Французский роман - Фредерик Бегбедер 2 стр.


Глава 5

Арестантские лохмотья

Это тебя я искал все это время, в шумных подвалах, на площадках, где никогда не танцевал, в море лиц, под мостами из света и простынями из кожи, в красном лаке на женских ногах над краем пышущей жаром постели, в глубине безнадежно пустых глаз, на задних дворах кособоких домишек, за спинами одиноких танцовщиц и пьяных барменов, среди зеленых мусорных баков и серебристых кабриолетов, я искал тебя среди разбитых звезд и фиалковых духов, в ледяных руках и липких поцелуях под ветхими лестницами, на потолке залитых светом лифтов, в тусклых радостях, в удаче, пойманной за хвост, и неискренне крепких рукопожатиях, мне пришлось все бросить и больше не искать тебя под черными сводами, на белых кораблях, в бархатных вырезах и сумрачных отелях, в лиловых восходах и желтоватых небесах, в мутных рассветах, мое потерянное детство.


Полицейские вознамерились установить мою личность; я не возражал, мне и самому это было интересно. «Кто может рассказать мне, кем я стал?»[4] — вопрошает Король Лир в пьесе Шекспира.

Я всю ночь не сомкнул глаз. Не знаю, настало утро или еще нет: надо мной вместо неба мигающая лампа дневного света. Я заключен в световую коробку. Лишенный пространства и времени, отныне я обитаю в контейнере с вечностью.

Камера предварительного заключения — это такое место во Франции, где на минимум квадратных метров приходится максимум боли.

Мою юность больше не удержать.

Я должен копаться в себе, прорыть туннель, как Майкл Скофилд в сериале «Побег», и выбраться из темницы. Заново отстроить свою память, как возводят стену.

Но разве можно спрятаться в воспоминаниях, которых нет?

Мое детство — ни потерянный рай, ни унаследованный ад. Скорее оно представляется мне затянувшимся периодом послушания. Люди склонны идеализировать свои ранние дни, но ведь поначалу ребенок — это просто сверток, который кормят, носят на руках и укладывают спать. В обмен на пищу и кров сверток понемногу привыкает подчиняться внутреннему распорядку.

Те, кто ностальгирует по детству, на самом деле сожалеют о тех временах, когда их кто-то опекал.

В конечном счете полицейский участок — те же ясли: вас раздевают, кормят, за вами следят, не пускают на улицу. Ничего странного, что моя первая ночь в тюрьме отбросила меня так далеко назад.

Никаких взрослых больше нет. Только дети разного возраста. Следовательно, сочиняя книгу о своем детстве, я буду говорить о себе в настоящем времени. Питер Пэн — персонаж, страдающий амнезией.


Есть одно любопытное выражение: спасается бегством. А что, не трогаясь с места спастись нельзя?

У меня во рту солоноватый привкус; тот самый, что я чувствовал тогда, в Сенице.

Глава 6 Гетари, 1972

Из всего моего детства сохранилась только одна картинка — пляж Сеница, в Гетари, там на горизонте угадывается Испания — синий мираж в нимбе света; должно быть, это 1972 год, тогда еще не построили вонючую станцию очистки, а спуск к морю не перегородили рестораном и автостоянкой. На пляже я вижу худенького мальчугана и стройного старика. Дед выглядит гораздо более бодрым, загорелым и спортивным, чем хилый, бледный до синевы внук. Седовласый мужчина бросает в море плоские камешки, которые прыгают по воде. На мальчике оранжевые махровые плавки с вышитым на них тритоном. Из носа у ребенка течет кровь, и правая ноздря заткнута ватным тампоном. Внешне граф Пьер де Шатенье де ла Рошпозе похож на актера Жан-Пьера Омона.


— А ты знаешь, Фредерик, — восклицает он, — что я видел здесь китов, голубых дельфинов и даже косатку?

— Кто такая косатка?

— Она вроде черного кита, очень хищная, а зубы у нее острые как бритвы.

— Но…

— Не бойся, это чудище не подплывает близко к берегу. Слишком уж оно большое. Здесь, на скалах, тебе ничего не грозит.

В тот день я решил, что на всякий случай в воду больше не сунусь. Дед учил меня ловить сачком креветок, а почему с нами не было старшего брата, я не знаю. Какой-то великий врач сказал матери, что у меня, возможно, лейкемия. Я, семилетний, находился на отдыхе — «восстанавливался». Мне предписали набираться сил на морском побережье и сквозь сгустки запекшейся крови дышать йодистым воздухом. В сырой спальне принадлежавшей деду «Патракенеи» (на баскском — «дом Патрика») мне клали в постель зеленую резиновую грелку, которая чмокала, когда я поворачивался, и постоянно напоминала о своем присутствии, обжигая мне пятки.

