Когда мы довольны, нашим чувствам хватает даже самых скромных даров этого мира. Я издавна отдавал предпочтение царству растений и многие годы странствий исследовал его чудеса. И мне было хорошо знакомо то мгновение, когда с замиранием сердца мы предугадываем в развитии тайны, какие таит в себе каждое хлебное зёрнышко. Тем не менее великолепие роста мне никогда не было ближе, чем на этой почве, которую пронизывал запах давным-давно увядшей зелени.
Прежде чем отойти ко сну, я ещё немного прогуливался взад и вперёд по его узкой средней дорожке. В эти полуночные часы я часто думал, что увижу растения светлее и великолепнее, чем в иное время. Я уже издалека чувствовал аромат украшенных белыми звездочками терновниковых долин, который я вдыхал ранней весной в Arabia Deserta,[3] и тонкий аромат ванили, который в зной освежает странника при отсутствии спасительной тени канделябровых лесов.[4] Тогда снова, точно страницы какой-то старинной книги, распахивались воспоминания о часах изумительного изобилия — о тёплых топях, в которых цветёт Victoria regia,[5] и о рощах у моря, которые видишь в полдень тускло мерцающими вдали от заросших пальмами побережий. Но у меня отсутствовал страх, который охватывает нас, когда мы сталкиваемся с неумеренностью роста, словно с каким-то идолом, который манит тысячью рук. Я чувствовал, как одновременно с нашими исследованиями возрастают силы для того, чтобы стойко выдерживать жгучие влияния жизни и усмирять их так, как под уздцы ведут рысаков.
Часто уже начинало светать, когда я только вытягивался на узкой походной кровати, установленной в гербарии.
5
Кухня Лампузы вдавалась в мраморную скалу. В древние времена такие пещеры давали пастухам кров и защиту, а позднее, подобно циклопическим кладовым, пристраивались надворными строениями. Чуть свет, когда она варила утренний супчик для Эрио, старуху видели у очага. К помещению с плитой примыкали ещё уходящие вглубь своды, в которых стоял запах молока, фруктов и вытекавших каплями вин. Я весьма редко входил в эту часть Рутового скита, поскольку близость Лампузы будила во мне стеснённое чувство, которого я предпочитал избегать. Зато для Эрио здесь был знаком каждый закуток.
А вот брата Ото я часто видел стоящим у огня рядом со старухой. Ему, пожалуй, я и был обязан счастьем, выпавшим на мою долю с Эрио, внебрачным ребёнком от Сильвии, дочери Лампузы. В ту пору мы несли службу в походе с Пурпурными всадниками, которая ценилась у свободных народов Альта Планы и которая затем закончилась поражением. Отправляясь верхом к горным перевалам, мы часто видели Лампузу, стоящую перед своей хижиной, и рядом с ней статную Сильвию в красной косынке и красной юбке. Брат Ото был рядом со мной в тот день, когда я поднял из пыли гвоздику, которую Сильвия вынула из волос и бросила на дорогу, и в дальнейшей скачке предостерегал меня от старой и молодой ведьмы — шутливо, однако озабоченным тоном. Ещё больше раздражал меня смех, с которым Лампуза рассматривала меня и который я ощущал бесстыдно сводническим. И всё-таки я вскоре наведался в их хижину.
Воротившись в Лагуну после того прощания и въехав в Рутовый скит, мы узнали о рождении ребёнка, а также о том, что Сильвия оставила его и ушла из этих мест с чужим народом. Известие подняло во мне волну горечи — прежде всего потому, что оно застало меня в начале того периода, который после бедствий кампании я предполагал посвятить спокойным исследованиям.
Поэтому я предоставил брату Ото полномочия навестить Лампузу, чтобы поговорить с нею и поступить так, как он сочтёт целесообразным. Как же я был изумлён, однако, когда узнал, что он немедленно забрал ребёнка и её в наш дом и приставил старуху к хозяйству; но этот шаг очень скоро оказался для всех нас благословенным. И как правильность поступка узнаётся, в частности, по тому, что в нём замыкается также минувшее, так и любовь Сильвии ко мне высветилась в новом свете. Я понял, что с предубеждением рассматривал её саму и её мать и что я, ибо легко получил её, слишком легкомысленно обошёлся с нею, как принимают за стекло драгоценный камень, открыто лежащий на дороге. И тем не менее всё бесценное достаётся нам только случайно, лучшее — даром.
