Такой лютого нрава шишига и надобен был старцу. Ефимко и народишко мигом обратал силою, приструнил, да и с ближних выселков и погостов притянул к скиту, столкнул с насиженных мест, обещая спасение. И вот в новую веру обращали православных, крестили пред распятым Учителем.
Сейчас Ефимку укрепляли с боков несколько седовласых старцев преклонных лет. На другой лавке, как пред судиями, в одиночестве сутулился рыхлый не по летам, с мягким добрым лицом отшельник Епифаний.
Скитские выживали монаха с острова, ибо доброй уловистой тоней два лета тому случайно завладел чернец и своею неуступчивостью гневил насельщиков. Теперь они строили отшельнику всякие козни, ежедень мешали молитвам старца. И уже в который раз приплыл Епифаний в скит, чтоб добиваться мира и согласия.
– Все снасти мало того что вытрясли и улов покрали, это ладно. Дак и снаряд рыболовный нарушили, как вавилонские бродники. Прихожу нынче, на! Рюжи на берегу приломаны. Опять, значит, мамай воевал. Что деется-то? – плакался Епифаний, надеясь сыскать от скитских жалости к себе. – Приперли вы меня, братцы, как Христа поганая стража. И чего вам неймется? Ты-то, отец настоятель, хоть заступися за Божию тварь.
– Ты не праведник, да и мы не без греха. Не домогайся чего не дадено. Ты не Илия, да и я не Христос. Спрашивай у братии, – устало, едва размыкая губы, провещал настоятель и принакрыл зеницы выпуклыми сголуба веками: словно бы птица замгнула глаза. И голова старца надломленно упала на грудь. Вся братия вздохнула глубоко, с каким-то благоговейным чувством, и затихла, боясь нарушить покой Учителя. И юрод, примчавшийся в келью с невидимой сулицей, чтобы сокрушать демонов, тоже устыдился недавнего напрасного гнева. Но Ефимко нарушил молитвенную тишину.
– Ты дурак, – веско сказал он Епифанию. – Мы тебя приголубливаем. Давно зовем: поди к нам в общежитье. А ты, дурка, к православию спиною. Ты миру на пути встал. На чужие ловли сел, бродяга, да и надулся, как дождевой гриб.
– Я спрашивал. Я не своим изволом. Ты не клепли, слышь? Я по изволу прежнего настоятеля...
– У кого спрашивался, с тем и бражничай. А нам пути не заступай. Слышь, дурка? – Ефимко приподнялся, переступил поршнями, словно бы намерился всерьез надвинуться на супротивника и пригвоздать кулачищем к полу. Но и монах стоял на своем, не терял присутствия духа. Так они и набычились, сверля друг друга неуступчивым взором. Настоятель очнулся от дремы и вопросил медоточиво:
– Сам посуди, христовенький. Чего хочет мир, того желает сам Бог. А ты у меня крепости ищешь...
Феодор потерялся, не зная, чью сторону принять. У чужака с острова был младенческий, выцветший взгляд, все лицо посекновено частой сеткою морщин, и даже в приступе возмущения оно не теряло кротости и вопрошания. Знать, дивился Епифаний, как вот могут скитские братья по духу так низко пасть сердцем и неволить, казнить чернца, хотящего лишь покоя. Ведь не рыбных ловель они домогаются, не Видань-острова, но единого на весь мир еретического согласия, с коим Епифания и лютая казнь не примирит.
– Я не крепости ищу, а спасти вас хощу, проказники. От Никона смутителя затворились, прелестники, а в сором пали. – Епифаний повел вкруг себя рукою, вроде бы обнажая скопившиеся в скиту грехи. Старцы смутились, опустили взоры. И юродивый согласился с отшельником и собрался выступить вперед, объявить о явлении Богородицы. Но эконом прошипел:
– У, елдыга. Лезешь в занозу. Жить расхотелось? Иуда Искариот от зависти в петлю влез, и ты того ищешь?
– Ой, жалконькие мои, – рассмеялся отшельник, и лицо его разгладилось от морщин, и над скуфейкой воссиял серебряный венчик. – Вы не рядом, жалконькие, вы во мне. И уксус дадите испить, а я вас одно пожалею. Чего измыслили от диаволовой гордости?
