Когда я покидал развалины пастбищного хутора, мне бросилось в глаза одно обстоятельство, ещё более усилившее мой ужас. А именно — мне показалось, будто за спиной накал пожара поблек — но не столько потому, что я удалялся, сколько от нового, более грозного зарева, поднимавшегося на небосводе передо мной. Эта часть пастбищных угодий тоже была не совсем безлюдной. Я увидел разогнанный скот и спасающихся бегством пастухов. Прежде всего, я различил вдали лай рыжей своры, которая, похоже, приближалась. Поэтому я ускорил шаг, хотя моё сердце сжимал страх перед ужасным кольцом пламени, навстречу которому я шёл. Я уже неясно видел мраморные утёсы, возвышающиеся как чёрные рифы в море лавы. И уже слыша собак за спиной, я торопливо взобрался на крутой выступ скалы, с края которого мы в высоком опьянении так часто впитывали взглядом красоту этой земли, увиденную теперь в пурпурной мантии уничтожения.
Сейчас вся бездна гибели открылась в высоких языках пламени, а вдали на фоне заката вспыхивали древние и прекрасные города на краю Лагуны. Они сверкали в огне подобно цепи рубинов, и из тёмной глубины вод, извиваясь, вырастало их отражение. Пылали также деревни и посёлки по всему краю, а из гордых замков и монастырей в долине высоко к небу били пожары. Языки пламени как золотые пальмы бездымно поднимались в неподвижный воздух, и из венцов их падал огненный дождь. Высоко над этим искрящимся вихрем в ночи парили озарённые красными лучами стаи голубей и цапли, поднявшиеся из камыша. Они кружили до тех пор, пока оперение их не охватывал огонь, тогда они как горящие лампионы опускались в пожар.
Как будто пространство совершенно лишилось воздуха, наружу не проникало ни звука; спектакль разворачивался в жуткой тишине. Я не слышал снизу ни плача детей, ни жалобных причитаний матерей, но не доносилось оттуда и боевых кличей родовых союзов, и рёва скота, стоявшего в хлевах. Из всех ужасов уничтожения до мраморных утёсов поднималось только золотое мерцание. Так вспыхивают дальние миры для услады глаз в красоте заката.
Я не слышал и крика, изданного моим собственным ртом. Только где-то глубоко внутри меня, как будто я сам стоял в пламени, я слышал треск огненного мира. И только это тихое потрескивание я мог воспринимать, в то время как дворцы разваливались обломками, а из портовых хранилищ высоко в воздух взлетали мешки с зерном, чтобы разлететься в раскаленную пыль. Потом, сотрясая землю, взорвалась большая пороховая башня у Петушиных ворот. Тяжёлый колокол, который тысячелетиями украшал Бельфрид и звон которого сопровождал бесчисленных людей в жизни и смерти, начал сперва темно, потом всё ярче накаляться и, наконец, рухнул с опоры, круша колокольню. Я видел, как в красных лучах светятся коньки фронтона на храме с колоннами и с высоких цоколей вниз клонятся божественные изображения со щитами и копьями и беззвучно погружаются в пекло.
Перед этим морем огня меня во второй раз, и ещё сильнее, сковало сомнамбулическое оцепенение. И как в таком состоянии мы одновременно обозреваем многое, так и я услышал, как неуклонно приближаются своры и за ними лесные шайки. Вот собаки уже достигли кромки утёсов, и в паузах я чуял низкий лай Шифон Ружа, которого с воем сопровождала стая. Но в этом состоянии я был неспособен даже пошевелить ногой и чувствовал, как крик застревает у меня в горле. Лишь уже увидев зверей, я смог сдвинуться с места, однако чары не рассеялись. Мне казалось, что я мягко парю вниз вдоль ступеней мраморных утёсов; лёгким взмахом я также перелетел над живой изгородью, огораживающей сад Рутового скита. А за мной тесной стаей, громыхая, по узкой скальной тропе гналась Дикая охота.
27
В прыжке я едва не упал на рыхлой почве лилейных клумб и с удивлением обнаружил, что сад чудесно освещён. Цветы и кусты лучились голубым блеском, как будто были нарисованы на фарфоре, а потом оживлены волшебным заклинанием.
Наверху, в дворике перед кухней, стояли Лампуза и Эрио, погружённые в созерцание пожара. Брата Ото в праздничной одежде я тоже увидел на балконе Рутового скита; он вслушивался в направлении скальной лестницы, по которой сейчас как бурный ручей скатывался лесной сброд с собаками. Они уже прошмыгнули в живой изгороди как рой крыс и колотили кулаками в садовые ворота. Тут я увидел, как брат Ото улыбается, подняв перед глазами лампу из горного хрусталя, в которой танцевало маленькое голубое пламя. Он, казалось, едва ли замечал, как тем временем под ударами преследователей с собаками раскалываются ворота и как тёмная стая, ликуя, вламывается на лилейные клумбы во главе с Шифон Ружем, на шее которого сверкали лезвия.
