Чужое лицо - Эдуард Тополь 11 стр.


Она резко повернула к нему голову и тут же – вот ведь актерская бестия! – глаза ее рассиялись просто неподдельной радостью.

– Ой, Фролчик Сеич! Здрасьте! Я бегу, извините, родненький, у меня мастерство актера!

– Я тебе сейчас так побегу! – хмуро сказал Незначный.

– А что такое? Что случилось? – невинно спросила Махова, и ее фигурка раскачивалась в воздухе, словно стебель подводного цветка. – Фрол Сеич, роднуля, через пятнадцать минут перерыв, и мы поговорим. Подождите, а? А то меня Табаков убьет!

– Я тебя раньше убью. Стой! Некогда мне ждать. Где ты шляешься трое суток?

– Я у тетки была, за городом. Она заболела…

– Врешь, – спокойно сказал Незначный. – На себя посмотри. На ногах не стоишь, глаза зафаканы!

– Как вы сказали? – вскинула свои лукаво-синие глазки Олечка.

Вставлять американские жаргонизмы в русскую речь было дурным тоном во всех иностранных отделах Второго управления КГБ, этим щеголяли только молоденькие лейтенантики и выпускники спецкурсов интенсивного английского языка, который, кстати сказать, прошла в прошлом году и Олечка Махова, чтобы не только сексом заниматься с иностранцами, но и развлекать их рассказами о советской стране. Только Олечке эти курсы оказались ни к чему – сколько ни прослушивал Незначный ее постельные разговоры с иностранцами, кроме слов «ван мор» или «кам ин» там почти никаких разговоров не было.

– Вот что, – строго сказал ей Незначный. – Мастерство у тебя кончается в два часа. В два пятнадцать ты должна быть в гостинице «Националь». Назовешь администратору свою фамилию и получишь ключ от номера на двенадцатом этаже. И учти – все, с этой минуты ты на работе! И если опоздаешь хоть на минуту – это будет твой последний день в институте, даю слово офицера!

– Ну, хорошо, хорошо! Но… Фролчик Сеич, я ж не могу в гостиницу вселяться без вещей. Мне в общагу надо заскочить за чемоданом, за тряпками. А денег нет на такси. Сколько мне там дней жить нужно? С кем работать?

– Роберт Вильямс прилетает сегодня, я тебе говорил о нем.

– Ах, этот?! Ну, этого я за два дня зафакаю! Только вы его жену уберете куда-нибудь на пару часов?

– Все сделаем. Но ты должна вселиться раньше него, ясно?

– Фрол Сеич, а вы мне прошлый раз обещали, что сделаете приглашение в кино сниматься. Я ради этого канадца чуть до инфаркта не зафакала.

– Сделаю. Вот выполнишь это задание – все сделаю.

– Слово коммуниста?

– Честное слово.

– Нет, вы партийное дайте слово! – требовательно сказала Олечка и так медленно, не спеша, с затяжкой облизнула языком свои губы, что у Незначного до ломоты защемило в груди и внизу живота.

– Хорошо, партийное слово, – нехотя сказал он.

– Все! Целую! Побежала! Буду в два пятнадцать. Дайте трояк на обед. Потом вычтете из суточных. – Оля нетерпеливо выхватила у Незначного пятерку и, привстав на цыпочки, чмокнула его в шею. И тут же помчалась наверх, на второй этаж.

– Смотри, Ольга! – крикнул ей вслед Незначный. – Я там буду в два двадцать пять. Если ты не приедешь…

– Приеду! Приеду! Я ж не идиотка! – крикнула с лестницы Ольга, и ее точеные, идеальной формы ноги, взметая на бегу коротенькую юбочку, оказались над головой у Незначного.

– Дура, ты же без трусов!… – крикнул ей Незначный.

– Я знаю, я не успела, не важно! – отозвалась, хохоча, Махова и исчезла.