– Пропинать его? – перебил Ефимко, обращаясь к Учителю.
Свешники в руках страдальца догорали, горячий воск капал на пальцы, остывал длинными сосулями, но старец терпел. Страстной урок на сегодня приканчивался, и отец Александр не уронил себя в глазах братии. Тело обвисло, сделалось жидким, как бы отекло к подочвам, и там, внизу, облеклось в свинцовые одежды. «Не-ет, я не жалконький, как толкует про меня червь навозный, – думал настоятель, воззрясь на богомольников. – Меня Спаситель пасет с престола и вельми доволен своим наместником. Каждая вопящая от гнета жилка моя есть ступенька лествицы в рай. А вам, тля и невзглядь, свалиться в преисподнюю и корчиться тамотки... И чего кричат, чего домогаются? – Настоятель недоумевающе смотрел на багровое лицо эконома и худо соображал просьбу. – Эких татаровей допустил до себя. Без сала взлезли. И хлебов моих возжелали, и моей жены».
Но напряг волю старец и, подавив раздражение, улыбнулся и рассмеялся:
– Чего тебе, воин?
– Гнать, говорю, проказника в батожье из Христова дома! Его бы в смолу омакнуть, да после в перье, – придумывал казни лютый эконом. Вот заявились в скит сторонние люди и тихомолком перехватывают у Ефимки власть, злодеи.
– Не Божий то дом, а притон, кабак. А не то и вертеп! – возмущенно воскликнул Епифаний и огляделся, ища поддержки. – Ночами-то черти по вашей крыше свадебки играют. Из трубы да в трубу. Ратями...
– И я свидетель, – вдруг вступился Феодор, никем не званный. Вышел на середину кельи и оказался пред очии Учителя. Тот строго, с прицелкой и остережением уставился на духовного сына, пугал безмолвным окриком. – Не дам соврать, не дам! – Феодор пристукнул посохом, не сводя взора с лица настоятеля, утопая в печальной мгле темных зениц. Госпо-ди... бесы... бесы. Ино правда! Каждое утро ангелы плачут на передызье, просятся в жило. Спасти вас хотят! Пошто не пущаете, черти? Пошто?
– Ну-ка, девки, сымите меня. Сомлел я, – ровным голосом велел настоятель. – Приходят ко мне в дом, Христовым именем клянутся, а сами извержены бысть. – Прислужницы ловко распутали со ступней страдальца цепи, поцеловали желтую кожу, насунули сафьянные чеботки, сами пали ниц, не смея поднять глаз. Настоятель легко пихнул послушниц ногою, приказал холодно: – Ступайте прочь. – И когда прикрылась за прислужницами дверь, добавил строго: – А вам, мужики, хватит собачиться. Слушал – уши вянут.
Седовласые скитники согласно закивали, тончавые, иссохшие смертные лица излучали благолепие. Иноки замкнули души свои в Учителе Александре, как в неприступной скрыне, и были теперь покойны: умен настоятель и велеречив, царского достоинства человек, в нем много воли и силы, он непременно доведет истинных христиан до рая. Много путей к престолу Спасителя, но самый краткий – это через грех: так вразумил вожата?й. И все грехи, что совершены за долгую жизнь, зачтутся на суде праведном.
Всяк совсельник молчал, пока келейник принес настоятелю креслице с червчатой бархатной подушкой да братину кваса да пока учесывал поясную бороду Учителя с серебряными толстыми остьями да высоколобую голову с залысинами на впалых висках. Настоятель отхлебнул из стопы квасу, и келейник торопливо утер ему рушником усы. В полной тишине слышно было, как в пальцах Учителя со скрипом перетирались костяные зерна четок. Старец подымался в занебесье по ступенькам лествицы с торбой чужих грехов, и все богомольники со страхом тянулись следом, сознавая превосходство Учителя. Пока висит страдалец в цепях, многие тайны, неведомые простым смертным, открываются ему, когда душа на время исходит из тела и кочует по дивным горам и садам вертограда.
