Смерть внука и разрыв Юрышева с женой нарушили эту дружбу, и отец винил в этом только дочь. Да и Галина винила только себя – кого же еще? Она любила Юрышева, а случайные посторонние романы вовсе не мешали этому, скорей наоборот: после разрыва с очередным молоденьким любовником-студентом или аспирантом Библиотечного института, где Галина преподавала французский язык (как и подавляющее большинство дочек московской партийной и военной элиты, Галя Опаркова окончила в свое время Институт иностранных языков), – так вот, после очередного краткосрочного романа на стороне Галина всегда возвращалась к мужу, наполненная новым благодарным чувством любви к нему, к сыну, к своей семье. Разве можно было сравнить этого талантливого, спокойного, любящего ее мужчину – полковника, охотника и отца – с каким-нибудь двадцатилетним студентом?!
Занятый своей работой и постоянными командировками, Юрышев никогда не замечал ее отходов и возвратов, и Галину мало тяготили ее измены мужу – какой женщине в бальзаковском возрасте не льстит внимание молодых мужчин, пугливые, обморочные от влюбленности глаза, дрожь и пунцовые пятна смущения очередного воздыхателя? Ведь жизнь проходит, еще несколько лет, и – все, ей будет сорок. Эта цифра пугала ее, и каждым новым двадцатилетним любовником она как бы спорила с этой цифрой – нет! еще не сорок! и даже не тридцать! Да ей никто и не давал больше тридцати – худенькая, стройная блондинка, большие зеленые глаза на чуть удлиненном лице с крупными чувственными губами, небольшая, но высокая, двумя упругими кулачками грудь и стройные ноги – многие восемнадцатилетние студентки завидовали ее фигуре, и уж почти все – ее импортным, из валютного магазина «Березка» и сотой (правительственной) секции ГУМа нарядам – дубленкам, шубам, кофтам, платьям, сапожкам, ее французским духам и, конечно, ее собственной автомашине «Лада». Красивая, модно одетая женщина за рулем собственной машины в Москве – это примерно то же самое, что Анук Эме на Елисейских полях или Лайза Миннелли на Мэдисон-авеню.
Так, не без оснований, считала сама Галина, не подозревая, что всех ее поклонников-студентов влекла к ней, помимо ее женских достоинств, твердая уверенность в том, что уж она-то, учительница французского языка, знает о сексе куда больше, чем любая русская, знает нечто французское. И юношеское, типично русское стремление отведать «секс по-французски» заставляло ее поклонников проявлять такое упорство, демонстрировать такую романтическую влюбленность, против которой трудно устоять даже твердокаменной пуританке.
А когда она уступала, когда ее голубенькая «Лада» томилась на какой-нибудь окраинной московской улице возле очередной квартиры, одолженной новым поклонником на несколько часов у приятеля, или дожидалась хозяйку на Минском шоссе, на опушке березового леса, там – в квартире или на лесной поляне – происходило нечто абсолютно не похожее на ее умеренные постельные игры с мужем. Ни один ее пылкий любовник не удовлетворялся простым, «нормальным» сексом. Каждый – в меру своего представления о французских изысках – выдумывал нечто особенное, экстравагантное, какие-то дикие позы и выкрутасы, и практически не она учила и развращала их, а они – ее. И при этом принимала их жеребиный темперамент за пылкую влюбленность.
Именно в один из таких моментов «французского секса» и застал ее 28 июня сын Виктор, вернувшийся из летнего лагеря на день раньше срока. И все рухнуло, погибло, исчезло – сын, муж и даже отец. И разом пропали все поклонники – может быть, потому, что уже не было на ее лице того соблазнительного выражения успеха, полета, легкости жизни и женской тайны, а появилось стандартно-советское выражение угнетенности, подавленности…
И хотя после разрыва с мужем она переселилась к отцу, в один из правительственных домов на Фрунзенской набережной, в богатую многокомнатную маршальскую квартиру, где приходящая домработница тетя Клава вообще избавила ее от домашней работы, жизнь ее в эти месяцы стала пуста, отец с ней почти не разговаривал, даже избегал ее, оставаясь в своем Генштабе дольше обычного (может быть, и ненарочно – в Польше творилось черт-те что и в Афганистане не ладилось, а ведь именно он, Опарков, и еще несколько маршалов гарантировали Брежневу и Устинову, что справятся с Афганистаном за какие-нибудь две-три недели), но, так или иначе, Галина вдруг оказалась одна, наедине со своими 37-годами, никому не нужным французским языком и уже малопривлекательной «Ладой».
