Я крикнул вдогонку:
— Галя!
Она остановилась. Высокая, румяная, в простеньком голубом сарафанчике, она стояла посреди аллеи и удивленно смотрела на меня. Темные ее волосы были зачесаны назад, и розовые маленькие уши были открыты.
— Куда бежишь? — спросил я.
— Да так, в одно место!
— А куда — в одно место?
— Какой ты любопытный! С чего бы это? Ну, если тебе интересно, — к папе. Завтрак ему несу! — И Галя махнула корзинкой.
Помолчали. Галя смотрела в сторону, на речку, что протекала внизу под обрывом. Потом, не глядя на меня и делая вид, что я ей совершенно безразличен, Галя спросила:
— А ты… куда?
— Я… к тебе.
— Ко мне?
— Ну конечно. А чего ты удивляешься?
— Вот никогда бы не подумала.
— Почему?
— Но я ж тебя просила прийти — ты не пришел.
— Галя, честное слово, я не виноват. Ну, давай пойдем туда к скале, я тебе все расскажу.
— Что расскажешь?
— Все как есть. Это Петька виноват. Давай сядем.
— Нет, садиться я не буду. Мне некогда. Вот если хочешь, проводи меня. Скоро на заводе обед, а папа голодный останется…
Мы пошли рядом. Когда я рассказал Гале, как обманул ее и меня Петька, она протянула:
— Вот жулик толстый, смотри ты! А я думала — ты на меня сердишься за что-нибудь. Не приходит, не приходит! Дай, думаю, напишу записку. Послала — тоже не приходит. А встретились — даже не разговаривает. Важный такой. Ну, думаю, и не надо.
— Скучно тебе было? — криво усмехаясь, сказал я. — Вот не поверю. Ты же с Котькой ходила!
— Ну, то когда было, — безразлично протянула Галя, — когда ты на Подзамче ушел. Мы с Котькой на качелях катались, комическую картину смотрели в иллюзионе, а когда совсем стемнело, сюда зашли. — И Галя спокойно кивнула головой на кондитерскую Шипулинского.
— К Шипулинскому? — переспросил я и даже поперхнулся от волнения.
— Ага. Если бы ты знал, какие мы ели миндальные пирожные, а потом мороженое фисташковое.
— Ну, подумаешь! Я каждое воскресенье захожу сюда с нашими хлопцами.
— Правда? — поверила Галя. — Смотри ты! А меня на улице в тот раз мороженым угощал. Зашли бы лучше сюда.
— Ну и зайдем. Конечно, зайдем.
«Вот дурак, нахвастался! — тотчас выругал я себя. — Как же я поведу Галю в кафе, когда у меня денег нет!»
А Галя, словно угадывая мои мысли, спросила:
— А откуда у тебя деньги, Васька? Ты же не работаешь?
— У меня больше денег, чем у твоего Котьки. Я насобирал себе денег.
— Ну, положим, — протянула Галя. — И совсем не больше. Котька знаешь сколько у медника получает? А ну угадай. Ни за что не угадаешь! На десять рублей меньше, чем мой папа на заводе получает. Тридцать пять рублей в месяц Котька получает, вот.
— Ну, то он тебе нахвастался!
— Чего нахвастался? Да Захаржевский сам моему папе рассказывал, сколько он денег Котьке платит.
— Еще бы не платить! — сказал я. — Захаржевский жулик! Он частник! Он в своей мастерской людей как хочет обмахоривает, оттого и Котьке много платит. Чтобы молчал.
— Ну, этого я не знаю, — ответила Галя.
Разговор оборвался.
Я шел и думал о Котьке. Котька все больше и больше становился у меня поперек дороги.
Чем ближе мы подходили к Больничной площади, тем громче доносился оттуда частый треск заводского двигателя. Вскоре мы увидели красные кирпичные стены заводского здания и пошли к нему напрямик через площадь, поросшую густым подорожником. На одной стороне площади, в глубине тенистого двора, усаженного высокими тополями и старыми липами, виднелось длинное, растянувшееся на целый квартал здание бывшей земской больницы.
Завод «Мотор» стоял напротив, через площадь. Почему его так назвали, трудно сказать. Моторов завод не собирал, а делали на нем только маленькие соломорезки да изредка ремонтировали тяжелые вальцы для соседних мельниц. Рядом с заводом высился желтый трехэтажный дом — заводская контора. Сюда приходили крестьяне, платили деньги и увозили к себе домой крашенные зеленой краской соломорезки с круглыми чугунными маховиками на боку.
Завод в нашем городе был самым большим предприятием: на нем работало сто десять рабочих, по утрам заводской гудок ревел так громко, что его было слышно и на Заречье, и даже у нас — в совпартшколе.
Узенькая железная труба с острым колпачком, притянутая к земле четырьмя тросами, дымилась над заводом. Когда мы подошли совсем близко, запахло курным углем.