И блаженный устыдился своей нетерпимости, оплыл на дорожную ключку и сронил голову с давно немытым колтуном сбелевших волос. В его прозрачных голубых глазах остоялась, набухла жаркая слеза.
«Вот где прислон, схорон истинной веры! – воскликнул бы всякий прохожий, ненароком угодив в затаенный скит. – Все иссякнем, яко прах, и князь тьмы вытрет о нас ноги, как о палый летошний лист, но эти вот – спасутся. Какое благочестие, какое смирение разлито в дремотных сумерках келеицы: дышать тем воздухом и не надышаться...»
И только отшельник не замирялся. Рыхлое морщиноватое лицо собралось в плаксивый кукиш. Отшельник дерзко нарушил тишину, чем оскорбил всех скитских, усугубил свои вины:
– Вот ты, Ефимко, даве толковал про Иуду. Меня с ним уравнял. Иуда не из зависти, но из страха предал Христа и обручился с сатаною. И ты таков. Лишь из страха пред атаманом скольких отлучил от Господа и залучил в поганый вертеп.
Настоятель же ничуть не оскорбился, но как бы ожил, воспрянул в креслице, в глазах полыхнули волчьи зарницы. Он не дал огрызнуться эконому.
– Вот и чудно! Чудно-то как! – вскричал он. – Ты, монах, крепок в вере, но глуп, как осел. Иуда-то не предавал, слышь! Он хотел, чтобы Христос воскрес. Ты погоди, не встревай, шило. Он из любви отдал Христа на поругание. Себя сгубил и Христа восславил. Ну сам-то посуди. Кто-то же должен был взвалить кошулю всеобщих грехов и все проклятия мира, чтобы в Христе проявился Сын Божий, а не сгорел в мирской трухе. Не было бы Иуды – и Христа бы не стало. Иуда не против Спасителя восстал, но, как истинный брат, исполнил братний долг и вслед за Христом себя погубил. И знайте, прощенный Отцом, Иуда восседает одесную от Сына, как верный брат его. Христос и Иуда – сам-два. Не бойся, малое стадо, – настоятель простер руку. – Ибо Отец ваш благоволил дать вам царство...
Настоятель же ничуть не оскорбился, но как бы ожил, воспрянул в креслице, в глазах полыхнули волчьи зарницы. Он не дал огрызнуться эконому.
– Вот и чудно! Чудно-то как! – вскричал он. – Ты, монах, крепок в вере, но глуп, как осел. Иуда-то не предавал, слышь! Он хотел, чтобы Христос воскрес. Ты погоди, не встревай, шило. Он из любви отдал Христа на поругание. Себя сгубил и Христа восславил. Ну сам-то посуди. Кто-то же должен был взвалить кошулю всеобщих грехов и все проклятия мира, чтобы в Христе проявился Сын Божий, а не сгорел в мирской трухе. Не было бы Иуды – и Христа бы не стало. Иуда не против Спасителя восстал, но, как истинный брат, исполнил братний долг и вслед за Христом себя погубил. И знайте, прощенный Отцом, Иуда восседает одесную от Сына, как верный брат его. Христос и Иуда – сам-два. Не бойся, малое стадо, – настоятель простер руку. – Ибо Отец ваш благоволил дать вам царство...
– Тьфу, тьфу. Не слушайте его, заткните уши. В тысячу крат лучше от обрезанного слышать о Христе, нежели от необрезанного иудейство. Возлюбленные! не всякому духу верьте, но испытайте духов, от Бога ли они. Близ самовольных все вокруг полно демонов. – Епифаний говорил истиха, он как бы проливал слова, и даже в ярости они истекали кругло, но и твердо, обстоятельно, без той приторной елейности, что раскрывают людей неискренних и коварных. Епифаний умел ровным звуком прободить и победить самый шумный и грозный рык. Есть на миру такие люди, что обстоятельной повадкою, своей несуетностью и ровностью характера всегда оказываются наверху, как бы ни колготились иные вокруг, как бы ни полыхали особенно неугомонные и неутомимые, но все понапрасну, ибо последнее слово за тихими. Епифаний вмешался в орацию настоятеля, не пугаясь гонений: истинный монах не ведает несвободы. Он и в юзах волен, как небесная птица.