Она пробовала пить, пробовала закрутить себя каким-нибудь новым романом – пустой номер, не было внутреннего полета, настроя, легкости. Юрышев! Именно сейчас, в этой беде ей нужен был только такой мужчина, как он, – спокойный, уверенный в себе, сильный, способный прикрыть от любой невзгоды. Но нет таких, а если и есть, то давно расхватаны другими бабами, и не оторвешь, не отобьешь, как нельзя было отбить от нее самого Юрышева все семнадцать лет их супружеской жизни. А ведь покушались – она это хорошо знала. Когда отец сказал ей, что Юрышев спьяну спрыгнул с поезда, разбился и потерял память – робкая надежда шевельнулась в ней: а вдруг он забыл и тот день – 28 июня. Она бросилась к врачам-психиатрам. Осторожно, исподволь выясняла у них – может ли к нему вернуться память вообще и как долго могут быть провалы в памяти на какие-то конкретные вещи, события, потрясения. Оказалось, что все эти ученые спецы, корчащие из себя светил медицины, ничего толком не знают, ничего гарантировать не могут; кроме того, что при ретроградной амнезии возвращение памяти не регулируется, а происходит само по себе в течение недель, месяцев или даже лет или не происходит вообще. Это и давало ей надежду, и тут же отнимало ее. Иногда ей казалось, что стоит Юрышеву увидеть ее, и он тут же все вспомнит – сына, тот роковой летний день и ее признание, которое она написала тогда сама, своей рукой под дулом его пистолета. И она оттягивала момент этой встречи с Юрышевым, она обрадовалась, когда отец сказал, что ей не нужно навещать Юрышева в госпитале. Но вот пришел этот день – Юрышев выходит сегодня из госпиталя, в 12.00 какое-то заседание в Морском институте, а потом…
«В конце концов, я буду ухаживать за ним, как нянька, как мать, как кто угодно, – лишь бы простил, забыл, не вспоминал, лишь бы вернулась хоть часть прошлой жизни и исчезла эта пустота, – думала и молилась про себя в то утро Галина с истовостью раскаявшейся грешницы. – А то, что он болен, с поломанной рукой, с провалами в памяти – это даже хорошо, это Бог меня простил и дает мне шанс. Но Господи, как мне встретить его? Как посмотреть ему в глаза? Как остаться с ним наедине, когда между нами – это?»
И вдруг новая мысль буквально выбросила ее из постели. Ее показания. Те две странички! На одной – записка сына, на другой – ее признания. Ведь они лежат где-то дома, на их прежней квартире, и если он ничего не вспомнит в первый момент их встречи, то, придя домой…
Наспех одевшись, позабыв, что на 9.00 у нее забронировано время у самой модной московской парикмахерши Розы в «Чародейке» на проспекте Калинина, Галина осторожно, чтоб не разбудить спящего чутким старческим сном отца, выскользнула из квартиры. Дубленка внаброску, шапка под мышкой – пробежав по свежему ночному снегу, она нервно завела свою засыпанную снегом «Ладу», варежкой наспех отряхнула снег с лобового стекла и, даже не дождавшись, когда прогреется двигатель, по пустым и темным улицам погнала машину на Ленинский проспект, в свою бывшую квартиру.
Там, с перебоями в сердце, она вставила ключ в замочную скважину и, словно боясь чего-то, вошла в квартиру, включила свет. Она сама не знала, чего она опасалась здесь – встретить другую женщину или найти следы других женщин, и, только когда вошла в квартиру и включила свет, поняла – портрет сына. Большой, увеличенный с маленькой детской карточки, портрет сына висел в гостиной – Вите было тогда четыре года, улыбающийся малыш в матросской бескозырке смотрел на нее строгими отцовскими глазами. Она даже не подошла к портрету, она замерла посреди комнаты, а потом медленно опустилась на колени и шептала только:
– Витенька, прости… Прости…
Как все новообращенные верующие, она готова была молиться и плакать чрезмерно.
Но спустя несколько минут она встала, сняла со стены портрет сына и спрятала его в своей спальне, в нижнем ящике комода, под бельем. Потом сунула в свою сумку семейный альбом и вытащила из письменного стола Юрышева все ящики. Но ни в ящиках, ни в чемоданах, которые лежали в кладовке, ни среди книг в книжном шкафу – нигде не было тех двух страничек из простой ученической Витиной тетради… Резко, вспугивающе прозвучал телефонный звонок. Колеблясь – брать или не брать трубку – она подошла к телефону. Кто может звонить Юрышеву в такую рань? Решившись, она все-таки сняла телефонную трубку.
– Алло…
– Это ты? – прозвучал голос отца. – Убираешь там?