Мозг искажает картины детства, рисуя его более радостным или мрачным и уж во всяком случае куда более интересным, чем было на самом деле. Гетари образца 1972 года — тот же след ДНК; по примеру облаченной в белый халат криминалистки из научно-технического отдела полицейского комиссариата Восьмого округа, которая поскребла мне изнутри щеку деревянной лопаточкой и взяла на анализ немного слизи из ротовой полости, мне предстояло реконструировать всю картину по одному волоску, найденному на пляже. К несчастью, я не криминалист. Лежа в грязной камере и закрывая глаза, я только ощущаю, как галька впивается в мои голые ступни, слышу рокот Атлантического океана, предупреждающего, что близится прилив, чувствую липнущий к щиколоткам песок и вновь испытываю гордость оттого, что дед доверил мне нести ведро с морской водой, в котором барахтаются креветки. На пляже несколько пожилых дам натягивают купальные шапочки в цветочках. В часы отлива во впадинах между скалами остается вода и там, словно в ловушке, застревают раки и креветки. «Смотри, Фредерик, надо пошарить в расщелинах. Давай, твоя очередь». Мой седовласый дед в розовых сандалиях от Гарсии протянул мне сачок, а заодно научил новому слову — «расщелина»; обшаривая под водой острые края камней, он вытаскивал этих маленьких бедолаг, пятившихся прямиком к нему в сачок. Я тоже попытал счастья, но выудил лишь пару упиравшихся раков-отшельников. Меня это не огорчало: я был один с Дедушкой и ощущал себя таким же героем, как и он. На обратном пути из Сеница он собирал ежевику, растущую на обочинах. Для городского ребенка, шагавшего за руку с дедом, это было настоящее чудо — природа представлялась мне гигантским магазином самообслуживания, океан и земля изобиловали дарами — нагибайся и бери. До сих пор еда появлялась всего из двух мест — Холодильника или Магазинной тележки. Мне казалось, что я попал в плодоносные сады Эдема.

— Как-нибудь соберемся, сходим в лес Вогубер, за белыми. Их надо искать под опавшими листьями.

Так и не сходили.

Небо сияло необычайной голубизной. В кои-то веки в Гетари стояла хорошая погода, дома светлели прямо на глазах, как от белого вихря в рекламе чистящего средства «Аякс с нашатырным спиртом». Впрочем, не исключено, что небо было затянуто тучами, а я просто пытаюсь приукрасить действительность, потому что мне хочется, чтобы мое единственное детское воспоминание озарялось солнцем.

Глава 7 Натуральный ад

Полиция набросилась на нас на авеню Марсо, когда мы, компашка примерно из десятка гуляк, затянулись сигаретами, сгрудившись вокруг черного лакированного капота, расчерченного параллельными белыми полосками. Мы больше походили на «Обманщиков» Марселя Карне, чем на «Деток»-янки Ларри Кларка. Услышав вой сирены, мы прыснули в разные стороны. Стражи порядка выловили всего двух преступников — точь-в-точь как мой дед, который вытаскивал креветок из расщелин, — вот только роль ловушки сыграл вход на станцию метро «Альма-Марсо», в этот поздний час забранный решеткой. Когда они заламывали руки моему другу — назовем его Поэтом, — до меня донесся его протестующий крик: «Жизнь — кошмар!» Умирать буду — не забуду, с каким обалделым видом таращился на Поэта Полицейский. Двое патрульных приподняли нас над землей и подтащили к злополучному капоту. Хорошо помню этот сеанс левитации в полночный час — он произвел на меня впечатление. Диалог между Поэзией и Общественным порядком показался мне довольно-таки напряженным.


Полицейский. Вы что, спятили? Это что за безобразие на машине?

Поэт. Жизнь — КОШМАР!

Я. Мой предок был распят на колючей проволоке в Шампани!

Полицейский. Ладно, волоките их в восьмой ОППУР.

Я. Что это еще за ОППУР?

Второй полицейский. Отдел приема, поиска и уголовных расследований Восьмого округа.

Поэт. «По мере того как человеческое с-с-существо продвигается по дороге жизни, роман, потряс-с-савший его в юности, и волшебная сказка, вос-с-схищавшая его в детстве, с-с-сами с-с-собой увядают и меркнут…»[5]

Я (фанфаронски и одновременно услужливо). Это не его. Вы читали «Искусственный рай», капитан? Вы знаете, что искусственный рай помогает нам убежать из натурального ада?