– Ты, старец, приклякиваешь на себя царское имя. А знаешь ли ты о видении преподобного Макария Египетского?
– Знаю... Не менее тебя пивал из книжных премудростей.
– Тогда прости смиренно. Я братцам скажу. Вот, значится, шел диавол. Самый натуральный диавол шел искушать братию. Он всегда возле, только зазевайся. И весь-то диавол был обвешан некими сосудами. Великий старец Макарий спросил его: «Куда идешь?» И сатана отвечал: «Иду навестить братию». – «Для чего же у тебя сии сосуды?» – спросил опять старец. Диавол отвечал: «Несу пишу для братии». Старец спросил: «И все это с пищею?» – «Да, – отвечал сатана, – если кому одно не понравится, дам другое; если не это, дам еще иное»... И вот я спрошу: ежли вам в какой букве не занравился Никон-еретик, ежли вы его разлучили с истинной церковью и жизнью своей заступились за веру христианскую, то сами из какого сатанинского сосуда решили откушать? Или вам мало того духовного пития, коим услаждались и наши предки? Вы грехами решили облиться, как елеем и нардом, вы самого Иуду, проклятого вовеки, посадили одесную с Христом. Дак как жить-то вам после этого? Вы со зверьми лютыми уравнялись...
– Глупенькой, ой глупенькой. Христос сам Иуде задал путь. Оттого и не открыл ученикам своим. Сидишь на острову, как филин, и с той кочки на свой мерзкий пуп уставился, как на икону Спасителя. И чего с тебя взять? Мы не за грехи стоим, коими, словно помоями, залит весь мир, а мы из греха хотим выбраться. Ты сам гоним и всяко гонимых попрекаешь и понуждаешь ереститься. С того и не любит тебя братия, что у последнего нищего отымаешь полушку, нечестивый. Мы в крайней нужде находимся. А человек в нужде свободен, он бежит законов, и властей, и никониан-еретиков. И всюду прав.
– Нас отцы за грехи простят, в райско место поместят, – вмешался Ефимко, оскалившись.
– Погоди-ко, не встревай. Без греха нет покаяния, без покаяния нет спасения. В раю много будет грешников, только там не будет ни одного еретика. Вот ты, братец, всяко нас клянешь за девок, что возле пасутся. Знай же, что нынче брака нет, и все, кто в никонианских храмах повенчаны, – прелюбодеи истинные, еретики. Вроде бы по законам живут, а не чувствуют мук душевных за свой грех и не каются, нечестивые. Но падший от немощи естества плачется сердцем, стонет ночами и всяко просит Бога простить его, заблудшую овчу, и своими стенаниями он выращивает в небо широколистый дуб до самого райского престола. Ученики мои верные, – простер руку Учитель, а после широко обвел ею по келейке, вроде бы подымая с колен всех заблудших никониан, хотя в изобке-то кроме багроволицего Ефимки ссутулились тусклые, преклоненные летами, измозглые плотию старцы; но даже и у тех от пространственной орации настоятеля вздернулись ковыльные, сседа брови и в потухших глазах зашаяло уголье. – Братцы молитвенные, грешите, как доведется. Тайно содеянное – тайно и судится. Ибо тайна брака истребися и ложе свободно...
– Ой-ой-ой, – простонал инок Епифаний, как подстреленный голубь.
– Ха-ха-ха! – загорготал эконом и, поднявшись с лавки, как бы принакрыл отшельника широкими плечами. – Монасе! Да лучше иметь сто блудниц, нежели брачиться. Я и девку свою сюда привел. Говорю, спасайся, Епистолия, услаждай похотное червие, истоми утробу свою блудным огнем – и спасешься. Иль не так, Учитель?
– Воистину так. Пусть все друг друга возлюбят и чада от любви тоей побредут по весям, как наши апостолы, возвещая народу о спасении через грех.