В этом бедственном положении я возвысил голос, чтобы окликнуть брата Ото, который, как я видел, еще стоял на балконе, внимательно вслушиваясь. Но он, похоже, меня не услышал, ибо обернулся с невидящим взглядом и, держа светильник перед собой, вошёл в кабинет с гербариями. Таким образом, он вёл себя как высокий брат — поскольку перед лицом уничтожения ему нужно было освятить труд, которому мы отдали нашу жизнь, он оставил мою физическую беду без внимания.
Тогда я окликнул Лампузу, которая с освещённым заревом пожара лицом стояла у входа в скальную кухню, и на мгновение увидел её со скрещенными на груди руками смотрящей на движущуюся толпу, между тем как зубы её обнажились в свирепой улыбке. Её вид показывал, что от неё нельзя было ждать никакого сочувствия. Пока я заботился о детях её дочерей и мечом разил неприятеля, я был желателен; любой победитель был ей хорош как зять, и любого в слабости она презирала.
Тут, когда Шифон Руж уже изготовился к прыжку, мне на помощь пришёл мой Эрио. Мальчик схватил серебряную мисочку для кормления змей, ещё стоявшую во дворике. И постучал по ней не как обычно деревянной ложкой, а металлической вилкой. Она извлекла из чаши звук, похожий на смех и заставлявший оцепенеть человека и зверя. Я почувствовал, как у подножия мраморных утёсов задрожали расселины, потом воздух стократно наполнился тонким свистом. В голубом блеске сада разлилось яркое свечение, и из своих трещин, поблескивая, устремились вперёд ланцетные гадюки. Они заскользили по клумбам как гладкие ремни плети, под взмахами которой поднимался вихрь лепестков. Потом, образовав на земле золотистый круг, они медленно поднялись в рост человека. Они тяжёлыми ударами маятника покачивали головами, и их выставленные для атаки клыки смертоносно поблескивали как буры из загнутого стекла. К этому танцу воздух прорезало чуть слышное шипение, как если бы в воде охлаждалась сталь; также с оправы клумб раздалось тонкое, костяное пощёлкивание, похожее на кастаньеты мавританских танцовщиц.
В этом хороводе лесная шайка от страха точно окаменела, глаза у них вылезали из орбит. Выше всех поднялась Грайфин; она покачивала светлым щитком перед Шифон Ружем и, как бы играя фигурами своих серпантинов, окружала его. Монстр, дрожа, следил за взмахами её танцующего извивания, и шерсть у него встала дыбом — потом Грайфин, казалось, совсем легко коснулась его уха, и сотрясаемая смертельной судорогой, откусывая себе язык, кровавая псина начала кататься по цветнику лилий.
Это послужило знаком для множества танцовщиц, которые золотыми кольцами бросились на свою добычу, переплетясь так густо, что людей и собак, казалось, обвивало только одно чешуйчатое тело. Также казалось, что из тугой сети возник только один предсмертный крик, и его тотчас же точно шнуром удушила утончённая сила яда. Затем мерцающее сплетение разделилось, и змеи, спокойно извиваясь, снова уползли в свои расселины.
Посреди клумб, которые теперь покрывали тёмные и вздувшиеся от яда трупы, я поднял глаза на Эрио. Я увидел мальчика с Лампузой, которая гордо и нежно вела его, входящими в кухню, и он с улыбкой помахал мне рукой, между тем как скальные ворота со скрипом закрылись за ними. Тут я почувствовал, что кровь легче заструилась у меня по жилам и что чары, которые держали меня в плену, отступили. Я мог также опять свободно двигать правой рукой, и я торопливо вошёл в Рутовый скит, поскольку тревожился за брата Ото.
28
Проходя библиотеку, я обнаружил книги и пергаменты в строгом порядке, какой наводят, отправляясь в дальнее путешествие. На круглом столе в холле стояли изображения ларов — они были красиво обставлены цветами, вином и жертвенной пищей. Само помещение тоже было празднично убрано и ярко освещено высокими свечами рыцаря Деодата. Я почувствовал себя в нём очень по-домашнему, когда нашёл его приготовленным к торжеству.
Пока я рассматривал результаты его труда, из кабинета с гербариями наверху вышёл брат Ото, оставив двери широко открытыми. Мы крепко обнялись и, как когда-то в паузах боя, поделились друг с другом нашими приключениями. Когда я рассказал, как нашёл молодого князя, и извлёк из своей сумки трофей, то увидел, как лицо брата Ото оцепенело — потом, вместе со слезами, его осветило чудесное сияние. Вином, стоявшим подле жертвенной пищи, мы начисто омыли голову от крови и смертного пота, потом поместили её в одну из больших благоухающих амфор, в которых мерцали лепестки белых лилий и ширазских роз. Теперь брат Ото наполнил два кубка старым вином, которые, предварительно совершив libatio,[50] мы осушили, а потом разбили о цоколь камина. Так мы отметили прощание с Рутовым скитом и в глубокой печали покинули дом, ставший тёплой одеждой для нашей духовной жизни и нашего братства. Ведь нам нужно уходить из любого места, которое давало нам приют на земле.
