Я позволил себе не согласиться:
– Просто у каждого своя родина, и пахнет она по-разному.
Глава 99
Просто настроение у меня ни к чёрту. Дохлая курица прошлась своими корявыми окорочками по моей душе, нагадила там и с чувством собственного достоинства удалилась. Сегодня с утра я поругался с мамой. Вернее, она со мной. Бывает так: просыпается человек и встаёт с неправильной ноги. Вот и итоги: настроение у меня ни к чёрту. Моей маме почти семьдесят, но грецкие орехи она до сих пор колет кулаком. Сильная женщина.
По серому небу невразумительно карабкаются серые облака – не тучи, но уже не белые. А ведь ещё вчера в чистом багрянце вечернего неба одиноко резвились две вороны. Это засело в голове, словно обрывки моего лица в помятой памяти сгоревшей спички, от которой я прикуривал. Чирк, пых и на этом вся любовь.
"Весь мир – дерьмо. Засохшее дерьмо высшей пробы. Возблюём же, дети мои!.." – это Харуки Мураками. Возможно, в другое время я бы с ним не согласился, но только не сегодня. Серое небо, серые облака, злая мама и кушать очень хочется. Голод – не тётка.
Я, соблюдая меры предосторожности (бескрайний партизан крымского государственного заповедника), строевым шагом пробрался на кухню. Открыл холодильник – вечная мерзлота. Извлёкая из неё, словно свежеотмороженного мамонта, три куриных яйца, я подумал: если две вороны – это одиночество, то, что тогда означает одна ворона? Кстати сказать, я прекрасно готовлю. Могу – два пальца об асфальт – сделать яичницу с помидорами, а могу и без них.
– Дядя един, – это пришёл мой племянник Денис, по малолетству игнорирующий букву "Р". Сейчас начнет доставать меня своими сюрреалистическими вопросами, – сказы, зачем гъемит гъом? – ну, что я говорил? Сюр в чистом виде.
– Потому, что молния сверкает, – энтузиазм из меня вышел, пошёл в ближайший магазин за спичками и забыл обратную дорогу.
– А почему молния свейкает? – не унимался будущий Ломоносов.
– Потому что Господь пытается включить свет, но у Него ничего не получается. Злой электрик сделал так, что при любой попытке щёлкнуть выключателем происходит короткое замыкание. Потому и гремит, – и, чтобы предупредить очередной вопрос, я добавил: – ночью нужно спать, а днём и без того светло. Так что нечего зря расходовать мировые запасы электроэнергии, – полагая, что удовлетворил неуемную жажду познания Дениса, я расслабился.
Наивный.
– А кто главнее: Бог или электъик? – он, сам того не подозревая, задал вопрос, который терзает всё прогрессивное человечество с момента осознания, что оно таковым и является. Но однозначного ответа не существует.
– Пойди, спроси у мамы.
Через несколько секунд мой юный оппонент, взяв самоотвод, попросил замену. Я не возражал. В наш теософский диспут вмешалась Марина:
– Редин, у тебя с головушкой всё в порядке?
– А что такое? – я был невозмутим.
– Да так. В принципе, ничего. Только почему-то мой ребёнок приходит ко мне с идиотским вопросом: мама, кто главнее: Бог или электрик?
– Ну, и что ты ему ответила? – я выключил газ под сковородой и переложил жареные в томатном обществе куриные зародыши на тарелку, – меня самого очень занимает данный вопрос.
Правда, интерес этот не помешал мне приступить к поглощению трёхглазой яичницы. Одной религией сыт не будешь. Голод – не тётка.
– Я сказала ему, что его дядя придурок.
Вопрос спорный, но перечить я не стал. В конце концов, со стороны виднее.
Придурок сидел в комнате. Его, японским квадратным глазом, смотрел телевизор. То ещё зрелище. Всего один канал. Да и передача тоже одна. Ничего интересного.
