На Варвару Григорьевну, будущую свою свекровь, Катерина Васильевна произвела впечатление самое удивительное.
Смотрела на нее Варвара Григорьевна во все глаза и все сама себе приговаривала:
– Ну-ну! Ну-ну!
И лицо у нее было такое, что казалось, будто не выдержит и расхохочется.
Николай посматривал на мать подозрительно, с невестой же обращался нежно и почтительно и, видимо, влюблен в нее был до восторга.
Старуха была с ней любезна, сама проводила ее в спальню и даже побеспокоилась:
– Смотри, Катерина, если будет холодно, вели в печку дров подкинуть.
А невеста отвечала спокойно:
– Нужды нет. Будет холодно – прикроюсь.
– Ну-ну, – покачала головой Варвара Григорьевна. Поздно вечером прибежал к ней в спальню сын. Взволнованный, растревоженный, счастливый.
– Ну что? – спрашивает. – Ну как?
И лицо у него все было приготовлено к радостной, торжествующей улыбке.
– Ты это о чем же? – равнодушно спросила мать.
– Ах, боже мой, да о ней. Понравилась? Ну говорите же – понравилась?
Старуха спокойно перебирала в вазочке лампадные фи-тилечки.
– Да я, свет мой, как говорится, еще толком не пригляделась. Вот как пригляжусь, так прямо все и выложу. Не бойся. Чистосердечия у меня не занимать стать.
Метнула на него глазком и снова за свои фитилечки.
Николай сразу угас, потемнел, сжался и ушел.
Прожили они так деньков пять.
Катерина Васильевна все такая же круглая, спокойная, и ни до чего ей «нужды нет».
Старуха рот поджимает, ноздри у нее так и ходят. Тетка сбитень пьет и чулки вяжет.
А Николай горит. Декламирует стихи, рассказывает, фантазирует. Очень он в то время увлекался римской историей. Рассказывал ярко, художественно, вдохновенно.
И случилось ему, на второй день по приезде, мешая в камине, обжечь себе углем руку. Образовалась корочка. И вот, когда он, рассказывая, входил в особый азарт, всегда невольно, от нервности что ли, начинал тереть этот ожог. И всегда спокойная Катерина Васильевна плавным своим голосом перебивала его пламенную речь и остерегала.
– И вот на этой самой площади властолюбивая безуми-ца проехала на колеснице по трупу своего мужа! – с горящими глазами декламировал он.
– Нужды нет! – останавливал его спокойный будничный голос. – И зачем вы опять бередите себе руку? Ну, проехала какая-то бесстыдница по своему мужу – и нужды нет. Зачем же руку бередить?
На шестой день пришел Николай к матери уже не такой бурно-пламенный, как в первый вечер, посмотрел на мать недоверчиво и спросил:
– Как же, маменька, ваше решение? Благословляете ли вы меня на брак с любимою мною девушкой? Понравилась ли вам Катерина Васильевна?
У Стожаровой нос побелел, губы задрожали.
– Что ж, – словно прошипела она. – Почему ж не благословить? И то сказать: умна, грациозна. Самая будет настоящая Утома-Стожарова. Только тут у меня ей жить не приходится. Чай сам понимаешь, что такой барыне надо в столицах сверкать. Ты ее туда и вези. Я уже все и обдумала. Я мать, я должна о тебе заботу иметь. Пенсион тебе оставлю, какой был. Уж не взыщи, прибавлять не с чего. А для облегчения домашних забот пришлю вам свою дворовую девку, хорошую работницу. Твоя Катерина будет благодарна.
Слова сказаны как будто добрые, но такая нервная, злостная тревога шла на сына от этих побелевших губ, от вздрагивающих ноздрей, от пальцев, сжимавших ручки кресла, что он даже не нашелся, что ответить. Пробормотал растерянно:
– Пусть все будет по-вашему, как вам угодно, и спасибо вам за Катерину Васильевну.
После этого разговора он так и не наладился на прежнее настроение, быстро собрался и уехал, взяв с матери обещание приехать на свадьбу. Невесту с теткой увез с собой.
Варвара Григорьевна на свадьбу не приехала. Написала, что тяжело ей, старухе, такую дорогу ломать, а заочно благословляет. Прислала икону Казанской Божьей Матери в серебряном окладе, старинную, семейную. И прислала еще, как обещала, дворовую девку для услуг, еще раз повторив, что Катерина за эту девку благодарить будет.
Девка эта была Матреша.
* * *Зажили молодые не пышно в небольшой квартирке на Васильевском острове.
Николай Константинович скоро угомонился насчет Моны Лизы. Может быть, отчасти повлияло на него насмешливое недоумение приятелей, которых он предупредил об удивительно художественной внешности своей жены.