— Ты… очень торопишься? — спросила меня Галя, останавливаясь.
— Нет, а что?
— Подожди меня. Хочешь? Я снесу папе завтрак — и назад.
— Только быстренько. Раз-два!
— Я недолго! — крикнула Галя и убежала.
От ветра ее голубой сарафан надулся, обнажив длинные загорелые ноги. Галя бежала легко, поправляя на бегу свободной рукой волосы. Когда она скрылась за воротами, я подошел к заводу и стал прогуливаться по тротуару.
Завод стоял на крепком кирпичном фундаменте. Сквозь разбитые стекла его чугунных переплетов доносился скрип станков. Кто-то крикнул. Тяжело ухнули кувалдой.
Хорошо, должно быть, работать там, внутри завода, у станка и растачивать острыми резцами твердое железо! А потом, когда наступит обед, сидеть на солнышке на заводском дворе, посреди старых поржавевших маховиков, обломков железа и есть из платочка свежий хлеб с краковской колбасой. Солнце греет вовсю, птицы поют на деревьях в соседнем больничном саду, а ты, знай себе, сидишь да не спеша пожевываешь колбасу. Времени на обед дается на заводе много — целый час, словно на большую перемену в трудшколе.
А как, должно быть, приятно, когда тебя спросят, кто ты, ответить: рабочий! Да еще добавить погодя: работаю на заводе «Мотор»! Это очень много значит — работать на заводе «Мотор», быть металлистом. В нашем маленьком городе есть рабочие — типографщики, железнодорожники, мукомолы, деревообделочники, но никого так не уважают, как металлистов. Про них все говорят: это чистокровные пролетарии, это настоящий рабочий класс!
В большие революционные праздники, когда колонны жителей города маршируют перед сосновой трибуной по бывшей Губернаторской площади, сразу же за главным оркестром идет завод «Мотор». Идут литейщики, слесари, кузнецы в кожаных фуражках, в синих спецовках. Знамя завода, тяжелое, бархатное, обшитое золоченой бахромой, — самое красивое в городе. На этом красном бархате масляными красками нарисован в кожаном фартуке рослый рабочий, выпускающий из высокой вагранки струю расплавленного металла.
Знамя для завода было сделано не в нашем городе, как знамена других профсоюзов. Бархатное знамя металлистов заказывали в Киеве, и делали его там лучшие мастера. Это тяжелое бархатное знамя обычно несет самый сильный из металлистов-литейщиков, Козакевич, любитель французской борьбы и очень веселый парень. Недавно, когда трудящиеся города в годовщину захвата румынскими боярами Бессарабии демонстрировали перед исполкомом, требуя вернуть Бессарабию, было пасмурно и ветрено. Ветер рвал изо всей силы бархатное полотнище знамени, древко гнулось, но Жора Козакевич шел впереди колонны с высоко поднятой головой и не выпустил знамени из своих загорелых мускулистых рук.
Да что там говорить! Рабочим-металлистом очень почетно быть. Жаль, что мне нельзя сейчас попытаться поступить на завод. Надо окончить рабфак и потом…
Я подошел вплотную к задымленной выхлопной трубе. Она торчала прямо из стены — черная, немного загнутая вниз. Камни на тротуаре под трубой закоптились, стали скользкими от нефтяного нагара и блестели. Из трубы вылетал голубоватый прозрачный дымок.
А ну, интересно — горячо или нет? Я осторожно провел под трубой рукою. Ладонь мою сразу обдало тугим и теплым дыханием двигателя. Потрогал и трубу — теплая.
А что, если закрыть трубу совсем, остановится двигатель или нет? Но только я поднес ладонь к черному и скользкому отверстию, как ее сильной струей теплого воздуха сразу же отбросило вниз. Тогда я подложил обе ладони вместе, но и они были отброшены вниз сильной струей газа.
Скоро ладони покрылись маслянистым глянцем и пахли, как труба, перегорелой нефтью, заводом, станками. «Должно быть, так пахнут все металлисты», — подумал я, и мне стало не по себе, что я — лодырь — шатаюсь по улицам днем, когда все работают, а самое главное — неуютно стало на душе оттого, что мне предстояло гулять еще долго, до самой осени, до того времени, когда начнутся занятия на рабфаке.
— Василь! — послышалось издали. — Пошли!
Я обернулся. Помахивая пустой корзиночкой, Галя ждала меня у ворот.
Мы погуляли с Галей еще немного на бульваре, покатались там на качелях; когда я понял, что Галя перестала на меня сердиться, я проводил ее домой и, веселый, пошел купаться к водопаду.
Но вот ближе к ночи, когда зажглись все шесть окон курсантского клуба в здании совпартшколы, мне сделалось очень тоскливо. Не заходя к родным, я вышел из кухни и сел на ступеньках каменного крыльца.