Я взял пульт и, чтобы заставить телевизионный приёмник обратить внимание на бревно в своём глазу, воскресив его вселенскую печаль по нашим шоу-программам, стал гулять по каналам.
Каналы. Гондолы. Гондольеры – весло и руль в одном флаконе. Венеция. Город, утопающий в цветах и в канализации, как в любви. У меня на все цветы, кроме жёлтых в чёрную крапинку зловонных звёзд кактуса, аллергия. Поэтому – "жми кнопку, Макс" – я покидаю по колено мокрый город и не знаю уж каким образом, но оказываюсь на канале 99. Превратности судьбы – это разноцветные кнопки телевизионного пульта.
Странно, но раньше на девяносто девятом канале ничего, кроме солёной технологической ряби, не было. Теперь же там сушилось мокрое бельё: джинсы, лифчики, мужские трусы и женские трусики, сорок сорочек изгаженных сороками и постельное бельё пастельного цвета. Всё это развивалось на ветру под косыми струями дождя. Так что бельё не сушилось, а мокло. Данная Даная на берегу Дуная мне не по зубам. Метафизика какая-то. Я встаю и иду на балкон. Курить.
Небо, наконец-то, разродилось дождём. Как там у Райнова? Нет ничего лучше плохой погоды. Дядю Богомила можно любить уже хотя бы за то, что он любит дождь. И не какой-то мистически-телевизионный, а самый обыкновенный серый дождь.
Определённо, определение, определяющее пределы запредельного, непременно устарело. Босая баба Яга – причёска от Зверева, прикид от Юдашкина, макияж чёрт знает от кого, но крутой – вошла, аккуратно поставила подле несуществующего, но горящего камина канистру с бензином и в рискованной близости от оной закурила. Я поздоровался.
– Здравствуй-здравствуй, болт ушастый, – улыбнулась она, отчего я понял: шутит.
– Чем обязан?
– Прикинь, у меня TVset нагнулся и не разгибается, – оказывается, арго распространился уже и на лексикон персонажей из русских народных сказок.
– Мастера вызови, – что-то подсказывало мне: если я стану её звать на "Вы", она меня непременно съест.
– Не идёт паразит. Боится.
– Чего?
– Что я его изнасилую, – она многозначительно сверкнула глазами.
Многозначительность была однозначной.
– Радоваться надо, – на вид ей было не больше тридцати. И то, при условии, что выглядит эта тридцатилетняя не старше двадцати пяти, – а он…
– Вот. И я о том же.
Я не знаю, кто явился инициатором, но процесс совокупления с представительницей сказочной интеллигенции я опущу. На дно. Словно якорь. Он по пояс погрузился в илистое дно и зацепился там за корягу. Осталось только рубить концы… дело сделано. Концы в воду.
Я закурил. Она включила телевизор. Регалии всех религий не омрачат моего чела. Я буддатеист и мне глубоко по барабану, что мой телевизор на девяносто девятом канале показывает демоническую ерунду вечно мокрых тряпок. Мне наплевать даже на то, что он вообще ничего кроме них не показывает. При других обстоятельствах я, точно истый православный христианин, вызвал бы телемастера. Но секс с босоногой последовательницей, почитательницей и послушивальницей Л. Агутина, раздвинул грани моего познания запредельного. Я даже не удивился тому, что
внезапно повалил снег. Ещё минуту назад шёл дождь, а теперь…
Если времена года сравнивать с фазами жизни, то, несомненно, зима – это смерть. И мне непонятна поэзия зимнего сада, в которой под снегом наслаждаются жизнью девяносто девять белых хризантем.
Присядь. В ногах нагроможденье звуков,
Наличие столбов и хризантем,
Антенн,
приемщиц слухов.
Расслабуха потребна всем.
Вас потревожили не зря. Трамвая ради,
Скажите, сколько нужно хризантем,
Чтобы узнать об этой бляди,
Как можно меньше или не знать совсем?