Конечно, требовалось привести дела в порядок с той непринуждённостью, которая была свойственна брату Ото. Его принцип заключался в том, чтобы обращаться с людьми, которые становились близки нам, как с редкими находками, обнаруженными в странствии. Он охотно называл людей оптиматами,[6] чтобы дать понять, что всех можно причислить к врождённой аристократии этого мира и что каждый из них может подарить нам самое высокое. Он воспринимал их сосудами чудесного и признавал за ними, в качестве высоких творений, княжеские права. И я действительно видел, что все, кто приближался к нему, распускались точно растения, пробуждающиеся от зимней спячки, — не то чтобы они становились лучше, но они в большей мере становились самими собой.
Сразу же после своего вселения Лампуза занялась хозяйством. Работа легко спорилась у неё, в саду руки её тоже не оставались без дела. В то время как мы с братом Ото сажали растения строго по правилам, она зарывала семена наспех, позволяя разрастаться сорнякам, как тем вздумается. И всё же она без труда снимала тройной урожай с наших посевов и плодовых деревьев. Я часто видел, как она, насмешливо улыбаясь, разглядывала овальные фарфоровые таблички на наших грядках, где значились сорт и вид, надписанные братом Ото тонким каллиграфическим почерком. При этом она обнажала большой резец, похожий на клык, последний из оставшихся ещё у неё зубов.
Хотя по примеру Эрио я называл её бабушкой, она обращалась ко мне лишь по вопросам хозяйства, и часто воистину глупым, как то случается с экономками. Имя Сильвии никогда нами не упоминалось. Несмотря на это, я с досадой увидел, что Лауретта следующим вечером после той ночи на валу навестила меня. Но именно сейчас старуха прибралась особенно тщательно и спешно подала к приёму гостьи вина, сыру и сладких пирогов.
По отношению к Эрио я испытывал естественное наслаждение отцовства, равно как и наслаждение духовным усыновлением. Нам нравился его спокойный, внимательный разум. Как все дети обычно подражают делам, которые замечают в своём маленьком мире, так и он рано обратился к растениям. Мы часто видели его долго сидящим на террасе в созерцании лилии, готовой вот-вот распуститься, и когда та открывалась, он мчался в библиотеку, чтобы обрадовать брата Ото известием. Точно так же он рано утром с удовольствием стоял перед мраморным бассейном, где мы выращивали кувшинки из Ципанго,[7] околоцветники которых первый луч солнца вскрывает с нежным звуком. В помещении гербария я тоже установил для него маленький стульчик — он часто сиживал на нём, наблюдая за моей работой. Ощущая его тихое присутствие рядом с собой, я чувствовал прилив энергии, как будто благодаря глубокому, ясному пламени жизни, горевшему в маленьком теле, вещи представали в новом свете. У меня возникало ощущение, будто животные ищут его близости, ибо я всегда видел, столкнувшись с ним в саду, что вокруг него летают красные жуки, называемые в народе петушками Фрии;[8] они бегали у него по рукам и играли в его волосах. Очень странным было также то, что на призыв Лампузы ланцетные гадюки окружали мисочку раскалённым клубком, тогда как у Эрио они образовывали фигуру лучевого диска. Первым на это обратил внимание брат Ото.
Вот так получилось, что наша жизнь стала отличаться от планов, которые мы разработали. Вскоре мы заметили, что это отличие пошло на пользу нашей работе.
6
Мы обосновались здесь, планируя фундаментальным образом заниматься растениеводством, и поэтому начали с издавна зарекомендовавшего себя упорядочивания духа благодаря дыханию и питанию. Как все вещи на этой Земле, растения тоже хотят что-то сказать нам, но нужно ясное сознание, чтобы понять их язык. Хотя в их прорастании, цветении и угасании кроется иллюзия, которой не избежит ничто сотворённое, следует всё же очень хорошо прочувствовать то, что неизменно заключено в ларце внешнего облика. Искусство умения так заострять свой взгляд брат Ото называл «отсасыванием времени» — даже если он имел в виду, что абсолютная пустота по эту сторону смерти недостижима.
Втянувшись, мы заметили, что наша тема, почти против нашей воли, расширилась. Вероятно, здоровый воздух Рутового скита способствовал тому, чтобы придать нашим мыслям новое направление, как в чистом кислороде пламя горит прямее и ярче. Я заметил это уже через несколько недель по тому, как изменились предметы — и изменение я сначала воспринимал как недостаток, поскольку языка мне уже не хватало.
