— Э, голубчик, — сказал Левшин, — да ты, видно, до меду-то большой охотник?
— Да, батюшка, — отвечал Ферапонт, — я был на пчельнике, только не затем, чтоб медку поесть. Мне надобно было кой о чем потолковать с Савельичем.
— Да разве ты болен?
— Нет, Дмитрий Афанасьевич. Я все расспрашивал Савельича о Брынских лесах. Ведь он и там бывал. Я этой стороны вовсе не знаю, так не мешает порасспросить о ней бывалых людей… Ну, Дмитрий Афанасьевич, как он мне порассказал, так езда-то по этим Брынским лесам со всячинкою!.. Не худо нам запастись всяким оружием.
— Нам?.. Да разве боярин посылает меня в Брын-ские леса?
— Так ты ничего не слышал?
— Ничего.
— Ну, видно, боярин не успел еще тебе сказать. Как ты от него вышел, так он позвал к себе дворецкого, велел ему снарядить меня в дорогу и дать доброго коня со своей конюшни. Я выбрал себе, батюшка, лошадку не так, чтоб очень взрачную собою — а уж лошадь!.. Убить, да уехать! Боярин купил ее на Дону, первая лошадь во всем косяке была.
— Да почем ты знаешь?..
— Что тебя, Дмитрий Афанасьевич, посылают в Брынский лес?.. Мне дворецкий об этом сказывал.
— Ведь это, кажется, далеко отсюда?
— Не так чтобы очень. Савельич говорит, что по зимнему пути и порожняком можно на четвертые сутки доехать.
— Так это путь недальний.
— И дорога-то, говорят, бредет, да только до Ме-щовска, и там лесами больно плоха; а с тех пор, как в них развелись раскольничьи скиты, так проселочным дорогам и перекресткам счету нет, как раз заплутаешься. Да и сброду всякого много: коли вора соследили и ему придержаться негде, так он юркнет в Брынский лес и поминай, как звали!.. Разбойник уйдет из острога — куда? в Брынский лес; расстрига какой-нибудь, беглый холоп — все туда! Не то, чтоб всякий раскольничий скит был воровской пристанью, — нет, Дмитрий Афанасьевич! Савельич говорит, что в иных скитах живут очень смирно и зазнамо разбойника держать не станут; да ведь у него на лбу ие написано, что он разбойник; а мошеннику что веру переменить?.. Придет в любой скит, да скажет: хочу, дескать, спасаться и постоять за истинную веру, — так его как раз примут.
— Коли это правда, так Брынский-то лес настоящее разбойничье гнездо?
— Да, батюшка, в старину, говорят, и проезду не было. Теперь начали там селиться и завелись большие поместья, так стало потише; а с той поры, как переехал туда на житье в свою вотчину какой-то боярин Куродав-лев — по дорогам-то шалить, почитай, вовсе перестали. Знаешь ли что, батюшка, уж не к этому ли Куродавлеву посылает нас боярин?.. Ведь они старинные приятели.
— Может быть, и к нему.
— Э!.. Постой-ка, батюшка!.. Да это никак тебя кличут? Ну, так и есть!.. Здесь!.. Здесь!.. Видно боярин тебя спрашивает… Сюда, Сидорыч, сюда!.. Дмитрий Афанасьевич здесь.
— Что это, батюшка, в какую ты зашел трущобу? — казал Сидорыч, продираясь сквозь густые кусты
Насилу я тебя нашел! Пожалуй к боярину; он давно уж изволит тебя спрашивать.
Левшин поспешил исполнить приказание Буйносова. Он нашел его за столом, на котором было все нужное для письма. Боярин перечитывал про себя довольно большой столбец, исписанный его рукою. Окончив чтение, он свернул в круглый свиток эту длинную полосу бумаги, обвязал ее шнурком и стал прикладывать к концам этого шнурка восковую печать с изображением преподобного Кирилла, чудотворца Новозерского.
— Присядь, Дмитрий Афанасьевич, — сказал Буйносов, продолжая заниматься своим делом. — Мне надо с тобой поговорить.
— А что твоя нога, Кирилла Андреевич? — спросил Левшин.
