Прочитав о железном колпаке, Тео нахмурился.
“Если это было убийством ради убийства, – писала газета, – то мы имеем дело с опаснейшим душевнобольным – или душевнобольными – вроде Джека Потрошителя, который орудовал в Лондоне в 1880-х годах. Но Потрошитель действовал в одиночку и лишь однажды убил двух женщин за один день, да и то в разное время. Выходит, довильскому преступнику удалось превзойти лондонского дьявола: он убил семерых сразу. Он резал этих злосчастных одну за другой, может быть, даже на глазах друг у дружки, но что-то мешало им бежать или прийти на помощь подругам. Возможно, преступник обладает способностью к гипнозу? Или он просто напоил этих женщин, подсыпав им в вино какого-нибудь зелья? Ответов пока нет – есть лишь семь слипшихся грязных женских тел со следами ножевых ранений. Жандармерия Довиля уже связалась с набережной Орфевр, и уголовная полиция приступила к расследованию ужасного преступления”.
На фотографиях можно было различить уродливый механизм со стрелой и ковшом, замерший у разверстой ямы, людей с носилками, здание мэрии Довиля. Снимки заметно различались качеством, из чего Тео сделал вывод, что фотографы пользовались не новейшими пленочными фотоаппаратами, а старыми переносными камерами с раздолбанными кремальерами.
Он отложил газету.
Довиль, эти слипшиеся трупы, мужчина в железном колпаке…
Завершая репортаж о страшной находке в Довиле, газета “Пари суар” цитировала Ретифа де ла Бретонна: “Подобно солнцу, о Париж, ты распространяешь твой свет и твое животворящее тепло на внешний мир, тогда как внутри ты темен, и тебя населяют дикие животные”.
Католические издания вытащили на свет божий “Письма о Париже и Франции в 1830 году” немецкого историка Фридриха фон Раумера, который писал: “С башни Нотр-Дам осмотрел вчера ужасный город: кто построил здесь первый дом и когда обрушится последний, так что мостовые Парижа станут выглядеть как мостовые Фив или Вавилона?”.
А бульварная пресса вспомнила “Парижского цирюльника” Поля де Кока: “Ах, мой мэтр! Сатана проник в наш бедный город и хочет сделать из него свое владение”.
Словом, газетам было о чем писать, и они торопились: был канун Рождества, когда людям уже не хочется читать все эти мрачные истории. Поэтому информация о курьезном случае в “Казино де Гренель” была напечатана мелким шрифтом на последней полосе, в разделе “Происшествия”, между историей про облаву в катакомбах, где по традиции собирался всякий сброд, и сообщением о сошедшем с рельсов трамвае неподалеку от Чрева.
Маловероятно, чтобы занятые предрождественскими хлопотами и шокированные “довильским делом” обыватели обратили внимание на заметку о каком-то русском чудаке, сошедшем с ума в кинотеатре.
Эта газетная заметка не содержала ошибок, хотя и нуждалась в некоторых дополнениях и уточнениях.
В 1916 году Федор Завалишин действительно был зачислен в состав Русского экспедиционного корпуса, в первую отдельную бригаду, но не солдатом, а специалистом по фотокиноделу при штабе корпуса, и был приписан к разведотделу. Жалованье ему положили офицерское. По прибытии во Францию он наравне со всеми прошел обучение в лагере Майи, в Шалоне, и был направлен на передовую неподалеку от Реймса.
Он принимал участие в боевых действиях, достигавших подчас такого накала, что даже полковым священникам приходилось подниматься в контратаку с оружием в руках.
Корпус нес большие потери, потому что солдат в него набирали не по боевому опыту, а по росту, цвету глаз и вероисповеданию, и больше всего в них ценилось умение ходить парадным шагом. Вдобавок русские части оказались без траншейной артиллерии и правильно организованной разведки.