Узнать – не больше, чем уйти.
Уйти – не больше, чем расстаться.
Но если довести, так может статься,
Что стану я кусаться
Или уйду совсем
В отвесное цветенье хризантем.
Мой хризантем поник, но я совсем не злой.
Не нужно для него искать стакан с водой.
Отсутствие воды приводит к размышленьям
О бренности трудов и праздности побед.
Сосед,
Привыкший мирно, по теченью,
Стоит и не поймет, в чем корень его бед.
Обед.
Кусок ржаного хлеба,
Стакан тягучего и сладкого вина.
И все бы в этом мире… Но какого хрена
Отсутствует вода.
Вот так всегда.
Отсутствие волос, наличие проблем
Восполнится цветеньем хризантем.
Последний штрих от хризантем –
Там нет проблем.
И действительно, какие могут быть проблемы? Водно-хризантемное пространство исключительно белого цвета, пустив под палящим солнцем корни в землю, просто стало снегом. Завтра или через неделю он превратится в воду и, оставив цветы умирать, устремится к моему морю. Любовь снега недолговечна. Как утро в Сан-Франциско.
Оно звучит мягкой навязчивой мелодией в моей голове. Хотя, на самом деле, это надрывается мой старенький кассетник: "San-Francisco morning…"
Даже если бы Joe Sample написал только эту песню, ему можно было бы…
– Выключи, – прервала мою хвалебную песнь сказочная женщина, – мешаешь.
– Чему? – я вошёл в комнату.
– Смотри, – сказала она и уставилась в рабочую сторону кинескопа.
Изменения были заметны невооружённым глазом. Несмотря на то, что в рамках девяносто девятого канала дождь по-прежнему лил, как из ведра, в кадре появилась радуга. Она окрасила безмолвное тряпьё в семь нот (каждый охотник желтый, зелёный, где сидит фазан), воскресив его из бесцветной печальной обыденности.
Изменения были заметны невооружённым глазом. Несмотря на то, что в рамках девяносто девятого канала дождь по-прежнему лил, как из ведра, в кадре появилась радуга. Она окрасила безмолвное тряпьё в семь нот (каждый охотник желтый, зелёный, где сидит фазан), воскресив его из бесцветной печальной обыденности.
– Что это означает? – я никак не мог понять намёка, посылаемого мне телевизором.
– Что именно тебя интересует? Бельё, дождь или радуга? – баба (в смысле женщина, а не старушка) Яга извлекла из ниоткуда пенсне и водрузила его на свою переносицу.
– Всё.
– Это ты.
– ??? – спросил я.
– Видишь ли, твоё существование, – она так и сказала: существование, а не жизнь, – как это бельё. И оно не высохнет, пока идёт дождь. А радуга говорит о том, что что-то в тебе изменилось и, причём, в лучшую сторону.
Я хотел спросить её о том, что…, но зазвонил телефон. Это была она. Вообще-то, "она" надо бы написать с большой буквы, но я её давно уже схавал. Самая обычная и, при этом, довольно редкостная стерва. Радуга исчезла. Её, словно не бывало. Я вообще не знаю такого слова: РАДУГА. Интересно, почему я до сих пор с ней общаюсь? Наверное, это тоска по тем временам, когда я считал, что главное в женщине – ноги, попка, грудь и смазливое личико. С того времени в моих предпочтениях мало что изменилось, и я до сих пор считаю, что главное в женщине – это ноги, попка, грудь и смазливое личико. Но иногда хочется просто поговорить. А о чём можно разговаривать пусть с изящной, но задницей?
Подумав, что мешает, баба Яга ушла. Не прощаясь. Эта воспитанная женщина не по-товарищески оставила меня одного на растерзание телефонному монстру. Монстр о чём-то рассказывал, спрашивал и даже пытался требовать, но с меня, как с водоплавающей домашней птицы вода. Где сядешь, там и слезешь.