— Да побаливает, а уж стать на нее вовсе не могу. Это бы ничего, — я еще, по милости Божией, дешево отделался, и кабы мне не нужно было ехать в дорогу, так и ох бы не молвил… А нужда крайняя!.. Ну, да видно Богу не угодно, делать нечего! Ты помнишь, я думаю, что я сбирался ехать в мою Брынскую вотчину и хотел тебя взять с собой?.. Здесь тебе оставаться нельзя, Дмитрий Афанасьевич; хоть моя подмосковная и в стороне, а все как-то ненадежно — близко больно; того и гляди, что забредут сюда прежние твои сослуживцы, или кто-нибудь из моих домашних проболтается — долго ли до греха!.. А там хоть целый век живи, никто о тебе не проведает. Тебе надобно будет ехать за Мещовск, Брынс-кими лесами. В этих лесах живет в своей вотчине, в полуверсте от проезжей дороги, старинный мой приятель Юрий Максимович Куродавлев. Ты отвезешь ему эту грамотку, — продолжал боярин, подавая запечатанный свиток Левшину, — и погостишь у него до моего приезда. Юрий Максимович человек очень добрый; есть у него свои причуды, да у кого их нет! В старину он был чудо-богатырь, удалой воин, лихой наездник и за круговой братиной такой весельчак, что хоть кого распотешит; теперь он поуходился, а все еще удали-то в нем на трех молодцов станет. А какой радушный хозяин, какой хлебосол!.. Только уж не прогневайся: что ему в голову засело, того, как говорится, клином не выколотишь. Да вот хоть теперешнее его житье. Ну, что за радость? Забился в этакую глушь! И добро бы еще был человек семейный, а то вдовец, детей нет; я чаю, вовсе одичал!.. Бывало, водил хлеб-соль со своею братьею боярами, жил всегда с людьми, а теперь живет с разбойниками, медведями, волками, да и тех-то скоро не будет: он их всех переведет. А все ведь по упрямству: задумал считаться местами, когда покойный государь Федор Алексеевич указал быть без мест. Я пытался было вызвать его опять в Москву, да нет, и слышать не хочет. «Я, дескать, обижен крепко — стою в том и сам ни за что не попячусь: без царского указа не вернусь в Москву!» Что будешь с ним делать… Я недавно получил от него весточку. Пишет он мне, что до него дошли слухи о последнем стрелецком мятеже. «Да я, дескать, и веры этому не даю — не может статься, чтоб русские люди дерзнули восстать против своего царя и помазанника Божия. Да этакого, дескать, срама никогда не бывало на святой Руси». Вот ты будешь для него живой грамоткой, Дмитрий Афанасьевич, и когда он узнает, ради чего ты бежал из Москвы, так он с тобою и расстаться не захочет. Юрий Максимович пишет также ко мне… Да что!.. И верить этому и говорить об этом не хочу!. А то еще, пожалуй, дашь себе волю — обнадеешься!.. Зачем?.. Я уж привык к моей грусти и давно перестал надеяться… — Боярин опустил голову, закрыл руками глаза и, помолчав несколько времени, заговорил опять, обращаясь к Левшину: — Тебе, Дмитрий Афанасьевич, должно отправиться сегодня в ночь, так, чтоб к свету верст тридцать отъехать. Днем около Москвы везде стрельцы шатаются, как раз кому-нибудь попадешься. Коли даст Господь, и я смогу дней через пять пуститься в дорогу, так мешкать не стану. Да скажи-ка мне, Дмитрий Афанасьевич, не нужны ли тебе деньги?
— Нет, Кирилла Андреевич, благодарствуй за твое отеческое попечение!.. Денег у меня довольно: они ведь не все со мною были, когда я попался в руки к моим злодеям; а коли милость твоя будет, так прикажи мне дать какое-нибудь оружие: меня привели к тебе с пустыми руками.
— А вот, — сказал боярин, — сними-ка со стены эту саблю… Нет! не эту… Эту пожаловал мне царь Алексей Михайлович; ее делали на заказ в оружейной мастерской палате… А вот подле-то… Сабля казылбашская, в серебряной оправе… Ну, да! Вот эта!.. Изволь владеть ею. Сабля добрая, булатная, и верно тебе по руке придется… Да возьми-ка еще с собою вот эти турецкие пистоли…
— Зачем, боярин?… И так много твоих милостей, — сказал Левшин, любуясь великолепной полосою своей сабли. — Будет с меня и этого товарища.