Опыту Федора Завалишина подчас просто не находилось применения, и нередко, вместо того чтобы заниматься своим прямым делом, он участвовал в боях наряду с солдатами и офицерами. Позднее, в знаменитой битве при Суассоне, когда Русский легион (все, что осталось от экспедиционного корпуса) проявил массовый героизм, отражая прорыв германцев к Парижу, Завалишин заменил убитого командира пулеметного расчета, был ранен, контужен, лечился в Курти.
Он был награжден французским Военным крестом с бронзовой пальмой, Военным крестом с серебряной звездой и дважды – русским Крестом св. Георгия.
По завершении войны он устроился техником на киностудии “Гомон”, а когда Франция в 1922 году признала беженский “нансеновский” паспорт, позволявший русским легально заниматься бизнесом в тридцати восьми странах, – открыл собственное фотоателье. По воскресеньям он иногда ходил в зоосад, где с почетом содержался легендарный медведь Мишка, живой талисман Русского экспедиционного корпуса, пострадавший во время германской газовой атаки.
В госпитале Тео быстро пришел в себя. Он рассказал доктору Эрве, что почувствовал себя плохо сразу по выходе из “Казино де Гренель”. Не помогла и рюмка абсента, выпитая в ближайшем кафе. Лица людей, стены домов, предметы – все было окрашено красноватым мерцающим светом; голова кружилась; тело будто овевал теплый ветерок. В полицейском участке после признания в преступлении, сделанного заплетающимся языком, он вдруг упал и на несколько мгновений замер, после чего тело его искорежила судорога, ударила крупная дрожь, на губах выступила пена, то есть, как выражаются врачи, аура сменилась тонической стадией, перешедшей в стадию клоническую. Это была картина, характерная для эпилептического припадка. Во время приступа у больного случилось вулканическое семяизвержение, а температура тела значительно превысила нормальную.
По просьбе доктора Эрве, которого тревожило умственное здоровье пациента, – эпилептики нередко страдают прогрессирующим ослаблением памяти, – Тео без запинки перечислил все восемьдесят шесть деталей пулемета “гочкис”, который называли “пулеметом победы”, подсчитал свой заработок за все время пребывания на театре военных действий: ему платили 750 франков в месяц, тогда как нижнему чину в Русском экспедиционном корпусе – 0,75 франка в сутки (втрое больше, чем французскому рядовому), – и, не переводя дыхания, прочитал “Отче наш”, объяснив, что это “Pater noster” по-русски.
– Это со мной впервые, доктор, – сказал Тео. – Я никогда не страдал падучей.
Доктор Эрве был опытным психиатром и понимал, что страна, которая месяц за месяцем теряла на войне около десяти тысяч мужчин в сутки только убитыми, еще не скоро обретет душевное здоровье. Душа Франции была воспалена и находилась во власти демонов тьмы. В госпиталях все еще было немало мужчин, которые в бреду командовали ротами, отбивались в траншеях от бошей и мочились под себя, падая во сне с небес в горящих аэропланах. Врач прописал Тео воздержание и покой.
5
Бельведер, примыкавший к главному зданию госпиталя с южной стороны, выходил в сад, где среди оголенных деревьев по узким дорожкам уныло бродили больные. Устроившись поудобнее в плетеном кресле с сигарой и газетами, Тео иногда бросал взгляд на этих бедолаг в серых шерстяных халатах, за которыми присматривали суровые сестры милосердия.
Здесь, на бельведере, его и нашел Жак-Кристиан Оффруа, журналист, автор заметки о происшествии в “Казино де Гренель”, сотрудник газеты “Пари матен”. Это был тщедушный юноша с острой нижней челюстью, которую он старательно выпячивал, чтобы произвести впечатление волевого человека – вроде Бенито Муссолини или Эме Симон-Жирара, исполнившего главную роль в нашумевшем двенадцатисерийном блокбастере “Три мушкетера”.