Незначный сокрушенно покачал головой и вздохнул. Ну и работка у него! Ладно, ножки – и какие ножки! – мы приготовили доктору Вильямсу. Добро пожаловать, доктор Вильямс, угощайтесь! Теперь нужно позаботиться о вашей Вирджинии…

2

«Объявляется посадка в самолет советской авиакомпании «Аэрофлот», следующий рейсом Лондон – Брюссель – Москва. Пассажиров просят пройти на посадку к выходу номер пять. Повторяю…»

Бархатный женский голос плыл по брюссельскому аэровокзалу, повторяя объявление по-русски со смешными и неправильными ударениями и нерусским акцентом, но именно этот нерусский акцент сжал Ставинскому сердце. Все. Ловушка закрывается. Он сам идет в западню, в капкан. Конечно, он помнит последний инструктаж Мак Кери. И фотографию какого-то гэбэшного майора Незначного, который занимается вербовкой американских туристов. И фотографии его помощников и помощниц – перед отъездом Мак Кери несколько часов инструктировал его о кагэбэшных ловушках, поскольку шеф русского отдела CIA приказал показать Ставинскому и Вирджинии все, что они знают о работе американского сектора туристического отдела КГБ. А они кое-что знают. На той «заветной» карте, которую так любовно бережет в своем сейфе майор Незначный, далеко не все цифры соответствуют действительности – кое-кто из «крестников» Незначного нашел в себе мужество по приезде в США прийти в CIA и рассказать о том, как его вербовали в Москве. И Мак Кери выложил перед Ставинским и Вирджинией весь набор излюбленных приемов Незначного, вплоть до фотографии его «козырной карты» – соблазнительной красотки Оли Маховой. Теперь две контрразведки разыгрывали новую партию, где королем и ферзем были Ставинский и Вирджиния. И CIA готовило Ставинского к этой партии, как могло, но все понимали, что нельзя предугадать все ходы противника. Единственное, в чем мог быть уверен Ставинский почти наверняка, – это то, что 16 ноября в автоматической камере хранения Ярославского вокзала, в ящике № 217, который открывается шифром 141516, его будут ждать, как он и просил, два комплекта советских документов, деньги на первое время жизни в СССР и указание, как выходить на связь с CIA в случае крайней необходимости. И – все. Господи, но ведь больше не будет этой нерусской чистоты вокзалов, этих мягко-негромких голосов стюардесс и продавщиц, этих зеркальных, словно вымытых дорогим шампунем, блестящих витрин, за которыми есть все, абсолютно все, неограниченно все – японская радиотехника, китайский фарфор, парижская косметика, шотландская шерсть, итальянская обувь, бразильская кожа, канадские меха, израильские цветы и фрукты, американские сигареты, смирновская водка и сотни ликеров, вин, коньяков, бренди и виски со всего мира. Не будет.

Ставинский и Вирджиния стояли в огромном, но уютно декорированном цветами и витринами «Небесных магазинов» зале брюссельского аэропорта, в нескольких шагах от них была автоматическая бегущая дорожка из мягкой рифленой резины, по которой из общего зала вы вкатываетесь в зал посадки, но именно эти несколько шагов казались сейчас Ставинскому шире и длинней Атлантического океана. Там, за этой черной бегущей дорожкой, стоял «Ту-154» – советский самолет, капкан Ставинского. Всего несколько шагов – и ты уже на борту самолета, ты уже в желудке советской власти, во власти другого мира. А если он с ходу напорется на какую-нибудь знакомую стюардессу?

Рядом, в нескольких шагах – двери в Европу: маленькая стойка таможни, стоит подойти к ней, протянуть свой американский паспорт, и – «пожалуйста, сэр, проходите!» – проходите в Швецию, в Данию, в Австралию и Японию, в Новую Зеландию и даже на Ямайку. Какой он идиот, что не объездил все эти страны! Только два дня отпустил им Мак Кери на Рим и три дня – на Париж и Брюссель, чтобы у русских было впечатление, что Вильямсы совершают свадебное путешествие…

Вирджиния мягко тронула его за руку и вопросительно заглянула в глаза.

– Пошли, – хотел сказать Ставинский, но только поморщился от боли в горле. Горло болело действительно, без дураков – вчера перед выездом из Парижа в Брюссель он съел полную коробку мороженого, чтобы вызвать у себя натуральную ангину, и вызвал – гланды распухли, их обложило противным бело-желтым налетом, ни говорить, ни глотать, ни даже затянуться сигаретой. Теперь даже под пыткой он и вправду не может произнести ни слова ни по-английски, ни по-русски, он может только шептать что-то невнятное, и по этому шипению никакая таможня не поймает его на неправильном английском.