— Так скажи дворецкому, чтоб он отпустил слуге твоему пищаль или пару пистолей. По дремучим лесам спустя рукава ездить не надо; почему знать?., не разбойник, так медведь попадется. Теперь, Дмитрий Афанасьевич, потрудись вынуть из киота вон эту икону Иверской Божией Матери, в серебряном и золоченом окладе.
Левшин исполнил приказание Буйносова.
— Подай мне ее сюда, — продолжал боярин. — Я хочу благословить тебя на дорогу. Да сохранит тебя от всякого зла Пречистая Дева под святым покровом Своим. Она заступница и мать всех сирот, а ты ведь так же, как я, круглый сирота.
Когда Левшин приложился к иконе, боярин поцеловался с ним и сказал:
— Ну, Дмитрий Афанасьевич, я снабдил тебя оружием земным и духовным, теперь с Богом!.. Да смотри же, лишь только смеркнется, так и отправляйся; чем дальше ты за ночь отъедешь от Москвы, тем лучше.
Простясь с Буйносовым, Левшин вошел в свою светлицу. Он застал в ней Ферапонта, который, уложив в небольшой кожаный чемодан свои и барские пожитки, набивал суконную кису съестными припасами.
— Что это? — сказал Левшин. — Жареный гусь!., крупичатый пирог!., целый окорок ветчины!.. Да мы всего этого и в десять дней не съедим.
— Так что ж, батюшка?.. Люди умные говорят: едешь в дорогу на день, бери хлеба на неделю!
— А это хлеб, что ль? — спросил Левшин, указывая на отромную жестяную сулею, штофа в два.
— Подчас лучше хлебца, Дмитрий Афанасьевич! С людьми дорожными всяко бывает: иной раз придется почевать в чистом поле под дождем — промокнешь, продрогнешь, так было бы чем душу отвести.
— То-то смотри! Не больно часто в эту сулею-то заглядывай!
— И, что ты, батюшка! Да разве я пьяница какой?.. Выпил стакан, другой — много три, да и шабаш!
Левшин пошел проститься со священником, а Ферапонт отправился в людскую поужинать: хлебнул на дорогу винца и принялся седлать лошадей.
Вот солнышко село, и по ночным небесам рассыпались звезды. Левшин простился в последний раз с этим тихим убежищем, в котором провел несколько Дней, если не вовсе чуждых грусти, то, по крайней мере, спокойных. Наши путешественники, выехав за околицу села Богородского, добрались проселком до Большой Калужской дороги и пустились по ней рысью. Утренняя заря только еще стала заниматься, когда они, пробежав, с небольшими отдыхами, слишком тридцать верст сряду, своротили в сторону и остановились покормить лошадей в небольшой деревне, которая, притаясь за леском, стояла в полуверсте от проезжей дороги.
IXВ конце семнадцатого столения, в числе непроходимых лесов, покрывавших некогда большую часть России, одно из первых мест занимали, находящиеся в нынешней Калужской губернии, дремучие леса, посреди которых протекает небольшая речка Брынь. И теперь еще леса Брынские, о которых нередко упоминают в народных сказках и поверьях, представляются воображению простолюдинов какими-то безвестными дебрями, мрачным и пустынным жилищем косматых медведей, голодных волков, леших, оборотней и разбойников; в этом отношении они берут даже первенство над знаменитым Муромским лесом, и если крестьянин степных губерний желает сказать про какого-нибудь беглого, что он пропал без вести, то нередко выражается следующим образом: «Кто его отыщет, кормилец!.. Чай, ушел в Брынские леса». В 1682 году, среди этих непроходимых лесов, на старой Мещовской дороге стоял, близ речки Брыни, верстах в шестидесяти от ее впадения в реку Жиздру, постоялый двор. Окруженный со всех сторон дремучим лесом, он был единственным приютом для проезжих. Верст на десять кругом не было, как говорится, ни кола, ни двора, и зимой голодные волки приходили выть под самыми окнами Красного Стана: так назывался этот постоялый двор.