Поэт. «По мере того как человеческое с-с-существо продвигается по дороге жизни, роман, потряс-с-савший его в юности, и волшебная сказка, вос-с-схищавшая его в детстве, с-с-сами с-с-собой увядают и меркнут…»[5]

Я (фанфаронски и одновременно услужливо). Это не его. Вы читали «Искусственный рай», капитан? Вы знаете, что искусственный рай помогает нам убежать из натурального ада?

Полицейский (в рацию). Шеф, мы их взяли с поличным!

Второй полицейский. А не фига было на улицу переться! Шли бы в сортир, как все люди. Нарвались, так не скулите.

Я (стирая порошок с капота своим шарфом). Мы — не как все люди, майор. Мы ПИС-С-САТЕЛИ, ясно?

Полицейский (хватая меня за рукав). Шеф, подозреваемый пытался уничтожить вещественное доказательство!

Я. Э-э, дорогой, зачем же так грубо? А если у меня теперь перелом? Мне больше нравилось, когда вы носили меня на руках!

Поэт (энергично мотая головой, что, по его мнению, было наилучшим выражением оскорбленного достоинства и гордости непонятого художника). Свобода недостиж-ж-жима!..

Полицейский. Заткнется он когда-нибудь?

Поэт (с убеждением в необходимости убеждать, выговаривая каждое слово старательно, по слогам, воздев кверху палец, словно бомж, беседующий сам с собой в метро). Власти нужны ар-р-ртисты, чтобы было кому говор-р-рить ей пр-р-равду!

Полицейский. Да что я тут с вами, в игрушки играю?

Поэт. Нет! С вами играть нельзя — вы всегда выигрываете!

Шеф (по рации). Ну все, хватит! Доболтались до капэзэ. Забирайте их!

Я. Да как же это? Слушайте, у меня брат — кавалер ордена Почетного легиона!


Еще один сеанс левитации, и мы очутились в завывающей двухцветной машине.

Не знаю почему, но мне сразу вспомнился фильм «Жандарм из Сен-Тропе» (1964), в котором Луи де Фюнес и Мишель Галабрю гоняются по пляжу за стайкой нудистов, чтобы выкрасить их синей краской. Мы каждое лето смотрели его всей семьей в Гетари, в гостиной, где пахло дымком из камина, мастикой для паркета и «Джонни Уокером» со льдом. Еще одну параллель можно было бы провести с «Никелированными пятками на шухере» Пелло[6], но я так и не мог решить, кто будет Гулякой, а кто Ищейкой.

Мне уже приходилось сидеть в «обезьяннике» — в марте 2004-го, во время Парижского книжного салона. Я попытался пробиться к президенту Шираку и преподнести ему майку с изображением Гао Синцзяня. Почетным гостем Салона был Китай, но власти странным образом «забыли» пригласить на него китайского диссидента, бежавшего во Францию и принявшего французское гражданство, лауреата Нобелевской премии по литературе 2000 года. Тогда меня тоже подняли над землей чьи-то мощные руки; как и в этот раз, ощущение меня приятно поразило. Должен уточнить, что мне повезло: одному из моих носильщиков передали по рации приказ:

— Не бить. Его знают.

В тот день я благословил свою популярность. Меня выпустили через час, а на завтра история о моем задержании появилась на первой странице «Монда». Час заключения в зарешеченном грузовике за репутацию бесстрашного защитника прав человека — классное соотношение: «физическое неудобство — информационная поддержка». На сей раз мне предстояло просидеть взаперти подольше, и пострадал я за акцию далеко не столь гуманистическую.

Глава 8 Первые грабли

Почему Гетари? Почему мое единственное детское воспоминание постоянно уводит меня в этот красно-белый мираж Страны Басков, где ветер надувает развешанные на веревках простыни, словно паруса неподвижно застывшего корабля? Я часто говорю себе: надо было мне жить там. Я был бы другим; вырасти я там, все сложилось бы иначе. Стоит мне закрыть глаза, как под моими веками играет волнами море в Гетари, я как будто вдруг распахиваю голубые ставни старого дома. Смотрю в окно и окунаюсь в прошлое. Сработало. Я все вижу.

Сиамская кошка, проскользнув в дверь гаража, удирает прочь. Мы спускаемся на пляж, где собираемся полакомиться коврижкой с маслом, которую несем с собой в фольге. Мы — это я, мой брат Шарль и моя тетя Дельфина, наша ровесница (самая младшая из сестер матери). Под мышкой у нас свернутые полотенца. Мы все ближе к железной дороге, и сердце у меня начинает колотиться: я боюсь поездов.