– Да…
– Ну и хорошо. Умница… – Впервые за эти месяцы она услышала в голосе отца теплые нотки. – Не уходи – я пришлю с шофером продукты, а потом поедешь с ним в автомагазин, получишь новую «Волгу», я уже все оплатил. И к пяти часам приедешь на ней в Генштаб.
– «Волгу»?! – изумилась она.
– Ну да. Генералу Юрышеву негоже ездить на какой-то задрипанной «Ладе». Только не говори ему, что это от меня. Он ведь не помнит – была у него машина или нет. Интересно, что он скажет?
– Папа, ты… ты золото!…
Но он уже повесил трубку.
А она снова всплакнула – неужели, неужели возвращается человеческая жизнь?
17
На юго-востоке Москвы, в пятнадцати примерно километрах от Кремля, на шумном шоссе Энтузиастов стоит длинное девятиэтажное здание, построенное еще в пятидесятые годы – так называемый Морской институт. Впрочем, на самом здании давно нет вывески даже с этим названием – уже лет двадцать Морской институт стал просто «почтовым ящиком» – засекреченным головным научно-экспериментальным центром по разработке новейших видов оружия. И год за годом растет принадлежащая институту площадь, захватывая все новые квадратные километры тыльных, за зданием, территорий. Уже подвели ко двору института железнодорожную ветку от Курской магистрали, уже по внутреннему двору института ходит от цеха к цеху рейсовый автобус, поскольку пешком этот двор не обойдешь и за час, но жители окрестных улиц – рабочие соседних кабельных и авиамоторных заводов и не подозревают, что за стенами внутренних корпусов этого «института», в больших, как авиационные ангары, бетонных коробках стоят на рабочих стендах сегменты новейших атомных подводных лодок и многометровые ракеты с атомными боеголовками. Ученые и инженеры института начиняют эти ракеты новейшими вычислительными машинами – компьютерами, способными вести ракету по звездам за десять тысяч километров от точки пуска. Именно здесь, в этом институте, происходит постоянное соревнование с американской военно-инженерной мыслью, именно сюда стекается вся похищенная на Западе научно-техническая информация в области ракетостроения для подводных лодок, именно здесь родились советские ракеты дальнего радиуса действия с разделяющимися боеголовками, и именно эти ученые и инженеры сконструировали по примеру американцев подводные лодки с вертикальными шахтами пуска ракет, упаковав в одну атомную подводную лодку сначала 9, потом 16, а потом и 24 ракеты, способные из Северного Ледовитого океана достичь Японии или США за сорок минут. Здесь же были созданы так называемые «золотые рыбки» – подводные лодки с корпусом из особого сплава, который невозможно засечь никаким локатором… За эти достижения правительство щедро платит сотрудникам утроенными окладами, закрытыми Ленинскими и Государственными премиями, учеными степенями, званиями Героев Социалистического Труда, военными орденами, новыми, без очереди, квартирами, спецснабжением продуктами и другими стимулирующими творческую и рабочую активность наградами – например, талонами на приобретение автомашин без годичной очереди. Постоянными гостями института бывают главнокомандующий Военно-Морским Флотом, министр обороны, члены Политбюро и сам Леонид Ильич Брежнев, а также его зять Юрий, с которым тесно дружит директор института пятидесятитрехлетний академик Ашот Гайказянц…
В 1978 году один из дальних, тыловых корпусов этого института стал объектом сверхсекретной важности – центром разработки проекта «ЭММА» и местом ручной сборки первых «энергетических решеток».
Сегодня институт посетила Военно-промышленная комиссия ЦК – специальный орган Центрального Комитета партии по руководству техническим оснащением Советской Армии. Однако никто не ожидал, что вмеcте с комиссией в институт приедет и сам Брежнев. В связи с этим в институтских лабораториях и цехах был легкий переполох, нормальный ритм работы был повсюду нарушен – поди угадай, в какой цех заглянет Леонид Ильич.
Но, проехав сквозь институтскую проходную, с усиленной военной охраной, черный бронированный лимузин Брежнева и следовавший за ним кортеж таких же черных правительственных машин пересекли весь двор – мимо зачехленных и готовых к отправке на заводы образцов новых ракет и сегментов атомных подводных лодок, мимо заснеженного плавательного бассейна и волейбольной площадки, мимо склада обломков сбитых израильских самолетов и другой западной военной техники, доставленной с Ближнего Востока, Анголы и т.д. Лимузин Брежнева подъехал прямо к хозяйству академика Бенжера – пятиэтажному бетонному ангару – и сквозь грузовые ворота въехал в цех.