В один жаркий летний день человек до двадцати дорожных людей, из которых одни ехали в Мещовск, а другие в Брянск, остановились кормить в Красном Стане. В избе было душно, и почти все проезжие, по большей части простые обозники, пообедав, чем Бог послал, то есть похлебав щей и поев крутой гречневой каши с маслом, отдыхали на завалинке перед избой. Шагах в пятидесяти от них, вдоль длинной поляны, охваченной со всех сторон сплошным бором, струилась речка Брынь; по левом берегу тянулась песчаная дорога, которая, в полуверсте от постоялого двора, как будто бы соскучив следовать за всеми изгибами речки, круто поворачивала в сторону и терялась в лесной глуши. У самых ворот постоялого двора, поодаль от других, сидел на скамье человек пожилых лет, в коротком суконном балахоне с узкими рукавами. Это платье, не подпоясанное ни кушаком, ни поясом, было застегнуто в двух местах на медные круглые пуговицы. На левой руке его висели кожаные четки, которые оканчивались, вместо креста, двумя треугольниками, также кожаными. Этот проезжий держал у себя на коленях деревянную, крытую олифой чашку, из которой ел гречневую кашу оловянной ложкой, а подле него на скамье стояла сулея, оплетенная берестою. Он остановился кормить в одно время с другими проезжими, но не захотел обедать за общим столом и есть из посуды, принадлежащей хозяину постоялого двора. Наружность этого проезжего была довольно замечательна. Длинная с проседью борода, приглаженная и расчесанная с большим старанием, но к которой, сколько можно было заметить, никогда не прикасались ножницы; курчавая голова, крутой, широкий лоб, вздернутый кверху нос и серые угрюмые глаза, по временам задумчивые, а иногда сверкающие и исполненные жизни— все это вместе составляло физиономию не очень красивую, но весьма выразительную и носящую на себе отпечаток какого-то самобытного и твердого характера. С краю на завалинке сидел другой проезжий, которого можно было принять, по одежде, за простого горожанина или слугу богатого боярина. Подле него отдыхал, также на завалинке, худощавый купец с длинной бородою и подбритым затылком, который прикрывался высоким козырем, то есть стоячим воротником суконного охабня с закинутыми назад рукавами. Этот купец разговаривал со своим соседом протяжно, свысока и каким-то вычурным языкам, который, по-видимому, казался его собеседнику верхом красноречия и премудрости человеческой.
— Ну, господин приказчик, — говорил этот сладко-глаголивый купец, обращаясь к своему соседу, — если бы я ведал, что по сим Брынским лесам летняя дорога столь тяжка и многотрудна, то ни за какия блага в мире не поехал бы сам из Москвы в этот Брянск, который, — прости Господи! — словно клад нам не дается.
— А ваша милость обыватель московский? — спросил почтительно приказчик.
— Да, любезный! — отвечал купец, поглаживая с довольным видом свою длинную бороду. — Мы, благодаря, во первых, Господа, а во-вторых, родителей наших, числимся в Московской гостиной сотне.
— Так-с, батюшка, так-с!.. А что, я думаю, куда красна наша матушка Москва белокаменная?.. Хоть бы издалека одним глазом на нее взглянуть!
— А разве ты никогда не бывал в нашем престольном граде?
— Нет, батюшка!.. Боярин посылает меня по своим отчинам, а в его московский дом ездит другой приказчик.
— Вот что!.. Да, братец, да! Благолепна наша матушка Москва златоглавая, различным зодчеством украшена; а сколько храмов Божьих!., какие терема царские!..
— Чай, все, батюшка, так золотом и горит?
— Да, любезный, да!.. Истинно очеослепительное велелепие! И златом чистым, каменьем честным, и жемчугом многоценным, и мусием дивным — всем украшены чертоги царские.
— Так, батюшка, так!.. То-то подумаешь, наше деревенское дело — что мы? Люди темные, ничего не видали, ничего не слыхали!.. Что и говорить: в лесу росли, пенькам Богу молились. А, чай, в Москве-то и других всяких диковинок много?.. Вот мне недавно рассказывали про какую-то заморскую вещь. Она стоит на царском дворе за Благовещенским собором — сама в колокол бьет.