Один из приятелей, прославленный своим остроумием молодой профессор уголовного права, необычайно ярко изображал в лицах, как восторженно рисовал перед ним Николай облик своей невесты. Как они волновались, внимая ему. Он подготовлял их к этой встрече.
– И вот, – рассказывает профессор, – дверь открылась…
Здесь он делал паузу и заканчивал упавшим голосом, скороговоркой:
– …И вошла Катерина.
Все, кто видел жену Николая и могли представить себе эту Катерину, после восторженного предисловия покатывались со смеху.
Дошла ли эта история до слуха Николая, или сам он как человек умный понял, что над ним посмеиваются, только он быстро прекратил свою декламацию. А может быть, и вообще поуспокоился.
Он ушел с головой в книги, стал сотрудничать в журналах, читать лекции. Влюбленные курсистки только что открытых высших женских курсов стаями забегали в маленькую квартирку молодого ученого. Приносили цветы, просили автографов, ревновали, ссорились, обожали, угрожали.
Бывшая Мона Лиза окончательно выпучила глаза и смотрела на непонятную для нее жизнь, как баран на новые ворота.
– Матрена! – говорила она своей слуге. – Опять стриженые приходили. Открой форточки, табачищем пахнет. И чего они все тарантят? Выходили бы лучше замуж.
– Божественный! Единственный! – доносилось через запертые двери кабинета. – Расскажите еще! Каждое ваше слово…
– И не вари ты, Матрена, сегодня щей. Он со стрижеными сегодня разволнуется, а от щей начнет его пучить, будет сердцебиение. Начала варить? Нужды нет, оставь.
Матреша работала усердно, но, совершенно явно и не скрывая, презирала свою новую барыню. К Николаю Константиновичу относилась с подчеркнутой покорностью, говорила с ним опустив ресницы, иногда исподтишка вскидывала глазком неодобрительно.
Прожила год, потом как-то вошла к Катерине Васильевне решительным шагом и сказала задыхаясь:
– Вы меня, барыня, отпустили бы в деревню съездить. У меня там сын растет.
– Ну что ж, – спокойно отвечала Катерина Васильевна. – Неудобно будет без тебя, да нужды нет, отпущу тебя на побывку. Ну, иди себе.
Матреша еще больше задохнулась и не уходила.
– Да, барыня, у меня там сын растет. Дмитрий Николаевич. Николаевич он.
И остановилась, злобно глядя на круглую спокойную барыню. И, видя, что та молчит, повторила:
– Я говорю, что Николаевич он. Николаевич, вот что! Катерина Васильевна сложила руки под ложечкой:
– Ну, что ты, Матрена, право, заладила: Николаевич да Николаевич. Я тебя отлично слышу и отлично понимаю, и нужды нет. Привези его сюда, пусть живет при тебе, авось не объест.
Матрена от удивления даже побелела вся. Ничего не сказала, повернулась и вышла. В деревню все-таки поехала и своего Николаевича привезла.
Катерина Васильевна заботилась о ребенке, но никогда ни одним словом не напоминала Матреше об их разговоре; Матрешу стала называть Матреной Федоровной.
Та отвечала ей пламенной, фанатической преданностью.
Мальчишке дали образование. Из университета его выгнали за политику, он уехал в Женеву и много лет спустя «поработал на благо родины».
Николай Константинович никогда не замечал ни его, ни его матери. Жизнь Стожарова вращалась в другой орбите, у самого солнца.
О ней можно было бы рассказать много. Но уже не иначе, как назвав его настоящим именем, для чего сейчас нет надобности.
Умер он от чахотки уже в преклонном возрасте. Умер красиво, «по-тургеневски».
Получил утром какое-то письмо, весь день все его перечитывал и грустно и счастливо улыбался.
А вечером нашли его в саду мертвым. Он сидел в плетеном кресле, у пышноцветного розового куста, держал в руке письмо и, низко склонив голову, прижался к нему губами.
Сошли в сад Катерина Васильевна и Матрена Федоровна, обе в одинаковых коленкоровых ночных чепцах и старушечьих бумазейных юбках в сборку.
Тихо ахали, качали головами и согласно жалели, что не догадались загодя послать за батюшкой.
Моя Испания
В Петербурге зимой так темно, что у нас в классе только один урок – между одиннадцатью и двенадцатью – проходил при дневном свете, а утром и с часу дня уже при лампах.
Я сижу около окна и смотрю в голубые мутные сумерки. Пухлая перинка лиловатого снега лежит на подоконнике. Легкие снежинки порхают в воздухе, сливаются в туман. Это от яркого желтого света больших керосиновых ламп там, за окном, все такое странно-сиреневое, грустное и невыносимо холодное. Завораживает зимняя сказка, уводит мечту в далекие снежные степи, в непроходимые леса, заваленные сугробами, где в глубоких берлогах спят мудрые медведи, прыгают по веткам проворные белки и рыщут голодные волчьи стаи…
Моя Испания
В Петербурге зимой так темно, что у нас в классе только один урок – между одиннадцатью и двенадцатью – проходил при дневном свете, а утром и с часу дня уже при лампах.