В 1947 году, когда моему отцу было столько же лет, сколько сейчас мне, с ним произошел несчастный случай. Он нес каяк, который зацепило поездом из Сан-Себастьяна. Отца протащило по рельсам, он был весь в крови, сильно поранил ногу и бедро, разбил голову. С тех пор на месте происшествия висит табличка: «Осторожно! Берегись встречного поезда!» Впрочем, сердце у меня колотится не только поэтому. Я надеюсь встретить девушек, дежурящих на переезде. У Изабель и Мишель Мирай золотистая кожа, зеленые глаза и белоснежные зубы, обе носят джинсовые комбинезоны с обрезанными выше колен штанинами. Деду не нравилось, что я с ними знаюсь, но это было сильнее меня. Если самые красивые в мире девчонки принадлежат к неблагополучному социальному слою, значит, сам Господь Бог решил вос становить на земле хотя бы подобие справедливости. В любом случае, они смотрели только на Шарля, который их в упор не замечал. «Блондин из Парижа!» — восклицали они, когда мы шагали мимо, а Дельфина с гордостью вопрошала: «Вы помните моего племянника?» Всегда впереди всех, он шел вразвалочку в сторону пляжа вдоль утопающих в гортензиях террас, сказочный принц с глазами цвета индиго, само совершенство в рубашке поло и белых бермудах от Лакоста, с пенополистироловой доской для серфинга под мышкой… Потом взгляды девушек обращались на меня, трусившего сзади, и улыбка сползала с их лиц. Взъерошенный, неуклюжий скелетик с тоненькими ручками-ножками, тщедушное пугало с выбитыми в драке (а точнее, в перестрелке каштанами в Багатели) передними зубами, с коленками в лиловых следах от недавних болячек, с облупившимся носом и последним номером «Пифа» в руке. Нельзя сказать, что при виде меня они преисполнялись отвращения, просто начинали смотреть в другую сторону, пока Дельфина бормотала: «А это… Ну… Это Фредерик, младший брат». Я краснел до кончиков оттопыренных ушей, выглядывавших из-под моей белокурой гривы, и не мог выдавить из себя ни слова, парализованный робостью.

Все свое детство я, чуть что, впадал в краску и постоянно с этим боролся. Кто-нибудь о чем-нибудь меня спрашивал, и на щеках у меня тут же вспыхивали пунцовые пятна. На меня обратила взор девочка? Мои скулы приобретали гранатовый оттенок. Учитель в классе задавал мне вопрос? Лицо у меня покрывалось пурпуром. Постепенно я разработал целую систему приемов, помогающих скрывать тот факт, что я легко краснею: нагибался завязать шнурок на ботинке, резко отворачивался, словно привлеченный чем-то захватывающим, убегал, прятал лицо за волосами, подтягивал повыше воротник свитера.

Сестры Мирай сидели на низеньком белом парапете у железной дороги и болтали ногами, с удовольствием подставляя их солнцу, проглянувшему между двумя летними дождями, а я тем временем завязывал шнурки, вдыхая запах влажной земли. Девушки совсем не обращали на меня внимания: я мучился от своей красноты, но на самом деле был прозрачным как стекло. До сих пор не могу без злости вспоминать про то, как превращался в невидимку и умирал от тоски, одиночества и непонимания! Я грыз ногти и дико комплексовал: торчащий вперед подбородок, уши как у слона, уродливая худоба — мало, что ли, надо мной в школе издевались? Жизнь — это долина слез, но факт остается фактом: никогда в жизни меня так не переполняла любовь, и я готов был ею делиться, но девицы с переезда чихать на нее хотели; ну что, если мой брат уродился красивым, а я нет — не его ж в этом винить. Изабель показывала ему синяк на ляжке: «Смотри, это я вчера с велика упала, видишь? Попробуй, надави пальцем, ой, да не так сильно, больно же…», а Мишель, завлекая Шарля, откидывала назад длинные черные волосы и опускала веки точь-в-точь как кукла, которая открывает глаза, стоит только ее усадить. Красавицы вы мои, да если б вы только знали, до какой степени ему было на вас наплевать! Шарль думал о партии в «Монополию», отложенной до вечера, об ипотеке на дома по улице Мира и авеню Фош, в девять лет он уже вел точно такую же жизнь, как сегодня, и мир лежал у его ног, и вся вселенная подчинялась его воле, и в этой безупречной жизни места для вас не было. Прекрасно понимаю ваше восхищение (мы всегда стремимся к недостижимому), ведь я и сам восторгался им не меньше вашего, боготворил старшего брата, рожденного побеждать, гордился им и не задумываясь последовал бы за ним на край света. «О брат, который мне дороже света дня!»[7] Вот почему я на вас не сержусь, напротив, говорю вам спасибо: если бы вы вдруг меня полюбили, стал бы я писателем?

Назад Дальше