— Так ты, Дарья, надеешься, — сказал Левшин, — что прежний хозяин примет тебя опять к себе в дом?
— Примет, батюшка, он человек добрый. Повалюсь ему в ноги, скажу: виновата, кормилец, согрешила!.. Да и дочка-то за меня заступится.
— А кто такой твой хозяин?
— Отец Андрей.
— Отец Андрей!.. Да разве у него нет никакого прозвания?
— Да как бы тебе сказать: в глаза его зовут отцом Андреем, а за глаза Андреем Поморянином.
— Да кто он такой? Дворянин, что ль, купец или из духовного звания?
— И этого не ведаю, батюшка; а знаю только, что в здешней стороне он у всех в большом почете, даже старец Пафнутий и тот его побаивается.
— Ну, что, — промолвил робко Левшин, — дочь его, Софья Андреевна, здорова?
— А ты имячко-то ее знаешь?.. Вот что!.. Здорова, батюшка, здорова… только все что-то кручинится да тоскует.
— Тоскует! — повторил вполголоса Левшин.
— Да, батюшка, говорит, что по Москве… Вишь, больно ей приглянулась. А я так думаю, что теперь и в Москве-то она стала бы тосковать.
— Отчего же?
— Отчего!.. Ну, уж это, молодец, сам смекай.
— На-ка, красавица, вот тебе и еще водицы, — сказал Ферапонт, подходя к Дарье и подавая ей свою шапку с водой. — Пей себе на здоровье!.. Да только поскорее в путь. Благо теперь облака-то поразошлись, все-таки кой-что видно будет, а неравно опять набегут тучи, так и ты, голубушка, заплутаешься.
Молодая женщина встала, а Левшин и Ферапонт пошли отвязывать своих коней. В эту самую минуту из-за угла сарая высунулась безобразная рожа чернобородого раскольника.
— Вот они! — заревел он, оборотясь назад, и человек пятнадцать вооруженных дубинами мужиков высыпало на поляну.
— Хватайте их, братие!.. Бейте этих проклятых святотатцев! — кричал чернобородый, бросаясь с поднятой дубиною на Левшина. Отскочив быстро в сторону, Левшин выхватил свою саблю, она свиснула, и чернобородый, как сноп, повалился на землю. Но Левшин не успел повторить удара: его сбили с ног, скрутили назад руки и потащили в лес. Разумеется, Ферапонт, который был шагах в двадцати от своего господина, кинулся к нему на помощь; к несчастью, он наткнулся на пенек и упал. Когда он приподнялся, человек пять раскольников, не дав ему оправиться, кинулись на него гурьбою, вырвали из рук саблю и ухватились за него со всех сторон. Но Ферапонт устоял на ногах. Он круто повернулся кругом, тряхнул своими богатырскими плечами, высвободил руки и пошел работать направо и налево: сломал, как медведь, двух противников, сшиб с ног ударом кулака третьего, подмял под себя четвертого, но пятый, отскочив назад, ударил его дубиною так сильно по голове, что у него, как после сам он рассказывал, искры из глаз посыпались, и в ушах загудело, как будто бы ударили в Мшенский колокол. Он пошатнулся, ступил несколько шагов вперед и упал без чувств на землю.
— Что? улегся, проклятый еретик! — сказал один из раскольников, помогая приподняться двум товарищам, которые более других поизмяты были в руках Ферапонта. — Ну, здоров, разбойник!., кулак, словно свинчатка!.. Как он хлыспул меня, так я думал, что голова с плеч слетит!
— Что ж вы, братцы? — сказал, подходя к ним, другой раскольник. — Мы того молодца уж спровадили, тащите и этого.
— Зачем? — молвил широкоплечий детина, тот самый, который ударил Ферапонта дубиною.
— Как зачем?.. Их надо обоих допросить. Отец Пафнутий говорит, что они подосланы от калужского архиерея.
— Не знаю, как тот, а этот уж вам ничего не ответит.
— Ой ли?
— Да уж небойсь!.. Кого я съезжу по маковке дубиной, тот не встанет.
— Так прибрать бы его к сторонке.