Я сижу около окна и смотрю в голубые мутные сумерки. Пухлая перинка лиловатого снега лежит на подоконнике. Легкие снежинки порхают в воздухе, сливаются в туман. Это от яркого желтого света больших керосиновых ламп там, за окном, все такое странно-сиреневое, грустное и невыносимо холодное. Завораживает зимняя сказка, уводит мечту в далекие снежные степи, в непроходимые леса, заваленные сугробами, где в глубоких берлогах спят мудрые медведи, прыгают по веткам проворные белки и рыщут голодные волчьи стаи…
Я рассеянно слушаю учителя истории. Но вот какой-то луч скользнул от его слов. Я насторожилась. – Испания.
Он говорит об Испании!
Какое волшебное слово! Есть особая магия в звуковом названии каждой страны. Я не знаю, откуда берут начало эти имена. Вероятно, филологи знают. Для меня, пятнадцатилетней девочки, они непонятны, но магию этих имен я чувствую. ИСПАНИЯ. Отчего при этом имени кровь сильнее приливает к сердцу? В чем дело? В ударении на этом широком «а», в созвучии «спа», в котором солнце. «С» звенит, «п» поет, «а» радуется. И все вместе – солнце.
Я не была в Испании, но как ярко я ее чувствую! Да и все мы, русские, как мы ее любим! Ее красоту, ее искусство, ее темперамент и всю ту яркую, жестокую и вольную радость, которая не дана нам, северянам.
Учитель рассказывает о мавританском стиле, о единственной в мире красоте архитектурных памятников. Потом смолкает и, закрыв глаза рукой, тихо говорит:
– Всю жизнь я мечтал, что, может быть, на закате дней моих удастся мне поехать поклониться этой бессмертной красоте.
Он замолчал, и в классе стало тихо-тихо. И сумерки за окном сгустились, и ночь подошла ближе.
И вот через всю жизнь пронесла я это воспоминание: холодный зимний вечер, мутный сиреневый туман и этот старенький учитель, глядящий закрытыми глазами в жаркие видения своей мечты.
Кто-то вздохнул около моего плеча. Это моя соседка, моя подруга Мара. Я вижу ее розовую щеку, пушистые золотые кудряшки.
– Мара, – шепчу я. – Мара! Поедем в Испанию. Мы теперь уже не сможем жить без Испании.
Мара вздыхает и тихонько, под столом, жмет мне руку. Это значит, что мы будем вместе мечтать.
У нас всегда были общие мечты. То мы собирались поступить в цирковые акробатки, то пойти в монастырь (да не просто, а непременно сделаться святыми и исцелять больных), то организовать крестовый поход и освободить Гроб Господень от рук неверных, то ходить по дворам, крутить шарманку и петь, как Маруся отравилась, и нам будут бросать медяки, которые мы отдадим неимущим. Была еще мечта – выйти замуж за фокусника. Уж очень было бы весело с таким мужем. Нальешь ему чаю, а он из своей чашки вытащит живого зайца.
Придумывала эти увлечения большею частью я, а Мара только разделяла их и сочувствовала.
Все это захватывало нас ненадолго. Но мечта об Испании, вероятно, оттого, что зажглась она в нас в такой художественно нужной для нее обстановке, сильно и надолго поразила воображение. Мы повернулись к ней всем лицом нашей души, как цветы к солнцу. И жизнь помогла нам в этом отношении.
Как раз в это время у нас с особенным интересом занимались испанской литературой, театром, искусством, танцами. С огромным успехом шли пьесы испанского драматурга Лопе де Вега. Приезжие испанские танцоры завораживали своей, такой новой для нас, гордой красотой. Все наши белые пухлые Наташи и Маши щелкали кастаньетами и топали каблуками. Даже модный салонный танец был тогда «па д'Еспань».
Если говорить о психологии танца, то необходимо отметить редкое сочетание в испанском танце темперамента и благородства. Вся фигура кавалера, все его позы и жесты – гордые. Испанская женщина в танце горячая, но недоступная. Ни один народный танец не дает такого яркого и удивительного сочетания. Русская пляска – очень лихая и удалая, венгерская – бешеная, французская – унылая, немецкая – сладкая и тихая. Настоящий танец, как роман в ритмическом музыкальном движении, дала только Испания. И только она открывает нам красоту страстной и гордой души своего народа.
Русская литература много занималась Испанией. Профессор Жаков, по рождению зырянин, сын Крайнего Севера, читал в университете курс о Сервантесе. «Жизни человеческой мало, чтобы изучить этого замечательного писателя».