Пока я рассматривал результаты его труда, из кабинета с гербариями наверху вышёл брат Ото, оставив двери широко открытыми. Мы крепко обнялись и, как когда-то в паузах боя, поделились друг с другом нашими приключениями. Когда я рассказал, как нашёл молодого князя, и извлёк из своей сумки трофей, то увидел, как лицо брата Ото оцепенело — потом, вместе со слезами, его осветило чудесное сияние. Вином, стоявшим подле жертвенной пищи, мы начисто омыли голову от крови и смертного пота, потом поместили её в одну из больших благоухающих амфор, в которых мерцали лепестки белых лилий и ширазских роз. Теперь брат Ото наполнил два кубка старым вином, которые, предварительно совершив libatio,[50] мы осушили, а потом разбили о цоколь камина. Так мы отметили прощание с Рутовым скитом и в глубокой печали покинули дом, ставший тёплой одеждой для нашей духовной жизни и нашего братства. Ведь нам нужно уходить из любого места, которое давало нам приют на земле.
Теперь, покинув наше имение, мы через ворота торопливо направились к гавани. Я обеими руками сжимал амфору, а брат Ото укрыл на груди зеркало и светильник. Достигнув поворота, где в холмах терялась тропа к монастырю Фальциферы, мы ещё раз задержались и оглянулись на дом. Мы увидели его лежащим в тени мраморных утёсов, с его белыми стенами и широкой шиферной кровлей, на которой отражалось матовое мерцание дальних пожаров. Подобно тёмным полосам вдоль светлых стен тянулись терраса и балкон. Так строят в красивых долинах, в которых на южном склоне живёт наш народ.
Пока мы рассматривали Рутовый скит, его окна осветились, а из фронтона на высоту мраморных утёсов ударило пламя. По цвету оно было похоже на маленькие язычки пламени в светильнике Нигромонтана — глубоко тёмно-синее — и крона его была зазубрена как чашечка цветка горечавки. Здесь мы увидели, как результат многих лет работы становится добычей стихии, и вместе с домом в прах обращался наш труд. Но на этой земле мы не можем рассчитывать на завершение, и счастлив тот, чья воля не слишком болезненно связана с его стремлениями. Не построить дома, не создать плана, в фундаменте которого не была бы заложена гибель, и не в наших трудах покоится то, что непреходяще живёт в нас. Это нам открылось в огне, но в блеске его лежало также и что-то радостное. Со свежими силами мы торопливо двигались по тропинке. Было ещё темно, но от холмов с виноградниками и с береговых лугов уже поднималась утренняя прохлада. И душе казалось, будто огни на небосводе немного умеряют свою гибельную силу; вмешивалась утренняя заря.
Мы увидели, что монастырь Марии Лунарис на склоне тоже окутан пожаром. Языки пламени взвивались по колокольне, так что раскалился золотой рог изобилия, который как флюгер раскачивался на капители. Высокое окно церкви со стороны алтаря с иконой уже лопнуло, и в его пустой раме мы увидели стоящего отца Лампроса. За спиной у него как в огненной печи бушевал жар, и мы поспешили к монастырскому рву, чтобы окликнуть патера. Он стоял в пышном облачении; на его лице, как мы увидели, светилась незнакомая улыбка, словно оцепенение, обычно пугавшее нас в нём, расплавилось в пламени. Он, казалось, внимательно вслушивался, но наших призывов не слышал. Тогда я вынул голову князя из благоухающей амфоры и высоко поднял её правой рукой. От вида её у нас мороз пробежал по коже, ибо лепестки роз впитали влагу вина, так что теперь голова, казалось, засверкала в тёмно-пурпурном великолепии.
Но была ещё и другая картина, которая захватила нас, когда я поднял голову, — мы увидели, как в зелёном блеске лучится розетка, закрывающая ещё невредимое закругление оконной арки, и её внешний вид был нам каким-то чудом знаком. Нам показалось, будто её прообраз высветился для нас в том подорожнике, который отец Лампрос показал нам однажды в монастырском саду, — теперь обнаружилась скрытая связь этого осмотра.
Патер обратил на нас взор, когда мы протянули в его сторону голову, и медленно, наполовину приветствуя, наполовину указывая, как при consecratio,[51] он поднял руку, на которой пламенел крупный карнеол. И будто этим жестом он подал знак ужасной силы, мы увидели, как розетка разлетелась во все стороны золотыми искрами, и со сводом как горы на него обрушились колокольня и рог изобилия.