Просочившись сквозь замёрзшее окно, в мою комнату влетели два огромных попугая. Попугали меня своей боевой раскраской и улетели. Я позвонил в справочную службу и спросил: что бы это значило? Упитанные буквы – полная противоположность их хозяину – с трудом пробирались сквозь решето телефонной трубки.
На том конце провода, ограниченный огранкой огромный организм луны органично граничил с границей горизонта, в гордости которого грезило безграничное солнце.
Обрывок газеты.
Пришёл Алик, снял обувь и прошёл на кухню. В отличие от ног, глаза его были обуты в солнцезащитные очки.
– К чему яйца чешутся? – озадачил я его.
– К деньгам.
– Не, – не согласился я, – если бы они чесались к деньгам, я бы давно уже слыл миллионером.
– Тогда попробуй их помыть.
– Ты чего это в очках? – ну, ни дать, ни взять, дипломат. Как лихо я ушёл от его оскорбительного совета?!
– Да солнце сегодня у тебя какое-то безграничное, – он снял очки, сунул их в карман. Спросил: – А куда пропал Костик? – Извлёк из своей рабочей сумки два портвейна. Затем посмотрел на них, словно квадрат на Малевича и, сказав: – Нет. Сначала кофе, – убрал их под стол.
– Был дома.
– У Иваны или у себя?
– Там или там, – я поставил турку с кофе на огонь. – А что случилось?
– Работа для него есть, – деловито ответил Алик, – Надо написать несколько слоганов для нашей фирмы, – и, чтобы подтвердить серьёзность своих намерений, многозначительно произнёс: – шеф башляет.
– Позвони ему, – предложил я и, вспомнив, что давно самого его не видел, спросил: – А ты где пропадал?
– В Мелитополе, – ответил он и, не дожидаясь кофе, полез под стол за портвейном.
– А что ты там забыл?
– Мисхорского.
– Он что, там?
– Да хрен его знает, где он. Туда приехали вместе, – Алик открыл бутылку, наполнил стаканы и, произнеся, как тост: – возвращался я, слава богу, один, – незамедлительно выпил.
– Аминь, – сказал я и с удовольствием последовал его примеру.
– А ты сам-то где был? – он забрался в карман, вытащил оттуда пачку сигарет, положил её на стол и продолжил: – я к тебе вчера заходил, а…
– У мамы, – не дал я ему закончить, – решил проведать старушку.
– Ну, и как?
– Никак.
– Опять поругались?
– Я не пойму, что ей от меня надо?
– Внуков, – ответил Алик. В этом толк он знает.
– Ей что, Маринкиных детей не хватает?
– Дети Марины – не твои дети, – философично произнёс он, а потом спросил: – а, что с твоими руками?
– А, что с ними? – я посмотрел на свои руки.
Всё это так же странно, как смотреть на воду. Моя кожа, огромными снежными лохмотьями, стала покидать меня перед самым Новым годом. Обычно это происходило на яблочный спас.
В краю, где никто и никогда не видел Луны, из спасённых яблок делали сидр, разбавляли его самогоном и, добавив (для голоса) сушёных лягушачьих пенисов, пили. Потом молчали. Молчали до тех пор, пока кто-нибудь не отыскивал на дне колодца Полярную Звезду. Но новорожденный ребёнок, зачатый последним поэтом виноградно-целлофановой эпохи, сказал:
"На дне колодца каждый может
Узреть Полярную Звезду.
А вы попробуйте иначе".
И теперь они не открывают рта покуда не найдут отражения третьего глаза Большой Медведицы в штормящем море. Но там его нет. Глаза Большой Медведицы отражаются только в развалинах юного Херсонеса…
…в котором жил один старик, что выращивал зубы во рту, словно морковку на грядке. И, причём, делал он это не только со своими, но и с зубами любого желающего. Однако стоила эта процедура так дорого, что желающих просто не было. Поэтому выезжал зубастый старец по воскресеньям в Ак-Мечеть торговать дисками. Его дискотека – танцы здесь ни при чём – была богата, как евнух в плане воздержания. Но, не смотря на это, старик торговал только джазом.
