречь. Иди, Александр Степанович.
...В тесном ущелье гудят дальние артиллерийские взрывы. На каменном пятачке, нависшем над самой пропастью стоит табачный сарай — толстостенный, из звонкого известняка,
Внутри пусто, под ветерком шуршат сухие листья. Только на чердаке какой—то шум — там притаилось несколько наших бойцов.
Кто—то подходит к сараю, осторожно стучит прикладом в дверь. Стук повторяется все сильнее. Чужой говор, потом тишина. Неожиданная автоматная очередь прошивает дверь и затихает. Узкие пучки света от карманных фонариков обшаривают темные уголочки, переплетаются на потолке.
Гитлеровцы входят, рассаживаются. Один из них остается у дверей с автоматом наперевес.
Медленно подползает рассвет.
Глаза с чердака пересчитали солдат. Их было восемь — рослых, молодых, без касок, с автоматами на животах. Они спали. Где—то за стеной, подпрыгивая на сизых камнях, шумела река, а за ней, за крутой каменной стеной, гудели горы: под Севастополем просыпался фронт.
В этот уже привычный шум стали осторожно вплетаться новые звуки. Они шли издалека, вдоль дороги.
Немецкие машины ползли к тоннелю.
С чердака полоснул автомат. Ни один немец не успел подняться. Куча солдат только судорожно вздрогнула и замерла. Предсмертным стоном ахнул у дверей часовой.
— Забрать оружие, документы, а их швырнуть в пропасть! — крикнул Терлецкий и первым прыгнул с чердака.— Быстро!
Через четверть часа все было покончено, пол засыпан толстым слоем табачных листьев.
Рассвело. Терлецкий увидел тоннель с зияющей пастью. Ночной партизанский взрыв оказался слабеньким.
Там, где шоссе разделялось надвое — на Меллас и на тоннель — становились бронетранспортеры, из них высыпали солдаты. Один взвод пошел по правой стороне шоссе, а другой, прижимаясь к обрывам, скрылся в ущелье.
— Иоганн! — голос шел снизу.
— Не стрелять. Подойдут — штыком! — приказал Терлецкий.
— Иоганн! Ио—ганн! — голос уже хрипел у самых дверей.
Она скрипнула, приоткрылась, показалась каска и тут же покатилась по желтым табачным листьям.
Взводы подошли к тоннелю, облепили его. Солдаты сбились у зева, начали отшвыривать камни.
Одновременно ударили четыре пулемета. Тех, кто был у тоннеля, сдуло, как ветром. На камнях остались убитые.
...Прошло двадцать пять часов. Уже на табачном сарае не было ни чердака, ни дверей. Остался каменный остов, осталось в живых пять пограничников с Форосской заставы.
Терлецкий, черный от гари, в изорванной шинели, лежал за последним пулеметом.
— Осталось десять гранат, сто сорок патронов, товарищ лейтенант,— доложил ему сержант.
Подошли танки. Они повернули орудия на сарай и ударили прямой наводкой.
Пограничники выскочили за один миг до того, когда новый залп до основания слизал всю правую часть сарая.
Они ползли по головокружительной тропе на четвереньках, а по ним не прекращались залпы.
Вставало солнце, таял белесый туман, вдали темнело море, но у тоннеля все еще стреляли пушки. Они били в пустоту.
...К начальнику штаба Балаклавского отряда Ахлестину ввели пять пограничников. Один из них, высокий, с серыми главами, опаленный до черноты, приложив руку к козырьку, отрапортовал;
— Группа пограничников из боевого задания...— и упал.
Ему разжали челюсть, влили спирт. Он, глотнув воздух, открыл воспаленные глаза, спросил:
— Есть связь с Севастополем?
— Есть...
— Доложите, что пограничники держали фашистов у тоннеля двадцать пять часов... сорок минут...
— Так это вы сражались у Байдарских ворот? — спросил Ахлестин, но Терлецкий ответить уже не мог...
Шли дни...
У подножия скалы—великана, темной громадой нависшей над ущельем, еще в недавние времена вился едва приметный звериный след. По нему барсуки спускались на водопой. Теперь след расширился, утоптался и стал партизанской тропой. Взяв начало на дне ущелья, она шла кромкой скалы, потом, сделав неожиданный поворот, падала и обрывалась у входа в пещеру,
В глубине пещеры, с высокого свода спускались сталактиты, похожие на гигантские крученые свечи..