— И без нас приберут: волков-то здесь довольно. Ну, что кряхтите, ребята? — продолжал широкоплечий детина, обращаясь к своим товарищам. — Или ребер не досчитываетесь?.. Экий леший, проклятый, как он их исковеркал!.. Ну, пойдемте, братцы!
Через несколько минут на поляне не осталось никого. Изредка раздавались вдали голоса уходящих раскольников, и раза два лесной отголосок повторил имя Ферапонта; но верный слуга не слышал призывного голоса своего господина. Когда затихли и эти отдаленные голоса, послышался в кустах легкий шорох, и Дарья, робко озираясь кругом, вышла на поляну.
— Вот кто-то лежит!.. — прошептала она, подходя к Ферапонту. — Ах, Господи!.. Неужели они убили… Нет! Я видела, его утащили в лес… Видно, это слуга… Ну, так и есть!.. Сердечный! — прошептала она, наклонясь над — Ферапонтом. — По милости твоей и твоего барина я жива, а ты… Да он никак дышит… Видит Бог, дышит! — вскричала с радостью Дарья. — Кабы только вспрыснуть его водицею… А! да вот и шапка!
Дарья схватила войлочную шапку Ферапонта, подняла мимоходом саблю, которая, шагах в десятb от него, лежала на земле, почерпнула в роднике воды и, воз-вратясь назад, начала обливать ею голову и лицо Ферапонта. С полминуты он оставался в прежнем положении; но вот наконец вздохнул и пошевелился.
— Ну, слава тебе Господи, очнулся! — сказала Дарья.
— Фу, как шумит в голове! — прошептал Ферапонт. — Что это со мною было?
— Ничего. Тебя немного позашибли.
— Да где я?
— В лесу, на поляне… Чу! Слышишь, как воют волки?.. Ух, страшно!.. Вставай, молодец!
Ферапонт приподнялся до половины и начал ощупывать голову.
— Кажись, цела, — промолвил он. — Фу-ты, батюшки, как меня ошеломили!
— Вот твой тесак! — сказала Дарья. — Вставай, молодец, мешкать нечего.
— Да кто ты? — спросил Ферапонт.
— Я Дарья… ну, вот та затворница, которую ты поил водой. Я все сидела за кустом и видела, как с вами дрались филипповцы.
— С нами?
— Ну, да!.. С тобой и с твоим барином.
— С барином? — повторил Ферапонт и, как будто бы пробудясь от сна, быстро вскочил на ноги, схватил саблю и закричал: — А где ж мой барин? Дмитрий Афанасьевич!.. Дмитрий Афанасьевич!
— Да не кричи! — прервала Дарья. — Его здесь нет; его увезли с собой филипповцы.
— Господи! — завопил отчаянным голосом Ферапонт. — Убьют они его, злодеи!
— Небойсь!.. Коли здесь не убили, так не убьют.
— Куда они пошли?
— Вестимо куда: в свой скит.
— Так веди меня туда — скорей, скорей!
— Зачем?.. Чтобы тебя опять дубиной хватили?..
— Эх, что нужды? Умирать, так умирать вместе.
— Да что ты один сделаешь?.. Ведь их там человек до ста. Барина ты своего не выручишь, а полезешь на драку, так убьют тебя — вот и все!
— Да пусть себе убьют! Поделом! — прервал Ферапонт. — Коли я не умел сберечь моего барина, так туда мне и дорога!.. Пойдем!
— Полно, молодец, послушайся меня: пойдем лучше в скит к отцу Андрею. Он скоро выручит твоего барина.
— А кто этот отец Андрей?
— Мой прежний хозяин; его здесь все слушаются, и если он сам поедет к филипповцам…
— Да поедет ли он?
— Поедет!.. Уж я тебе говорю… Он выручит твоего барина, только мешкать нечего… Чу! Слышишь.
Вдруг раздался вблизи зловещий вой; он повторился в разных местах по лесу то ближе, то далее. Привязанные к деревьям кони начали храпеть и порываться.
— Чу! — продолжала Дарья робким голосом. — Слышишь, как перекликаются эти голодные волки?.. Ох, худо, молодец!.. Видно, они почуяли добычу!.. Ради Христа, поедем скорее!.. Уж, так и быть, и я как-нибудь сяду на коня.