Ставинский поправил повязку на горле – теплый компресс, перевязанный толстым слоем бинта, потом взял Вирджинию под руку, и они сделали те несколько коротких шагов, которые отрывали их от Запада. Черная бегущая дорожка повезла их к советскому самолету – уплывали назад, в прошлое, витрины «скай-шопов», их элегантные продавщицы и весь Его Сиятельство Запад.

3

Страх, что в советском самолете какая-нибудь стюардесса или кто-то из советских пассажиров в первую же минуту изумленно воскликнет: «Ой, Ставинский?! Сколько лет, сколько зим!» – этот чисто теоретический страх был пустяком по сравнению с тем, что выпало на долю Ставинского в ту секунду, когда он шагнул с трапа в салон самолета. Не какая-то стюардесса, а половина пассажиров этого самолета были его прежней жизнью, а точнее – мечтой его прежней жизни в СССР. Сливки советского кинематографа – знаменитые киноартисты, режиссеры, сценаристы и кинооператоры с женами и без жен – возвращались этим рейсом из туристической поездки по Европе. Рейс был проходящий, Лондон – Брюссель – Москва, и советских пассажиров не выпустили в Брюсселе из самолета (уж конечно, не бельгийские власти, а руководитель их группы секретарь Союза кинематографистов Григорий Мурьянов – зачем ему лишние страхи, что кто-то сбежит на Запад в последнюю минуту). И, шагнув в салон самолета, Ставинский застал здесь чисто русский галдеж.

– Гриша, я объездила полмира и не сбежала! Вы что – охренели? Мы же не Большой театр! – говорила надутому, угрюмому Мурьянову замечательная сорокалетняя актриса Ия Красавина. – У меня валюта осталась, я хотела тут «Шанель» купить!

– Ты уже купила «Шанель» в Лондоне… – хмуро, сквозь зубы произнес Мурьянов, не глядя ей в глаза.

– Вот падла! – возмутилась Красавина. – Ну, подожди!…

Конечно, не все они знали его, а скорей всего – никто из них не знал и не помнил какого-то там тележурналиста, который когда-то обивал пороги киностудий, но он-то, Ставинский, знал каждого из них, он писал о них, брал у них короткие телеинтервью во время киносъемок и даже пил однажды с Володей Большовым в ресторане Дома кино. И теперь, обмирая от страха, он прошел по проходу салона самолета и рухнул на свое кресло в семнадцатом ряду. Холодный пот увлажнил его рубашку, а ватный компресс, обжимавший шею, затруднял дыхание, Он сел к иллюминатору и задернул шторку, чтобы свет не падал на его лицо, и закрыл глаза, понимая, что это – конец, конец! Вирджиния молча положила свою ладонь на его руку, добела сжимавшую подлокотник кресла. От этого ли ее участия или от того, что на него действительно никто не обращал внимания, стало чуть легче. «Да и как они могли обратить на меня внимание, – вдруг подумал он, – если я сделал пластическую операцию! Я другой! Другой! Может быть, я и похож на какого-то там Ставинского, но пардон – а где те оттопыренные уши, где тот нос с горбинкой, где не в меру пухлые губы?» И ему вдруг стало смешно. Нервный, почти истерический смех подкатил к больному горлу, и, если бы не ангина, если бы ему не было больно смеяться, он бы расхохотался сейчас на весь самолет. Все! Он прошел первую проверку, и никто не узнает в нем Ставинского – нет худа без добра!

– Внимание! – объявил по-русски женский голос. – Экипаж советского авиалайнера приветствует вас на борту нашего самолета. Через несколько минут мы совершим взлет. Просьба пристегнуть привязные ремни и воздержаться от курения.