Втянувшись, мы заметили, что наша тема, почти против нашей воли, расширилась. Вероятно, здоровый воздух Рутового скита способствовал тому, чтобы придать нашим мыслям новое направление, как в чистом кислороде пламя горит прямее и ярче. Я заметил это уже через несколько недель по тому, как изменились предметы — и изменение я сначала воспринимал как недостаток, поскольку языка мне уже не хватало.
Однажды утром, когда я с террасы глядел на Лагуну, её вода показалась мне глубже и лучистее, как будто я впервые взглянул на неё с безмятежным чувством. В ту же секунду я почувствовал почти болезненно, что слово отделилось от внешних явлений, как лопается тетива слишком туго натянутого лука. Я увидел фрагмент радужной вуали этого мира, и с того часа язык больше не нёс для меня привычной службы. Но одновременно в меня влилось новое бодрствование. Как дети, вышедшие наружу из внутренних помещений, начинают на свету двигаться на ощупь, так я искал слова и картины, чтобы выразить новый блеск вещей, ослепивший меня. Я никогда прежде не предполагал, что говорение может доставить такую муку, и тем не менее не хотел бы вернуться к непосредственной жизни. Когда мы воображаем, что однажды смогли б полететь, то неловкий прыжок нам дороже надёжности проторённой дороги. Этим, вероятно, и объясняется чувство головокружения, которое часто охватывает меня за этим занятием.
Легко случается, что на неизвестных стезях у нас пропадает чувство меры. Счастье ещё, что меня сопровождал брат Ото и что он осторожно продвигался со мною вперёд. Часто, когда я докапывался до сути какого-нибудь слова, я, взяв в руку перо, спешил к нему вниз, и он часто с аналогичным посланием поднимался ко мне в гербарий. Мы также любили создавать образы, которые называли моделями — мы лёгкими стопами записывали на маленьком листке три-четыре предложения. В них нужно было оправить осколок всемирной мозаики, как в металл оправляют камень. В этих моделях мы также исходили из растений и потом надставляли к ним дальше. Таким образом мы описывали вещи и превращения, от песчинки до мраморного утёса и от мимолётной секунды до годового цикла. Вечером мы скалывали эти листки и, прочитав друг другу, сжигали в камине.
Вскоре мы почувствовали, как жизнь содействовала нам и как в нас вселилась новая уверенность. Слово — это одновременно король и волшебник. Мы исходили из высокого примера Линнея, который маршальским жезлом слова вступил в хаос фауны и флоры. И чудеснее всех царств, добытых мечом, продолжается власть его над лугами цветов и легионами пресмыкающихся.
По его примеру нас тоже подгоняла догадка, что в элементах царит порядок, ибо человек чувствует в глубине стремление своим слабым духом подражать творению, так же как птицу оберегает стремление к строительству гнёзд. Наши усилия потом были очень щедро вознаграждены пониманием того, что мера и правило навечно заложены в случайность и запутанности этой Земли. Мы поднимались к тайне по тропинке, которую скрывает пыль. С каждым шагом, который мы при восхождении делаем в горах, убывает случайный узор горизонта, и когда мы поднялись достаточно высоко, повсюду, где бы мы ни стояли, нас окружает чистое кольцо, обручающее нас с вечностью.
То, что мы таким образом совершили, оставалось, пожалуй, ученической работой и чтением по складам. И всё же мы почувствовали выигрыш от веселья, как каждый, кто не желает иметь ничего общего с пошлостью. Местность вокруг лагуны утрачивала ослепительность и всё же проступала яснее, проступала more geometrico.[9] Дни, словно за высокими крепостными стенами, протекали быстрее и энергичнее. Иногда, когда дул западный ветер, мы ощущали предчувствие наслаждения неомрачённой радостью.
Но прежде всего в нас немного поубавилось того страха, который пугает нас, и как туманы, поднимающиеся из болот, смущают дух. Как случилось, что мы не забросили работу, когда в нашей области к власти пришёл Старший лесничий и когда распространился ужас? Мы обрели предчувствие ясности, от блеска которого испаряются обманные образы.
7
Старший лесничий был давно известен у нас как Старый хозяин Мавритании. Мы часто видели его на конвентах и иногда ночью ужинали и бражничали с ним за игрой. Он принадлежал к тем фигурам, которые считаются у мавританцев[10] настоящими господами и одновременно воспринимаются немного скептически — как, например, воспринимают в полку какого-нибудь старого полковника кавалерийского ополчения, который время от времени наведывается туда из своих имений. Он запоминался уже тем, что привлекал к себе внимание своим зелёным фраком, украшенным вышитыми золотом листьями падуба.