29
Петушиные ворота были разрушены; мы по обломкам прокладывали себе дорогу. Улицы были завалены остатками стен и строительными балками, а вокруг в мусоре пожарищ были разбросаны убитые. Мы видели мрачные картины в холодном дыму, и всё-таки в нас жила новая уверенность. Так утро оказывается вечера мудренее; и уже возвращение света после долгой ночи казалось нам чудом.
В этих грудах развалин блекли старые распри как воспоминания о дурном опьянении. Ничего, кроме беды, не осталось, и борцы отложили знамёна и знаки. Мы ещё видели в боковых улочках мародёрствующий сброд, однако теперь удвоенными постами подтягивались наёмники. В крепости мы встретили Биденхорна, который назначал их, приняв важный вид. Он стоял на площади в золотой кирасе, но без шлема, и похвалялся, что уже «разукрасил ёлки» — то есть он велел схватить первых попавшихся и повесить на вязах городского вала. По боевой привычке он во время беспорядков надёжно окопался — и теперь, когда весь город лежал в руинах, он выступил и разыгрывал гения. Впрочем, он был хорошо информирован, ибо на круглой крепостной башне развевался штандарт Старшего лесничего: красная голова кабана.
Похоже, Биденхорн был уже изрядно выпивши; мы застали его в ужасно хорошем настроении, делавшем его любимцем своих наёмников. Он совершенно неприкрыто потешался над тем, что писакам, виршеплётам и любомудрам Лагуны теперь-де намяли бока. Ему были ненавистны как старый аромат образованности, так и вино с его духовностью. Он любил тяжёлый эль, какой варят в Британии и в Нидерландах, и он называл народ Лагуны пожирателями улиток. Он был необузданным случным жеребцом и кутилой и непоколебимо верил, что любое сомнение на этой земле следует разрубать верным ударом. Стало быть, он обладал сходством с Бракмаром — только он был гораздо здоровее в том, что презирал теорию. Мы ценили его за непринуждённость и хороший аппетит, ибо если он и был неуместен в Лагуне, то нельзя же ругать козла, пущенного в огород.
К счастью, Биденхорн принадлежал к тем людям, у которых ранний завтрак оживляет память. Таким образом, нам не пришлось напоминать ему о тех часах перед теснинами, когда он со своими кирасирами оказался в бедственном положении. Он там упал, и мы видели, что свободные крестьяне Альта Планы уже занялись тем, что выковыривали его из лат, как то делают с омаром на пышном пиру, для которого украшение — умение повара ломать панцирь. Желобок резца уже щекотал ему шею, когда подоспели мы с пурпурными всадниками и освободили его и его наёмников. Это была диверсия, когда нам в руки попал молодой Ансгар. Биденхорн знавал нас и по нашим мавританским временам — это способствовало тому, что он не стал отнекиваться на нашу просьбу о корабле. Ведь час катастрофы считается часом проявления мавританских качеств. Он предоставил в наше распоряжение бригантину, которую держал в гавани, и выделил нам в сопровождение отряд наёмников.
Улицы, которые вели к гавани, были заполнены беженцами. Но, казалось, что не все собирались покинуть город, ибо мы видели, как из руин храмов уже поднимается дым жертвоприношений, а из развалин церквей мы слышали пение. В часовне Sagrada Familia[52] рядом с гаванью события пощадили орган, и его звуки мощно вели песню, которую исполняла община:
В гавани толпился народ, нагруженный остатками добра. Корабли на Бургундию и Альта Плану были уже переполнены, и каждый из парусников, который слуги баграми отталкивали от набережной, преследовали громкие крики сожаления. Посреди этого бедствия, у причальной тумбы, как под запретом, покачивалась бригантина Биденхорна, размеченная чёрно-красно-чёрными цветами. Она поблескивала тёмно-синим лаком и медными креплениями, и когда я подал ордер на отплытие, слуги стянули парусиновые чехлы с красных кожаных подушек, лежавших на покойных сидениях. Пока наёмники пиками удерживали массу на почтительном расстоянии, нам удалось ещё забирать на борт женщин и детей до тех пор, пока от воды до палубы корабля не остался едва ли вершок. Потом слуги на вёслах вывели нас из акватории порта, обнесённой стенами, а в открытом море в паруса нам тотчас же подул свежий ветер и понёс нас к горам Альта Планы.
Вода ещё лежала в утренней прохладе, и завихрения образовывали на её поверхности свили, как на зелёном стекле. Но вот над зубцами покрытых снегом вершин взошло солнце, и из дымки низменностей ослепительно вынырнули мраморные утёсы. Мы оглядывались на них, свесив ладони в воду, которая в солнечном свете становилась синей, как будто из глубины её протискивались тени.