Большой жук пролетел над ветками явора и сразу же круто взвился вверх. В красном флигеле напротив, где жил начсостав школы, было ярко освещено одно окно. Из этого окна доносились звуки балалайки. Там жили Картамышев и Бойко. Видно, это кто-нибудь из них играл сейчас на балалайке.
На кухне мыли посуду после курсантского ужина. Слышно было, как постукивают в чанах с горячей водой алюминиевые ложки, миски, большие кастрюли из-под соусов.
Я вспомнил о сегодняшнем обещании повести Галю в кондитерскую к Шипулинскому. Уже после полудня, когда, нагулявшись вдоволь по дорожкам бульвара, мы расставались, Галя лукаво посмотрела на меня и спросила:
— Скоро будем есть пирожные, да?
— Ну конечно! — сказал я басом и поспешил поскорее уйти. Теперь нельзя было показаться на глаза Гале, пока у меня не будет денег, иначе она подумает, что я лгун и обманщик вроде Петьки Маремухи. Но где взять денег? Одолжить у Петьки? Не даст! Да и нет у него столько денег — копеек двадцать, может, наберется. Жаль, что я выменял у Петьки на его пистолет своих голубей. Для чего он мне, этот зауэр? А голубей можно было снести на птичий базар и продать.
Что же еще можно продать из моих вещей? Я стал перебирать в уме свое имущество: клещи, молоток, снарядные капсюли, альбом для марок. Все это для продажи никак не годилось. На кухне сильнее загромыхали посудой. Я представил себе, как старший повар обливает кипятком из медного бака засаленные миски и ложки.
«Ложки… ложки… ложки…» Несколько раз я тихо, про себя, повторил это слово.
В маленькой плетеной корзинке у тетки Марьи Афанасьевны лежали завернутые в бумагу полдюжины серебряных ложек. Не раз, вытаскивая их оттуда, тетка говорила:
— Это приданое тебе, Василь. Будешь жениться — подарю тебе на хозяйство ложки.
Почему я не могу взять ложки сейчас, раз они для меня приготовлены? Ну, хоть не все, а половину, скажем?
«Но ведь это будет кража», — подумал я и оглянулся так, словно кто-то мог подслушать мои мысли. Но вокруг никого не было.
«Это когда чужой у чужого ворует, тогда кража, — подумал я, — а я свой, и ложки для меня приготовлены. Нужно мне беречь их для приданого, — разве я буржуй?»
И в этот теплый летний вечер, сидя на каменном крыльце флигеля, я твердо решил забрать у тетки половину ее ложек.
У ЮВЕЛИРА
За витриной у деревянного столика сидел седой старый ювелир. Несколько раз, сжимая в кармане рукой, чтобы не звенели, три серебряные ложки, я проходил мимо ювелира и все не решался войти.
Возле ювелира были люди. Двое. Они разговаривали с ювелиром, а он, не вставая, искоса глядел на них.
— Ну, уходите побыстрее, черти! Побыстрее, ну!.. — шептал я, злясь на этих разговорчивых людей.
Возвращаться еще раз к ювелиру мне не хотелось, и я перешел на другую сторону улицы и остановился около витрины магазина Аронсона. Рассыпанные на блюде, лежали за пыльным стеклом наполовину растаявшие под солнцем конфеты-подушечки. По блюду ползали мухи; шевелили крылышками, нежно прикасались к сладкой конфетной жиже тонкими носиками. Я поглядывал в сторону ювелирного магазина. Наконец стукнула дверь, и на улицу вышли двое людей. Один, низенький, в синей толстовке до коленей, держал на ладони белые часы. Выйдя на тротуар, он глянул на них, весело сплюнул и передал часы другому человеку, высокому и плешивому, в черных роговых очках. Плешивый пожал плечами и, сунув часы в карман, пошел в другую сторону, а человек в синей толстовке, легко подпрыгивая, быстро побежал вниз, к мосту. Видно, плешивый хотел обжулить этого низенького в толстовке, но ничего у него не вышло.
Я перешел дорогу и, набравшись храбрости, толкнул дверь магазина.
Тикали в углу большие стенные часы. Пахло кислотой. За деревянным барьерчиком, прижатый к стене, стоял тяжелый несгораемый шкаф.
Седой ювелир сидел сгорбившись и разглядывал в лупу круглую браслетку с темно-зеленым камнем. Когда я подошел к деревянному барьерчику, ювелир поднял голову и глянул на меня.
— Вы… покупаете серебро? — спросил я тихо.
Ювелир вынул из глаза трубку с лупой, положил ее на стол и сказал:
— Ну, допустим, покупаю… А что?
— Вот, хочу продать… — сказал я и, чуть не разорвав карман, вытащил оттуда ложки. Я положил их рядышком на деревянный барьерчик.