Под темным сводом блекло мигали огоньки — горел трофейный кабель. На стенах плясали длинные тени, сталактиты таинственно светились.
Кучками сидели партизаны в ватниках, шинелях, румынских папахах, в постолах, кованых трофейных ботинках. Сдержанно переговаривались.
В углу примостился Терлецкий. Он был очень худой, с желваками на щеках, но подтянут, чисто выбрит, в полной командирской форме, правда, потрепанной и местами обгоревшей.
Терлецкий уставился в свод и тихо пел: «Ты постой, постой, красавица моя...».
Голос у него был скрипучий, резал слух.
— Перестань, тоска,— попросил командир отряда — черноглазый мужчина в барашковой папахе.
— Будешь держать в пещере — не то еще услышишь. Выпускай на волю.
— Не могу. Обнаружат немцы — все пропало.
Терлецкий подскочил к командиру, заговорил так, чтобы никто не слышал:
— Заживо хоронишь нас. Люди пухнут от голода. Не выпустишь — сам пойду. Он подумал и попросил примирительно: — Пусти, командир, на батарею. Она же бьет по самому Севастополю, а я там каждый камешек знаю...
В это время мы с комиссаром впервые пришли в Балаклавский отряд, который полностью подчинили нам. Судьба его очень беспокоила нас.
Пещера произвела самое угнетающее впечатление. Мне, например, казалось, что каменный свод вот—вот обрушится и всех раздавит в лепешку.
— Это же могила,— сказал я командиру отряда в первую же минуту встречи.
— Точно,— отозвался кто—то рядом.— Какая же польза Севастополю от того, что мы прячемся в этой каменной яме?
Я вгляделся в темноту и увидел... знакомого пограничника.
— Это вы?
— Так точно, товарищ командир партизанского района. Лейтенант Терлецкий.
Терлецкий!
И я тотчас же вспомнил о легендарном бое у тоннеля, о том, как был изъят староста—предатель из деревни Скели, как пленен начальник штаба немецкой артиллерийской бригады. Все эти подвиги были известны отрядам всего района, как известно и имя того, кто совершил их: Терлецкий! Мог ли я думать, что Терлецкий и тот «службист» — одно и то же лицо.
Мы молча смотрели друг на друга, пока я не рассмеялся.
— А мне все—таки влетело за нарушение пограничных правил. Платил штраф.
— Я знаю, товарищ командир,— сухо ответил Терлецкий и так же строго, как тогда, взглянул на меня.
Я перестал смеяться.
— Вы что—то хотели сказать?
Он стал горячо доказывать, что отряд держать в пещере — преступление, что он готов за свои слова отвечать.
— Хорошо, ваше предложение мы обсудим,— сказал я.
Командир отряда оказался человеком мягкотелым, слабым, держался главным образом авторитетом Ахлестина — партизана отменной храбрости, дерзкого. Но Ахлестин был убит в атаке, и у командира совсем опустились руки.
В эту же ночь мы решили покинуть пещеру. Терлецкий получил приказ уничтожить батарею у деревни Комары.
...Методично, через ровные промежутки времени, ухают немецкие пушки. Вспышки тревожат ночь; воздух как живой перекатывается по ущелью, с силой бьет п лицо. В небо взлетают ракеты, часто татакают пулеметы.
Рядом бродит одинокий луч прожектора с иссиня—розовыми краями.
Терлецкий, прижимая худое тело к жесткой подмороженной земле, ползет по увядшим травам с терпким запахом полыни и горного чабреца.
Когда луч убирался, партизаны перебегали. Они перемахнули через проселочную дорогу и пырнули под можжевельник.
Тишина была долгая, томительная, но вот снова ударили пушки.
Терлецкий видел, как в отсветах выстрелов у орудий копошились немецкие артиллеристы, посылая на Севастополь снаряд за снарядом.
— Скорее,— прошептал Терлецкий.
Залегли у самых пушек, передохнули и бесшумными тенями поползли ближе к расчетам.
Терлецкий вложил в противотанковую гранату капсюль, притих.
— Фойер! — кто—то скомандовал над самым ухом.
И через миг ударила пушка, другая, третья, четвертая...
Терлецкий видел расчет. Он ждал новой команды.