Начальник личной охраны Брежнева помог Леониду Ильичу выйти из машины. В тяжелом зимнем пальто с отложным меховым воротником, в меховой шапке, Брежнев мелкой старческой походкой прошел к стендам, на которых стояли две вертикальные полусобранные десятиметровые «энергетические матрицы». Без защитного цилиндрического корпуса они были похожи на огромные металлические свечи, покрытые сетью энергетических пульсаторов.
Свита Леонида Ильича – члены Военно-промышленной комиссии, министр обороны маршал Устинов и маршал Опарков за руку поздоровались с директором института Гайказянцем, академиком Бенжером и со Ставинским, который, стоя в новеньком генеральском мундире Юрышева, протянул Леониду Ильичу левую руку взамен взятой на перевязь в гипсовом лангете правой.
– Что это у тебя? – кивнул на его правую руку Брежнев.
– Небольшая травма, Леонид Ильич, – с хрипотцой ответил Ставинский.
– А сипишь еще хуже, чем раньше. Пьешь, поди? – ворчливо и врастяжку из-за своих дефектов речи сказал Брежнев. – Пьет, понимаешь, не бреется…
– Это от простуды, Леонид Ильич, – тут же вступился Бенжер. – Здесь сквозняки, а мы вкалываем по две смены – не то что бриться или пить, а поесть некогда, Леонид Ильич.
– А почему в две смены, а не в три? – спросил Брежнев. – Ты обещал, что эти «решетки» будут когда готовы?
– К Новому году, Леонид Ильич.
– Будут?
– Эти-то будут, Леонид Ильич. Но это кустарщина, ручная работа. А нужно срочно осваивать промышленное, серийное производство. Нужен завод, Леонид Ильич. – И, требуя поддержки, Бенжер быстро взглянул на Ставинского.
– Кроме того, Леонид Ильич, подводники не могут работать тем бурильным оборудованием, которое у них сегодня, – осмелился Ставинский. – Им нужен портативный бесшумный бурильный агрегат для работы в жесткой тектонике.
– «Нусно»! «Нусно»! – передразнил его Брежнев, явно получая удовольствие от того, что у кого-то с произношением еще хуже, чем у него. – Всем от меня что-то «нусно»!
Члены комиссии с готовностью улыбнулись, а Брежнев продолжал, вдохновляясь:
– Нет, правда! Куда ни придешь – «Леонид Ильич, дай!». Деньги – дай, мясо – дай, ракеты – дай! Нет чтобы, понимаешь, «на»! На, Леонид Ильич, мясо, на, Леонид Ильич, хороший урожай, на, дорогой Леонид Ильич, сейсмическое оружие, тряхни этих прохвостов-империалистов или эту самую Польшу! Так нет же! Из меня все тянут, как из дойной коровы. Одним шведам за эту историю с Кар… с Кар… хрен его знает, как это выговорить…
– Карлскруна… – подсказал Гайказянц.
– Во-во… Одним шведам, понимаешь, за ущерб 170 тысяч долларов отвалили. А что – обязательно там надо было бурить? Другого места не могли выдумать?
Теперь члены комиссии с готовностью нахмурились, и лица их посуровели, как лицо недовольного Брежнева.
– Швеция – нейтральная страна, Леонид Ильич, – побледнев, сказал Бенжер, но все же дерзнул напомнить Брежневу, что выбор Швеции был утвержден им самим, только напомнил об этом как бы безлично: – Если вы помните, не хотелось тогда сразу лезть к натовским базам. А кроме того, в случае большой войны Швеция может запереть весь наш Балтийский флот в Балтике, и потому…
– Я не об этом, – перебил его Брежнев. – Почему надо было лодку сажать на мель в этой Кар… Каре… тьфу, е… твою мать!
– Так гирлянда вписалась, Леонид Ильич, – сказал Бенжер, чувствуя, что Брежнев уже всерьез разозлен – не столько историей с подводной лодкой, сколько тем, что не может прорваться сквозь это слово «Карлскруна». – Чтобы получить эффект «ЭММЫ», нужна эта точка. Конечно, когда мы перейдем на «ЭМБУ» – «энергетические матрицы» большой мощности…
– А когда перейдем? – спросил Брежнев.
– Когда будет свой завод, – упрямо сказал Бенжер.
– И новое бурильное оборудование, – напомнил Ставинский.
– Значит, опять «дай»? – хмуро посмотрел на него Брежнев. – А где у меня гарантия, что эта штука действительно может тряхнуть какую-нибудь Швецию, Англию, Японию или Америку?
– Вы же видели фильм, Леонид Ильич, – сказал Бенжер.