Коллеги в шутку называли его “вашим преосвященством”: даже в репортаж о поимке мелкого воришки он норовил вставить цитатку из Священного Писания (которую редакторы, разумеется, с удовольствием вычеркивали). Господин Оффруа учился в иезуитском колледже и поэтому стал бунтарем и мечтателем. Он бунтовал против Бога и хотел соединить в своих книгах – Жак-Кристиан мечтал стать писателем – яркую вульгарность Библии с ядовитым психологизмом Достоевского, который в те годы вошел во Франции в большую моду.
Происшествие в “Казино де Гренель” поразило Жака-Кристиана. Как раз накануне этого события он наконец прочел “Братьев Карамазовых”. В этом романе один из главных героев, монах Зосима, рассказывал о человеке, который некогда совершил преступление и забыл о нем. Но спустя четырнадцать лет внезапные муки совести сделали его существование невыносимым и побудили его открыться и объявить себя злодеем. После этого признания он заболел непонятным недугом и вскоре умер. Умер он, как утверждает рассказчик, просветленным.
Старец Зосима радуется этому, “ибо узрел несомненную милость Божию к восставшему на себя и казнившему себя”.
Ученику иезуитов была понятна эта радость, хотя она и вызывала у него протест, а будущему писателю хотелось понять, что же за человек этот здоровяк, так не похожий на худосочных и истеричных героев Достоевского. Тео произвел на юного господина Оффруа сильное впечатление. Судьба напала на него из-за угла, застала его врасплох, как царя Эдипа или апостола Павла. Он был готовым героем романа, и было бы глупо этим не воспользоваться.
Старец Зосима радуется этому, “ибо узрел несомненную милость Божию к восставшему на себя и казнившему себя”.
Ученику иезуитов была понятна эта радость, хотя она и вызывала у него протест, а будущему писателю хотелось понять, что же за человек этот здоровяк, так не похожий на худосочных и истеричных героев Достоевского. Тео произвел на юного господина Оффруа сильное впечатление. Судьба напала на него из-за угла, застала его врасплох, как царя Эдипа или апостола Павла. Он был готовым героем романа, и было бы глупо этим не воспользоваться.
Тео встретил его улыбкой и кивком пригласил садиться.
Жак-Кристиан опустился в плетеное кресло рядом с Тео.
– Как вы себя чувствуете, Тео? – спросил он, раскуривая трубку.
– Доктор Эрве говорит, что через день-два может меня выписать.
– А потом?
– Потом, мсье?
– Ну да, что потом, Тео? Не хотите же вы сказать, что ваша жизнь останется прежней? Вы только что пережили потрясение… Вы столько лет считали себя человеком, которого каждое утро видите в зеркале, и вот вдруг узнали о себе что-то новое, что-то такое, что ставит под сомнение всю вашу прежнюю жизнь… Вдруг оказалось, что внутри вас все эти годы как будто жил другой, темный человек… Разве это не потрясение?
Тео кивнул.
– С этим ведь нужно что-то делать…
– Наверное, вы правы, мсье, – сказал Тео. – Но пока у меня нет никаких планов. – Он помолчал. – Однажды в ночном лесу под Суассоном мы столкнулись с немцами. Неожиданно, нос к носу. Для немцев это тоже было неожиданностью. Ночь, туман, лес… Мы молча бросились друг на друга в штыки. – Он снова сделал паузу. – Только вообразите, мсье: несколько сотен мужчин с оружием в руках дрались в том лесу почти вслепую. Удар, удар, еще удар… Это был не бой – это была настоящая свалка. В темноте было слышно лишь громкое дыхание да удары железа о железо… и еще хрипы и вопли раненых… И вдруг над лесом вспыхнула осветительная бомба… вспышка магния… – Тео склонился к журналисту. – Что чувствует человек, который вдруг увидел, что в темноте поразил своим штыком лучшего друга? И как ему после этого жить, мсье?