Ферапонт отвязал коней, помог своей спутнице сесть на Донца, вскочил сам на Султана и, несмотря на темноту, пустился рысью по дорожке, которую ему указала Дарья. Они не успели еще проехать и полверсты, как на противоположной стороне поляны заблестели между деревьев огненные звездочки, захрустел валежник, и два огромных волка, ощетинясь и сверкая глазами, промчались вдоль опушки леса к тому месту, где за минуту до того стояли кони.
Часть вторая
IВ двух верстах от той поляны, на которой раскольники захватили Левшина и едва не убили его слугу, на берегу широкого оврага, в глубине которого лениво струилась, в топких берегах своих, речка Брынь, стояло несколько больших изб, соединенных меж собою крытыми переходами. Одна из этих изб была в два жилья; к ней примыкала низкая лачужка, которая, вероятно, служила кладовой; это можно было заключить из того, что она освещалась одним только, прорубленным под самою кровлей, волоковым окном и что ее толстые дубовые двери были окованы железом. Кругом этого главного жилья разбросаны были, без всякого порядка, отдельные избы, клети, сараи и амбары. Несколько поодаль от прочих строений стояла молельня: длинное и широкое здание с узкими окнами, в которых, вместо стекол, была вставлена слюда. На дощатой кровле этой молельни возвышался восьмиконечный деревянный крест. Вся эта группа строений, занимавших довольно большое пространство, обнесена была высоким бревенчатым тыном; в ограде было двое ворот: одними выезжали на дорогу, которая, круто спускаясь на дно оврага, вела к узкому мосту, перекинутому через речку Брынь; другая, находящаяся в противоположной стороне ограды, обращена была к расчищенному месту. На этой искусственной поляне разбросаны были огороды и несколько пчельников, обнесенных плетневыми заборами. Над первыми воротами, под навесом из листового железа, стояла большая икона Спаса Нерукотворенного, перед которой теплилась лампада. Внизу, с одной стороны ворот, устроена была низенькая сторожка, с другой — висели огромная оловянная умывальница и чистый ручник, или полотенце из белого холста. На воротах, под самым образом, было написано крупным полууставом: «Аще кто, входяй во святыя врата сии, не отречется от мира и вся скверны его, тот да будет нам яко же мытарь и язычник».
Ферапонт отвязал коней, помог своей спутнице сесть на Донца, вскочил сам на Султана и, несмотря на темноту, пустился рысью по дорожке, которую ему указала Дарья. Они не успели еще проехать и полверсты, как на противоположной стороне поляны заблестели между деревьев огненные звездочки, захрустел валежник, и два огромных волка, ощетинясь и сверкая глазами, промчались вдоль опушки леса к тому месту, где за минуту до того стояли кони.
Часть вторая
IВ двух верстах от той поляны, на которой раскольники захватили Левшина и едва не убили его слугу, на берегу широкого оврага, в глубине которого лениво струилась, в топких берегах своих, речка Брынь, стояло несколько больших изб, соединенных меж собою крытыми переходами. Одна из этих изб была в два жилья; к ней примыкала низкая лачужка, которая, вероятно, служила кладовой; это можно было заключить из того, что она освещалась одним только, прорубленным под самою кровлей, волоковым окном и что ее толстые дубовые двери были окованы железом. Кругом этого главного жилья разбросаны были, без всякого порядка, отдельные избы, клети, сараи и амбары. Несколько поодаль от прочих строений стояла молельня: длинное и широкое здание с узкими окнами, в которых, вместо стекол, была вставлена слюда. На дощатой кровле этой молельни возвышался восьмиконечный деревянный крест. Вся эта группа строений, занимавших довольно большое пространство, обнесена была высоким бревенчатым тыном; в ограде было двое ворот: одними выезжали на дорогу, которая, круто спускаясь на дно оврага, вела к узкому мосту, перекинутому через речку Брынь; другая, находящаяся в противоположной стороне ограды, обращена была к расчищенному месту. На этой искусственной поляне разбросаны были огороды и несколько пчельников, обнесенных плетневыми заборами. Над первыми воротами, под навесом из листового железа, стояла большая икона Спаса Нерукотворенного, перед которой теплилась лампада. Внизу, с одной стороны ворот, устроена была низенькая сторожка, с другой — висели огромная оловянная умывальница и чистый ручник, или полотенце из белого холста. На воротах, под самым образом, было написано крупным полууставом: «Аще кто, входяй во святыя врата сии, не отречется от мира и вся скверны его, тот да будет нам яко же мытарь и язычник».