Он был несметно богат, и на праздниках, устраиваемых им в его городском доме, царило изобилие. Там по старому обычаю плотно ели и крепко пили, и дубовая поверхность большого ломберного стола прогибалась под грузом золота. Были также известны азиатские вечеринки, которые он устраивал для своих адептов на своих маленьких виллах. Мне часто представлялся удобный случай видеть его вблизи, и его овевало дыхание старой власти, исходившее из его лесов. И в ту пору мне почти не мешала застылость его существа, поскольку во всех мавританцах со временем появлялось что-то автоматическое. Оно проступает, прежде всего, во взоре. Так и в глазах Старшего лесничего, особенно когда он смеялся, мерцал проблеск пугающей приветливости. На них, как на лицах старых пьяниц, лежал красный налёт, но одновременно выражение коварства и непоколебимой силы — иногда даже суверенитета. В ту пору близость его была нам приятна — мы жили в задоре, пируя за столами владык сего мира.
Позднее я слышал, как брат Ото, вспоминая наши мавританские времена, говорил, что заблуждение только тогда превращается в изъян, когда в нём упорствуют. Высказывание показалось мне тем более верным, что я подумал о положении, в котором мы оказались, когда этот орден привлёк нас к себе. Существуют эпохи упадка, когда стирается форма, определяющая жизнь изнутри. Оказываясь в них, мы шатаемся туда-сюда, как люди, потерявшие равновесие. От смутных радостей нас бросает в смутную боль, и сознание утраты, которое постоянно оживляет нас, заманчивее отражает нам будущее и прошлое. Мы живём в ушедших временах либо в дальних утопиях, а настоящее между тем расплывается.
Едва заметив этот недостаток, мы постарались избавиться от него. Мы чувствовали тоску по участию, по действительности и проникли бы в лёд, огонь и эфир, чтобы избежать скуки. Как всегда, когда сомнение соединяется с преизбытком, мы обратились к силе — а не является ли она тем вечным маятником, который продвигает стрелки вперёд, будь то днём или ночью? Итак, мы начали мечтать о власти и силовом превосходстве, и о тех формах, которые, смело организованные, движутся друг на друга в смертельном бою жизни, будь то к гибели, будь то к триумфу. И мы с радостью изучали их, как рассматривают травления, оставленные кислотой на тёмных зеркалах отполированных металлов. При такой склонности было неизбежно, что мавританцы заинтересовались нами. Мы были введены Capitano, который подавил крупный мятеж в Иберийских провинциях.
Тому, кто знает историю тайных орденов, известно, что оценить их размер весьма затруднительно. Известна также та продуктивность, с какой они образуют ответвления и колонии, так что, если следовать по их следам, скоро теряешься в лабиринте. Это касалось и мавританцев. Особенно странным было для новичка, когда в их помещениях он видел, как члены групп, смертельно ненавидящих друг друга, мирно беседуют. К интеллектуальным целям относилась виртуозная разработка дел этого мира. Они требовали, чтобы властью пользовались совершенно беспристрастно, богоподобно, и соответствующим образом их школы распространяли категорию ясных, свободных и всегда ужасных умов. Независимо от того, действовали ли они в спокойных или взбаламученных районах, — там, где они побеждали, они побеждали как мавританцы, и гордое «Semper victrix»[11] этого ордена считалось доктриной не членами его, но главой. Посреди времени и его бешеных скачков он стоял непоколебимо, и в его резиденциях и дворцах под ногами ощущалась твёрдая почва.
Но то, что заставляло нас охотно пребывать там, не было наслаждением покоя. Когда человек теряет опору, им начинает управлять страх, и в его вихрях он двигается вслепую. Однако у мавританцев, как в центре циклона, царила абсолютная тишина. Когда падают в пропасть, должно быть, видят вещи предельно ясно, словно через увеличительные очки. Этого взгляда, только без страха, достигаешь в воздухе Мавритании, который был исключительно злобным. Именно когда господствовал ужас, возрастала холодность мысли и духовная дистанция. Во время катастроф царило хорошее настроение, и о них имели обыкновение шутить, как арендаторы казино шутят о проигрышах своих клиентов.