Ювелир быстро сгреб их к себе и стал просматривать на каждой пробу. Потом, глядя мне в лицо, он спросил подозрительно:
— Чьи ложки? Небось ворованные?
— Мои, — ответил я совсем тихо, чувствуя, как лицо заливает кровь. И добавил: — Мне мама велела их продать. Она больна.
— Мама велела? — переспросил ювелир. — Значит, ложки не твои, а мамины?
Я кивнул головой.
— Где вы живете?
— На Заречье, — соврал я.
— Адрес?
— В Старой усадьбе… Возле церкви…
— Над скалой?
— Ага…
— Твоя фамилия?
— Маремуха! — выпалил я и съежился, думая, что ювелир сейчас же схватит меня за шиворот и позовет милиционера.
Но старик, записав фамилию на крышке папиросного коробка, спросил сухо:
— Сколько?
— А сколько дадите?
— Твой товар — твоя цена! — строго сказал ювелир и поглядел в окно.
Я понатужился и сказал как можно тверже:
— Шесть рублей!
— Много! — ответил ювелир, вставая. — Четыре!
— Ну давайте четыре!
Ювелир, не глядя, открыл ящик стола, вынул оттуда желтый кожаный бумажник и, отсчитав деньги, положил их на барьерчик. Я схватил эти четыре мятые бумажки и, сжав их в кулаке, выбежал на улицу.
Я шел домой мимо поросших зеленью палисадников, опустив голову, стараясь не глядеть в лицо случайным прохожим.
Было жарко.
Лицо горело от стыда.
Лишь за один квартал до совпартшколы я, разжав кулак и расправив смятые влажные бумажки, сунул их в карман.
— Василь! Подожди! — закричал кто-то издали.
Я обернулся. Снизу по Житомирской бежал Маремуха. Он приблизился, и я увидел, что лоб его блестит от пота.
— Фу, заморился! — сказал Петька, пожимая мне руку. — Целое утро полол кукурузу, аж четыре грядки выполол, а теперь тато пустил меня погулять… Где ты пропадаешь, Васька, почему не заходишь?
— Да времени не было!
— Кто стрелял, ты знаешь?
— А откуда я знаю кто? Может, жулики с Подзамче в сад залезли за крыжовником.
— Ну ты брось! — важно сказал Маремуха. — Какой дурак ночью за крыжовником полезет? Разве его ночью нарвешь? Яблоки — это другое дело.
Я промолчал и ничего не ответил Петьке. Проклятые ложки не давали мне покоя. А вдруг тетка уже заметила пропажу и станет допытываться о них при Петьке? Идти вдвоем к нам во флигель мне не хотелось.
— Пойдем к тебе в сад, Василь? — попросил Петька. Видимо, ему хотелось отведать крыжовника.
— Давай лучше в другое время. Там Корыбко теперь шатается. Сходим лучше выкупаемся.
— А куда?
— В Райскую брамку.
— Это далеко! — заныл Маремуха. — Жарко сейчас.
— Ничего, пойдем через кладбище. Там холодок! — решил я и двинулся возле ограды совпартшколы по направлению к Райской брамке.
Петька Маремуха нехотя поплелся за мной.
Купанье немного развеселило меня, и я совсем забыл о деньгах, которые лежали в кармане. Только расставшись с Петькой и подходя к нашему флигелю, я снова вспомнил о ложках, и мне стало не по себе: «Лишь бы не заметили! Лишь бы не заметили!» — думал я, проходя полутемным коридором в квартиру родных.
За дверью послышался голос тетки.
Я вошел в комнату и увидел за столом отца. Он обедал, а тетка доставала с полки пустую кастрюлю.
Я безо всякой охоты сел за стол напротив отца.
— Мне сегодня нагоняй за тебя был, — сказал отец.
— Какой нагоняй? — спросил я, насторожившись.
— Полевой все меня расспрашивал о тебе.
— Полевой?
— Ну да. Ты ему, видно, понравился. Все интересовался: где, говорит, учился, куда думает дальше? Я ему рассказал все, а он тогда: «Что ж, пора, говорит, парню в комсомол вступать. Ты, говорит, Манджура, коммунист, передовой человек, а парень у тебя баклуши бьет. Пусть, говорит, посещает нашу комсомольскую ячейку… Нагрузочку ему дадим». Понятно?
Тетка подвинула ко мне тарелку супа с клецками.
— Понятно, Василь? — переспросил отец.
Мне было очень стыдно в эту минуту. Зачем я забрал эти ложки? Отец еще не знал об их пропаже, но ведь каждую минуту он мог узнать о ней.
Я не выдержал его взгляда и, опустив глаза, помешивая ложкой горячий суп, чуть слышно сказал:
— Понятно!