– Ну да, я именно об этом и говорю, – растерянно пробормотал Жак-Кристиан, вообще-то не ожидавший такого поворота. – Такое и Достоевскому не снилось… Вы читали Достоевского, Тео?
– Я фотограф, мсье.
– Ну да… – Жак-Кристиан много бы дал за то, чтобы кто-нибудь вдруг сейчас вошел и позвал его, например, к какой-нибудь умирающей сестре или хотя бы к телефону. Он вдруг заметил в руках Тео газету с броским заголовком, кричавшим о “довильском деле”, и обрадовался. - Знаете, а я как раз сейчас занимаюсь этим убийством…
– Занимаетесь?
– Ну да, вообще… – Жак-Кристиан был страшно рад сменить тему разговора. – Видите ли, месяца три назад я получил странное письмо с фотографией… – Он извлек из кармана конверт, вытряхнул из него фото и протянул Тео.
Со снимка на Тео смотрел бравый весельчак в лихо заломленной на затылок армейской фуражке.
– На нем форма Русского легиона, – сказал Тео.
– В письме сообщалось, что это убийца, хотя не было ни слова о самом преступлении. Убийца – и все. Тогда еще не было известно о преступлении в Довиле, и я решил, что это написал какой-нибудь сумасшедший…
– Вот как…
– А вчера я получил другое письмо… взгляните…
На другой фотографии был запечатлен изможденный мужчина средних лет с воспаленными глазами, заострившимися чертами хмурого лица и взглядом загнанного в угол хищника. Казалось, его губы дрожат, и казалось, что он вот-вот закричит. На голове у него был неглубокий металлический колпак.
– Это тот же самый человек, – с гордостью сказал господин Оффруа. - Он пишет, что это он совершил убийство в Довиле. Вообразите! И знаете, что еще он написал? – Журналист сделал паузу. – Арестуйте меня! Вот что он написал. Арестуйте и казните меня, потому что у меня уже нет сил казнить себя.
Тео поднял брови.
– Ну да, – спохватился Жак-Кристиан, – звучит, пожалуй, напыщенно, но я ему почему-то верю. – И смущенно добавил: – Интуиция.
– Вот как…
– Я не знаю, почему он выбрал именно меня, да это сейчас и не важно. Важно то, что волею судьбы я оказался в центре расследования… – Он покраснел: выражение “волею судьбы” показалось ему слишком уж вычурным. – Моя газета держит пока эти фотографии в секрете, мы пока ничего не сообщали полиции… Представляете, какая это будет сенсация, если мы первыми найдем убийцу и натянем нос полиции? Я опросил многих парижских фотографов, встретился со многими людьми, служившими в Русском легионе, но пока никто его не признал. - Жак-Кристиан щелкнул пальцем по фотографии изможденного хищника. - Кажется, ему здорово досталось…
– Война, господин Оффруа.
Господин Оффруа встал.
– Я его, конечно, найду, тем более что он и сам этого хочет…
– А так бывает?
– Так – как?
– Чтобы преступник хотел своего ареста… чтобы его поймали…
– Бывает, я уверен, – сказал Жак-Кристиан без особой уверенности. - Например, когда Бог застает грешника врасплох…
– Бог?
– Продавец стыда. – Юный господин Оффруа смущенно улыбнулся. – У нас в колледже был один преподаватель, который называл Бога продавцом стыда. Некоторым людям приходится платить за этот товар непомерную цену, и иные этого не выдерживают. Я думаю, что довильский убийца как раз из таких людей.
Он вдруг подумал, что в устах человека в дорогой шляпе слова о стыде, грехе и Боге звучат неубедительно, и пожалел о том, что не надел кепку.
Он поправил шляпу.
– Пожалуй, мне пора…
– Господин Оффруа!..
– Да?
– Вы ведь не просто так приходили, правда?
– Просто так? – Жак-Кристиан растерялся. – Что вы имеете в виду?