– По апостолу брак честен и ложе нескверно, – стоял на своем Епифаний. – Где нет супружества, там блуд, там нет отца-матери, а где нет отца-матери, там нет и никаких сродников. Откуда бы тогда родился Ной, праотец наш? Откуда бы Авраам, Исаак, Иаков, Предтеча Иоанн, Никола и прочие святые? Все от законного супружества задолго до Христа. Вы на церкву никонианскую ополчились, а встали противу заветов. Церковь бо не стены церковные, а покров, вера и житие. Закоим скверною нечестивого блуда поливать Христа, живущего в сердце нашем? Ми-ла-и-и! Это черт вас поманул.
Епифаний мягко, кротко рассмеялся, как всхлипнул.
– Лучше со ста животными смеситься, нежели никонианским браком жену иметь, – снова загорготал Ефимко, на какой-то миг выскочил из келейки и вот уже волокет за косу послушницу Хионию, словно бы стояла девка за дверью и подгадывала той минуты. Ефимко поставил Хионию посреди кельи, заломил голову назад и сочно, грубо, с вызовом впился в ее вишенные напрягшиеся губы. Казалось, кровь тут хлынет ручьем. И спросил, победно оглядев всех, но особливо задержав взгляд на Феодоре, словно бы слышал его тайную муку:
– Ну, девка, и сладко тебе было ночью со мною?
– Сладко, батюшко родимый. Слаже медового вишенья.
Юродивый вцепился за литой верижный крест, моля о спасении заблудшей души, и тонкие пальцы сбелели. Феодор, раздувая широко взрезанные ноздри, что-то гугниво затянул на одном бессмысленном звуке. Внутри его все плакало и стенало.
– А я што баял? Слыхали?.. Го-го-го, – заржал эконом, и смолевая борода задымилась от пылающих угольев в темных зенках.
И содрогнулся Феодор, услышав непотребное. Казалось, орда демонов восшумела крылами и расселась по лавкам и на конике у порога и витые рога козлища выросли над чистым восковым лбом послушницы.
– Тьфу, тьфу, тьфу! – замахал юродивый заполошно, заполоскал пред своим лицом рваными рукавами кабата. – Каменье на свинец... На ваши хари непотребные ужо ниспошлет Богородица Заступница каменный град! Весть через меня! Очнитеся, кощунники! – напоследях вскричал Феодор и, громко ступая, выбежал из келеицы, уже верно зная, что навсегда.
– Эво-о поскочил! Застучал черт копытами! – донеслось Феодору в спину.
Глава четвертая
Да нет, помстилось Никону, что царь Алексеюшко, добрая душа, замглился на него, зачужел, отшатнулся, надул губу. Ну мало ли на кого вскричит порою государь, ино и тычка даст дворцовому боярину, и велит волочить в тюрьму на встряску, чтобы, опомнясь, другим же днем спосылывать верховых истопников со сдобной перепечею иль стерляжьей солянкой. Был же такой случай: когда узнали на Москве о поражении Хованского и Нащокина, царь созвал думу и спрашивал: что делать, какими средствами отбиться от страшного врага? Тесть царский, боярин Иван Данилович Милославский, и возгоржался вдруг: «Если государь пожалует дать мне начальство над войском, то я скоро приведу польского короля пленником». От такого хвастовства царь вышел из себя: «Как ты смеешь, страдник, худой человечишко, хвалиться своим искусством в деле ратном? Когда ты ходил с полками, какие победы показал над неприятелем? Или ты смеешься надо мною?» И в гневе таком дал Алексей Михайлович старому тестю пощечину, надрал за бороду, да и выгнал пинками из комнаты и захлопнул за ним двери. Но другим утром, мучаясь за вспыльчивость свою, послал стряпчих с богатыми подносами.
Дождался Никон на Истре гонца с царской памяткой: печаловался государь: де, патриарха долго нет на Москве и оттого многая поруха и неустрой бывают, и с нетерпением ждет паства твердой и праведной руки; и еще прислал в дар шубу из черных лис, с пухом, под цветной камкою по желтой земле, с двенадцатью золотыми пуговицами с искрами гранеными. И ко времени поспел вестник: Вербное на носу и патриарху не с руки медлить и гоношиться.