Этот раскольничий скит принадлежал филипповцам.
Пользуясь правом рассказчика, для которого нет запертых дверей, я попрошу вас, любезные читатели, заглянуть вместе со мною во внутренность этой кладовой, которая примыкала к избе о двух жильях. В ней стояло несколько сундуков, окованных железом, и сидел на скамье, со связанными назад руками, Левшин. Разумеется, в этой кладовой, в которую и днем едва проникал слабый свет, было темно, как в подземелье. Вот уже прошло более часу, как нашего путешественника втолкнули и заперли в эту лачужку. Конечно, положение его было не очень завидное: Левшин мог всего ожидать от этих неистовых изуверов, в глазах которых он был не только еретиком, но даже святотатцем и явным врагом православия; но, несмотря на это, он вовсе не раскаивался в своем поступке: он спас от мучительной смерти шесть человек и в том числе женщину, по милости которой знает теперь, где живет его незнакомка. О себе самом Левшин беспокоился несравненно менее, чем о верном своем слуге, который, вероятно, не спрятался за куст, когда на них напали раскольники. Отбиться одному от целой толпы невозможно, но Левшин знал также, что Ферапонта одолеть не легко, что он не дастся живой в руки и, без всякого сомнения, перестанет драться только тогда, когда его или вовсе изувечат, или убьют до смерти. Последнее было даже гораздо правдоподобнее: и на кулачной потехе бывают убитые, а этот бой вовсе не походил на потешный: все раскольники были вооружены дубинами и, вероятно, ожесточенные упорным сопротивлением Ферапонта, дрались с ним не на живот, а на смерть.
Несколько раз Левшин обходил кругом свою каморку. Он давно бы обшарил все и попытался узнать, нет ли для него какого-нибудь средства к побегу, но что он мог сделать со связанными руками?.. В один из этих обходов Левшин зацепил локтем за гвоздь, вколоченный в стену. Мысль, что он может как-нибудь перетереть на этом гвозде веревку, которой его руки были скручены назад, мелькнула в его голове. И вот он, оборотясь спиною к стене, приложил к гвоздю свои связанные руки и принялся за работу. С четверть часа трудился он без отдыха, измучился, исцарапал себе в кровь пальцы, но перепилил наконец кое-как веревку и стряхнул ее на пол. Когда его одеревеневшие руки поотдохнули, он принялся ощупывать стены своей тюрьмы. Добравшись до дверей, Левшин попытался упереться в них плечом, но тотчас же увидел, что этих дверей он не мог бы выломать и при помощи своего могучего богатыря Ферапонта. Продолжая обшаривать все углы, он ощупал в одном из них приставленную к стене лестницу.
Хотя Левшин был уверен, что лестница упирается одним концом в потолок и не ведет никуда, однако ж решился влезть по ней вверх; поднявшись ступеней на семь от земли, он почувствовал, что на него пахнуло свежим воздухом из отверстия сделанного в потолке. Левшин стал подниматься еще выше и очутился на чердаке, подле открытого слухового окна. В первую минуту ему представилась какая-то возможность к спасению, но эта надежда недолго продолжалась: слуховое окно было так мало, что он не мог даже просунуть в него голову и посмотреть, что делается на дворе. Подышав несколько времени прохладным ночным воздухом у открытого окна, Левшин стал искать, нет ли на этом чердаке какого-нибудь отверстия поболее этого слухового окна. Он не успел сделать трех шагов, как вдруг остановился и стал прислушиваться. Я думаю, вы не забыли, любезные читатели, что кладовая, которая служила для Левшина тюрьмою, пристроена была к высокой избе о двух жильях, следовательно, чердак ее примыкал к стене второго жилья — и за этой-то стеною послышался Левшину, хотя невнятный, но довольно звучный людской говор.