— А, знаю, знаю! — подхватил купец. — Эта вещь, любезный, называется часомерье, на всякий час ударяет молотом, размеряя часы дневные и ночные. Не бо человек ударяше, но человековидно, самозвонно, страннолеп-но и сотворено человеческою хитростию…
— А вся хитрость человеческая суета бо есть, — прервал громко проезжий в балахоне, — и все дела ее богомерзки и богопротивны.
Купец обернулся и поглядел с удивлением на проезжего, который принялся снова есть свою гречневую кашу.
— А что, батюшка, — сказал приказчик, не обращая внимания на слова проезжего, — давно ли ты из Москвы?
— Да близко недели, любезный.
— Ну что, хозяин, как здравствуют государи и великие цари Иоанн и Петр Алексеевичи? И все ли благополучно в нашем престольном граде?
— Теперь благодарение Господу, нечестивые крамольники перестали злодействовать, смятения народные прекратились— в заступлением Владимирской Божьей Матери и московских угодников, устыжены и попраны все враги православия… А с месяц тому назад куда тяжко было!.. Смуты да мятежи!.. Бывало каждый день гудит всполош-ный колокол и буйные стрельцы, яко зверя хищные, рыскают по стогнам градским!.. Сколько знаменитых бояр они перегубили!.. Да еще мало того: соорудили на Красной площади столб с таковою надписью, якобы они, проклятые крестоизменники, постояли за правду и казнили не чест^ ных бояр, а предателей и злодеев. Вот стрельцы поугомонились, так залаяли эти псы нечестные — стригольники, аввакумовцы и разные другие еретики; а пуще-то всех этот предерзостный аввакумец, расстрига Никита Пустосвят, — сей волк несытый, достойно стяжавший…
— Венец мученический! — прервал проезжий в балахоне.
Купец нахмурил брови и сказал вполголоса:
— Ну, так и есть — раскольник!.. Эк они, окаянные, плодятся! словно саранча какая!.. Вот уж третьего сегодня вижу.
— Да разве ты не знаешь, хозяин, — прервал также вполголоса приказчик, — ведь здесь в Брынских-то лесах настоящий их притон и есть?
— Притон!.. Им теперь везде притон!.. Кабы ты знал да ведал, у кого они под крылышком!.. Ну, даст ответ перед Господом царевна Софья Алексеевна… Бог с ней!..
— Как так?.. Да неужели благочестивая наша царевна Софья Алексеевна…
— Да, любезный, — продолжал купец, понизив еще голос, — она-то им, окаянным, и мирволит… Что грех таить: и смуты, и мятежи, и всякие бесчинства стрелецкие— все было по ее наущению; так диво ли, что она раскольников приголубливает?.. Ведь стрельцы-то, почитай, все еретики: кто стригольник, кто аввакумец, кто субботник — такой сброд, что не приведи Господи!.. При-лучилось мне однажды, по моим торговым делам, зайти к ним на Лыков двор, — вот что в Кремле у Троицких ворот, — так я не знал, куда деваться от их богохульных речей. И в старину бывали еретики: еще при дедушке царя Иоанна Васильевича Грозного, ближний дьяк Курицын, по прозванью Волк, казнен за жидовскую ересь, да тогда они отметались от церкви тайно и во услышание всем не дерзали богохульствовать, — а ныне… Истинно, любезный, неусыпающая скорбь душе моей, как помыслю, до чего мы дожили!.. Окаянные раскольники с буйными воплями вызывают на состязание святителей православной церкви; крамольные стрельцы врываются в царские чертоги, губят неповинных бояр — и что ж, любезный!.. Им же дают похвальные грамоты и, ради почета, жалуют из стрельцов в надворную пехоту!.. А все ведь Софья Алексеевна!.. Эх, кабы не она, так благодать Божья!.. У нас был бы один царь Петр Алексеевич, — а то двое!.. Ну, когда это бывало на святой Руси?.. И Господь Бог един на небесах, так на что же нам двух царей?