«Ту-154» вырулил на взлетную полосу, остановился, взревели турбореактивные двигатели, отчего весь самолет затрясся каким-то металлическим ознобом, и теперь вмеcте со всей машиной и всеми советскими и иностранными пассажирами трясся в этом ознобе пристегнутый к креслу Ставинский. Стюардесса шла по рядам, проверяя, у всех ли застегнуты привязные ремни. И Ставинский горько усмехнулся про себя: он сам привязал, пристегнул себя снова к этой советской тряске. Но советские пассажиры не находили в этой тряске никакого второго смысла. Только поразительно толстый комедийный актер Евгений Мордунов сказал стюардессе:

– Милочка, на моем животе эти ремни не сходятся. Придется тебе держать меня в обнимку. Иди сюда, моя крошка…

4

Шифрованная радиограмма от командира подводной лодки Гущина пришла еще утром. Короткая, четыре строки:

«Москва, особо секретно, начальнику Генерального штаба Опаркову.

Задание выполнил тчк Сегодня шестого ноября в сопровождении шведских военных судов вышел в нейтральные воды тчк Иду домой в Балтийск тчк Капитан «У-137» Гущин».

Для проекта «ЭММА» эта радиограмма означала начало практического окружения Европы подводными «энергетическими решетками» («Энергетические матрицы малые»), способными по радиосигналу вызвать направленное землетрясение на расстоянии до 400 километров от морской штольни. Для помощника начальника Генерального штаба Советской Армии по стратегическим научно-техническим разработкам полковника Сергея Ивановича Юрышева эта радиограмма означала премию в сумме 2000 рублей, генеральские погоны и отпуск на 24 рабочих дня. Полковник Юрышев стоял у широкого, выходящего на Арбат окна своего кабинета в Генеральном штабе, курил и смотрел на метельную Москву. Он любил этот город.

Обладая феноменальной зрительной памятью, он знал в этом городе не только каждую улицу, но чуть ли не каждый дом. Теперь он смотрел на заметаемую снегом Арбатскую площадь, на людей, которые, подняв воротники и уклоняя лицо от морозного ветра, спешат в предпраздничной спешке по магазинам. Как обычно, накануне праздника Революции в московских магазинах появились колбаса, сосиски, фрукты и даже мороженая говядина. Юрышев смотрел на этих людей, движущихся с наклоненными вперед, к земле, фигурами. Их руки и плечи оттягивали тяжелые авоськи и портфели с пакетами…

Это была его страна, его народ, его жизнь. Трудно ли, горько ли жить этим людям в ежедневной заботе, где достать молоко для детей, кусок мороженого мяса или килограмм огурцов, – они живут, не ропщут. Только пьют все больше и больше – хоть подорожала водка, но пьют: дешевые портвейны, чачу, самогонку, чистый медицинский спирт. «Веками любую беду в России заливают водкой, – думал Юрышев, – любое горе веселят и топят во хмелю». Но он не мог пить, пробовал – и не мог утопить в алкоголе даже каплю своей беды. Три месяца назад его пятнадцатилетний сын Виктор – единственный, безумно любимый сын, победитель юношеских математических олимпиад, худощавый высокий мальчик, который писал стихи, сочинял шахматные задачи и не поцеловал в своей жизни еще ни одну женщину, кроме своей матери, – приехав из летнего лагеря домой на день раньше положенного срока, застал свою мать, жену Юрышева, с любовником. И не в постели, не укрытых одеялом или хотя бы простыней, а на полу, на ковре, в какой-то бесстыдно-извращенной позе. Он выскочил из квартиры, а Галя, набросив халатик, догнала его где-то во дворе и на коленях, заливаясь притворными слезами, упросила не рассказывать отцу. И вечером, когда Юрышев, как всегда, приехал с работы, устроила дома праздничный ужин в честь возвращения сына из лагеря, она была удивительно нежна, заботлива, разговорчива, услужлива. Она прижималась то к мужу, то к сыну – это был изумительный семейный вечер, если не считать, что Виктор сидел молча, бледный, и Юрышев, как бы между прочим, шутя, спросил у него, не влюбился ли он, часом, в кого-нибудь в летнем лагере. Галя подхватила тему, сказала, что пора, пора уже Вите дружить с девочками, встречаться, влюбиться и вообще стать мужчиной. Посреди этой тирады мальчик встал и молча ушел в спальню. Через минуту там прозвучал выстрел. Юрышев вбежал в спальню и увидел еще падающее со стула тело сына, его залитое кровью лицо и свой офицерский пистолет «ТТ» в белой руке Виктора. В другой руке был лист бумаги с быстрым, бегущим почерком:

«Папа, не верь ей. Она шлюха. Я видел это своими глазами. Я не могу…»

Дальше сын ничего не написал, а просто, держа пистолет на два миллиметра выше правой брови, спустил курок.