– Почему иные яйца умнее кур перепелиных? – спросил я мудреца.
– Есть, – ответил мне он (потому что был мудр и зрил в корень), доставая из недр своей вопросительной котомки один из дисков Trilok Gurtu.
– А как бы его послушать?
– А чего его слушать? Надо брать, – мудрость хитра и ленива, как отобедавший удав в джунглях Амазонки, но не лжива. Расплатившись за диск, я всё-таки поинтересовался:
– И всё же, почему куриные яйца крепче перепелиных?
– Невзначай выпущенное на волю заката слово обрастает смыслом только к утру, и его мудрость видна лишь в лучах восходящего солнца, – я ничего не понял, но поблагодарил старика за бесплатный урок словоблудия:
– Спасибо.
– Пожалуйста.
– Пить будешь?
– Нет.
– Почему?
И он поведал мне печальную, но поучительную историю о том, как боги лишили его возможности нажраться. То есть, горькую пить он мог, но в определённый момент у него срабатывал тормоз – качество во всех отношениях замечательное и даже хорошее. Однако все знают, как важно для исконно русского идиота иногда ощутить себя синим в хлам человеком. Не меньше, чем опохмелиться. Но обитатели Олимпа наказали несчастного, и никто на свете не знал, за что ему такая несправедливость.
Такси так сильно затормозило, что сразу стало, как днём, ясно – наступила ночь. Разорванная акварель неприкаянной души святого Козьмы Пруткова окрасила бумагу бесцветного неба Млечным путём, и ловцы отражения раскосых глаз Большой Медведицы в мутной воде Чёрного моря, вновь вышли на свою, обречённую на провал, охоту.
Поймали они только мокрый клочок бумаги – обрывок газеты объявлений. Из того немногого, что в нём осталось, меня заинтересовал лишь текст в стиле кастрированного, но всё-таки трёхстороннего хайку:
"Ты знаешь, в Ялте выпал снег.
Такое для зимы – большая редкость.
Для лета, впрочем, тоже…", – и всё. Ни адресата, ни подписи. Дома я с помощью утюга высушил остатки останков старой газеты и, сложив вчетверо, аккуратно поместил их в задний карман. Для чего я это сделал, я не знал. Просто нахождение в чужом кармане моих джинсов этих пятнадцати слов, трёх запятых, одного тире и двух точек приводило меня в блаженное состояние близкое к смерти. Покой и тишина. Моя нирвана, впрочем, не только моя, эгоистична.
Я, как истинный рифмоплёт, люблю только себя, но Лёха Ржавый, последний поэт виноградно-целлофановой эпохи – исключение. Его стихи мне нравятся. К тому же у него есть автомобиль – старенький “Opel”.
Прочитав мне несколько своих новых работ, ржавый поэт поволок меня в горы. Пока Лёха прогревал свой агрегат, я успел позвонить Костику и пригласить его на бутылку чая в заснеженной идиллии ландшафта крымских гор. Он ждал нас на дороге.
– Тормози, – я показал Лёхе на Костика. Пальцем.
– Привет, – выдохнул Костик, проникая в салон.
– Привет, – сказал Лёша.
– Привет, – эхом отозвался я.
– А я стою, курю. Смотрю – вы едете, – стал как бы оправдываться Константин, – хотел было тормознуть, да вы сами меня заметили.
– Тебя тяжело не заметить, – резюмировал кто-то из нас.
– А вы куда направляетесь?
– В горы. Подальше от цивилизации, – я закурил, открыл окно и выпустил на волю – амнистия – струю дыма из тюрьмы своих лёгких.