Левшин подошел к стене, повел по ней рукой и нащупал небольшие, но плотные двери с железными пробами, которые, однако ж, от легкого прикосновения, тихо отворились внутрь. Притаив дыхание и медленно подвигаясь вперед, Левшин вошел в просторный чулан, в котором по стенам развешаны были платья. Этот чулан отделялся от покоя, где раздавались громкие голоса разговаривающих, толстой бревенчатой стеной и дверью, которая, по-видимому, была заперта снаружи; в ней было прорубленное небольшое окошечко, вероятно, служившее для освещения чулана. Конечно, Левшину не трудно было бы отгадать, что это сообщение между его тюрьмой и жилыми покоями сделано было для того, чтобы хозяин избы о двух жильях мог во всякое время и не выходя на двор заглянуть в свою кладовую; но Левшин думал вовсе не об этом.
Притаясь у прорубленного в дверях окна, он мог и слышать и видеть все, что происходило в соседнем покое, или, верней сказать, большой избе, потому что в ней были и полати, и печь с горнушкой, и шестак, — одним словом, все то, что мы видим и теперь в крестьянских избах; разница была только в том, что над самым устьем печи были сделаны небольшие круглые отверстия; они служили для того, чтоб во время молитвы хозяина благодать проникала в печь, свободно входила в горшки, в которых варилась пища. Большая часть этой обширной избы была в тени, но весь передний угол ярко освещался тремя лампадами и восковыми свечами, которые горели перед иконами. В этом почетном углу за столом сидело шесть человек. Первое место, то есть под самими образами, занимал худощавый старик лет шестидесяти; из-под седых нависших бровей его сверкали серые, блестящие глаза. Во всех чертах лица его отражались внутренняя духовная гордость, жестокосердие и дикая, ничем не преклонная воля; а этот, исполненный мрачного огня, быстрый и беспокойный взгляд изобличал, если не совершенное безумие, то, по крайней мере, какое-то исступленное состояние, близкое к сумасшествию. На нем был черный подрясник и кантырь, или раскольничий клобук, который отличался от обыкновенных монашеских клобуков только тем, что тулья его имела форму жидовской ермолки и обшивалась мехом; в правой руке держал он костыль, похожий на игуменский посох, на левой висели у него длинные лестовки, т. е. кожаные четки. Левшину не трудно было узнать в этом чернеце полоумного раскольника, которого называли старцем Пафнутием. Подле него сидел человек пожилых лет в белом суконном балахоне; он вовсе не походил на своего соседа: его приглаженные волосы и небольшая опрятная бородка представляли разительную противоположность с косматой и нечесаной бородой старика. С первого взгляда Левшин подумал, что видит перед собою воплощенную доброту, кротость и смирение. Этот раскольник, которого называли отцом Филиппом, говорил так тихо, таким мягким благозвучным голосом, что, казалось, из уст его могли исходить только одни слова любви и милосердия; но Левшину стоило только посмотреть на его прищуренные, лукавые глаза, чтоб увериться в противном. В них выражалось такое коварное двуличие, такая искусственная кротость и притворное смирение, что, конечно, всякий предпочел бы иметь дело с его полоумным соседом, чем с ним. Тот походил на злую цепную собаку, а этот сладкоговорящий лицемер — на дикую кошку, которая прикидывается смиренницей для того, чтоб верней поймать и задушить свою добычу. Рядом с ним сидел небольшого роста старик, в сером зипуне, опоясанном веревкою. На огромной и вдавленной в широкие плечи голове его не было ни одного волоска; но зато необычайно длинная борода его, которая, покрывая всю грудь, опускалась ниже пояса, была предметом явного уважения и тайной зависти всех раскольников Брынского леса. Ученик знаменитого наставника черноболцев, Антипа Коровьи ножки, он сам был известен во всех скитах под именем Волосатого старца. Его прямой и узкий лоб, его бездушные, оловянные глаза, бессмысленные взгляды и совершенное отсутствие выражения в этих пошлых чертах лица, безжизненного в высочайшей степени, — все носило на себе отпечаток и природной глупости, и совершенного невежества. Если б борода этого лысого старика была не длиннее обыкновенных бород, то, вероятно, он прожил бы незаметно свой век в толпе безграмотных рядовых раскольников, которые повинуются своим наставникам из-за того, что они люди начитанные, и слепо верят им потому, что они говорят с ними языком, похожим на церковный язык, которым писаны все наши духовные книги.