Юрышев сообщил в милицию, что сын погиб при неосторожном обращении с пистолетом отца, получил на службе выговор за неправильное хранение личного оружия и выгнал жену из дома, заставив ее предварительно своей рукой написать ему на бумаге все, что видел Виктор в тот день. Он не изменял ей ни разу за семнадцать лет совместной жизни, он любил ее, и сын всю жизнь видел, что отец любит мать, и сам любил ее, как святую, и гордился – Юрышев не раз замечал это, – гордился тем, что у него красивая, молодая, любимая отцом мать. Все кончилось, все сломалось и разрушилось в один день – семья, отцовство. И уже не помогали ни алкоголь, ни запойная работа, ни скромная, тихая двадцатилетняя официантка Таня, с которой он попробовал забыться во время очередной командировки на базе подводных лодок в Балтийске. Даже Москва наполнилась жгуче-болевыми точками – вот здесь, по Кропоткинскому бульвару, он гулял с сыном, вот здесь, в плавательном бассейне «Москва», учил его плавать, в этом старом шахматном клубе сын занял третье место среди юношей, а вот тут, на Арбате, они попали весной под проливной дождь и, промокнув до нитки, звонили домой матери и хохотали – два полувзрослых-полумальчишки…

Юрышев отвернулся от окна – он не мог, он не хотел жить в городе, где каждая улица мучила его воспоминаниями о сыне. Жестокими бессонными ночами он понял, что не выдержит этой жизни, что никакая работа, никакие военно-стратегические разработки и планы оккупации Европы в 24 часа, оккупации Китая в 67 часов, захвата Афганистана, прорыва к Персидскому заливу или вот этот проект «ЭММА» – сотрясти Европу сейсмическим оружием, которое «У-137» уже начала устанавливать в морских скважинах вокруг Европы, – никакие военные игры не поглотят полностью его мозг, его жизнь. Раньше это имело смысл – ради семьи, ради карьеры, ради самоутверждения в своих глазах и в глазах любимой жены и сына, – да, это имело смысл, и он всегда добивался своего: в сорок лет стал помощником начальника Генштаба по стратегическим разработкам, но сейчас – кому, ради чего и зачем эта жизнь? И ясным умом аналитика он понял, что нет и не будет для него ни одного радостного дня до тех пор, пока он живет в мире, где каждый камень, каждая улица и каждое мальчишеское лицо напоминают ему о сыне. Здесь у него нет будущего, здесь это будущее – одна кровоточащая рана или зажатое в кулак сердце. Да и что держит его здесь, в этой стране? Ни сестер, ни братьев, отца расстреляли в 37-м году, когда Юрышеву было полтора года, а мать он похоронил семь лет назад. И простое решение пришло в одну из бессонных ночей и стало утверждаться в нем, захватывая его мысли, – Запад, Америка. Кем бы он там ни стал, что бы ему ни пришлось там делать – это будет другой мир, другой во всем – от лиц вокруг тебя до улиц и языка. Он стал жадно интересоваться американской жизнью, читать всю поступающую в библиотеку Генштаба американскую литературу, журналы, книги, газеты. И его цепкий ум легко вылущивал из ярких журнальных фотографий картинно-этикеточной жизни голливудских актеров крупицы реальной американской жизни с ее безработицей, забастовками, преступностью, жестокой конкуренцией и повседневным страхом за завтрашний день. Может быть, из сотен тысяч потенциальных эмигрантов из СССР он был единственным, кто выискивал, где только мог, сведения о негативных сторонах американской жизни. И, находя, – радовался. Потому что знал: это для него. Именно эта борьба за жизнь, которую ему придется начать там с нуля, поглотит его и спасет. Водителем такси, грузчиком, да кем угодно – лишь бы уйти в эту борьбу за жизнь с головой, лишь бы отдать этой борьбе свою изнуряющую бессонницу…

Назад Дальше