Наш известный поэт Федор Сологуб проводит в своих сочинениях идею, излучающуюся из русского восприятия души Дон-Кихота. «Возьму кусок жизни низкой и грубой и сотворю из нее легенду. Из Альдонсы, бабищи румяной и пошлой, создам Дульцинею».
Вспоминали и декламировали стихотворение Пушкина о «Рыцаре Бедном», о Дон-Кихоте. Перечитывали роман Достоевского «Идиот», героя которого прозвали Дон-Кихотом. Он немножко смешной и трогательный, с духом высокого христианского подвижника, и сохраняет в себе все черты Рыцаря печального образа.
Два бессмертных типа дала человечеству Испания – Дон-Жуана и Дон-Кихота. Эти два типа так вошли в жизнь, что иногда стали как бы прилагательными для определения мужского характера. Все любители женщин называются у нас донжуанами. Все люди неподкупно честные, жертвующие во имя принципа собственными интересами, носят имя Дон-Кихота.
Русские женщины не особенно ценили донжуанов. Их вышучивали и высмеивали. Одна дама как-то рассказывала, что провожал ее домой известный в Петербурге донжуан, адвокат Т-в прижал ее руку к своему сердцу и говорит:
– Дорогая, скажите «да» – и этот дом будет вашим.
– Какой дом? – удивилась дама. – Ведь это же Зимний дворец.
– Все равно, – отвечал донжуан. – Для моего чувства нет преград.
К Дон-Кихоту русские сердца относились с нежностью. Ему прощалось все смешное и нелепое. В нем видели РЫЦАРЯ.
* * *Наша с Марой мечта об Испании то меркла, то вспыхивала с новой силой. И вот, года три спустя после рассказа учителя, оказались мы с ней обе на юге Франции, где семья Мары проводила лето. И как-то, гуляя, увидели мы в окне магазина учебник испанского языка. Назывался он «Разговор с испанцем».
– Купим «Разговор»?
– Купим.
«Разговор» оказался очень поучительным.
«Кто гуляет в нашем саду?» – «В нашем саду гуляет старый профессор с коровой своего племянника». – «Сколько лет собаке вашего друга?» – «Собаке нашего друга тридцать лет, но палка брата вашего почтальона находится в комнате жены сына юного школьника».
Все это было очень трудно, но, очевидно, совершенно необходимо для первого общения с испанцем.
Изучение этого руководства (мы дошли до десятого урока) натолкнуло нас на мысль поехать, хоть не надолго, в Испанию.
Мать Мары ничего не имела против нашей затеи. У нее в Мадриде уже давно жил брат, старый женатый господин, у которого мы могли бы остановиться. На лето он переезжает на дачу в какой-то маленький городок. Конечно, о том, чтобы мы болтались одни по отелям, не могло быть и речи.
Мы сначала протестовали, напирали на то, что нам уже по восемнадцати лет, и каждая из нас могла бы быть матерью семейства. Доводы наши не помогли. Оставалось или остановиться у дядюшки, или оставаться дома.
Послали телеграмму и в ожидании ответа принялись снова за «разговор с испанцем». Дошли уже до сослагательного наклонения: «Был ли бы счастлив кучер, если бы выкрасил крысу в голубой цвет».
О счастье кучера мы не узнали, потому что пришла ответная телеграмма. Короткая и без всякого восторга. Просто: «Пусть приезжают».
Мы сначала решили обидеться, но потом подумали, что выгоднее будет отнестись ко всему просто и мило. Старик, наверное, с причудами. Если бы не хотел нас видеть, так придумал бы какой-нибудь предлог. Телеграмма составлена неудачно, но в душе он, конечно, очень рад. Так и решили, что очень рад, и стали укладываться. Возбужденно и нервно болтали о бое быков, донжуанах, серенадах, о дворцах и музеях. Мара была легкомысленнее меня, поэтому кастаньеты и донжуаны занимали ее больше, чем дворцы и музеи. Меня они тоже занимали, но я ни за что бы в этом не призналась. В то время я выработала себе позу холодной и деловитой женщины, так называемой умницы. Поза была скучная и не совсем честная, но вызывала одобрение взрослых и уважение Мары с легким оттенком зависти.
Вечером, снабдив коробкой шоколада и строгими наставлениями, усадили нас в поезд.
Поездка предполагалась очень веселая, но ночь, проведенная в душном дамском отделении, сильно нас утомила. Вдобавок Мара схватила насморк, и въезжать с красным носом в Испанию, в страну солнечной мечты, казалось ей настоящей трагедией. Мы обе были в дурном настроении.
Станция, цель нашего путешествия, оказалась совсем маленьким захолустным вокзальчиком. По платформе толклись какие-то мужики с мешками и пилами и нервно ходил большими шагами прилично одетый молодой человек мрачного вида. Он посмотрел на нас, сдвинул брови и стал протискиваться через толпу прямо к нам.