– Я только хочу знать, с какой целью вы ко мне приходили.
– Цель… – Жак-Кристиан покачал головой. – Простите меня, Тео, я просто хотел понять, верю ли я в Бога, как прежде… извините…
Тео встал и протянул журналисту руку.
– Ну что ж, тогда помолитесь за меня, господин Оффруа.
– Помолиться?
– Бодрствуйте, ибо не знаете, когда придет хозяин дома: вечером, или в полночь, или в пение петухов, или поутру, – проговорил Тео, с улыбкой глядя в глаза Жаку-Кристиану.
– Это же Евангелие от Марка, – сказал Жак-Кристиан. – Ну да что ж, Бог всегда заявляется некстати, такая уж у него должность…
– Хозяин вернулся. Понимаете?
– Ну да, конечно, я все понимаю! – Жак-Кристиан схватил руку Тео и крепко ее сжал. – Всего доброго, Тео, мне, к сожалению, пора…
И почти бегом покинул бельведер.
На углу он остановил такси и велел водителю ехать на площадь Сен-Мишель, к известному на Монпарнасе кафе “Ла Болле”, где у стойки бара сводили счеты апаши, а в зале со сводчатым потолком, помнившем Оскара Уайльда и Поля Верлена, – литераторы.
В кафе Жак-Кристиан выпил у стойки рюмку перно. В зальчике, куда вела массивная коричневая дверь, было многолюдно, но в углу нашлось свободное местечко, и Жак-Кристиан с облегчением опустился на стул.
Сейчас он люто ненавидел Достоевского, ненавидел Тео и, конечно, себя. Но сильнее всего он ненавидел Бога.
Однажды в пансионе Жак-Кристиан, которого товарищи считали тощим недомерком и всячески унижали, заманил на чердак и изнасиловал дурочку Лулу, дочь кастелянши. У девчонки вечно текло из носа, а изо рта пахло, как из братской могилы, но тело у нее было свежим и тугим, как спелая слива. А вскоре у нее стал расти живот, и ее матушка потребовала учинить расследование. Жак-Кристиан до сих пор с дрожью вспоминал тот день, когда в сопровождении старшего наставника-иезуита бородавчатая мадам кастелянша с брюхатой дочерью обходила строй воспитанников, заставляя Лулу повнимательнее вглядываться в лица мальчиков, чтобы указать на преступника. Лулу с дурацкой своей улыбкой останавливалась то перед одним, то перед другим мальчишкой, и все замирали в ужасе, но Лулу только смеялась и хлопала себя по огромному животу. Когда она остановилась перед Жаком-Кристианом, он чуть не упал в обморок, но все обошлось: он только обмочился. Дурочка же лишь улыбнулась ему и двинулась дальше.
А спустя месяц она умерла от пневмонии. После этого Жак-Кристиан возненавидел Бога, поскольку никаких других свидетелей его преступления не осталось.
– Мсье! Эй, дружище!
Жак-Кристиан вдруг очнулся. Бородатый субъект в широкополой серой шляпе с захватанными полями – он сидел напротив – вопросительно смотрел на него, словно ожидая ответа. Это был типичный представитель монпарнасской фауны – из тех, кто не сомневается в своем великом будущем, а пока прозябает в ничтожном настоящем за рюмкой абсента.
– Что вам угодно, мсье? – спросил Жак-Кристиан со вздохом.
– Наказание не следует за преступлением с той неизбежностью, о которой твердит Достоевский, – проговорил бородатый, назидательно подняв палец. – Оно неизбежно лишь в том случае, если Бог существует и если Он управляет добром и злом, как кучер – белыми и черными лошадьми. Но обитель зла здесь! – Он стукнул себя в грудь, и с бороды его что-то закапало. – И именно там, в человеческом сердце, в этой обители зла, и рождается добро! – Зажмурился и замотал головой.