Только в 1927 году были отпущены средства, и в 1930 году здание наконец достроили. Как прикажете объяснить это без участия Высшего Промысла?! Только кончилось строительство музея, как тут же появились институты, возникла возможность заниматься наукой и в других местах.
Но в одном музей был и остался уникален: до сих пор это единственное научное учреждение, которое десятилетия собирало и хранило комплексную информацию о Красноярском крае как особой территории. Подчеркиваю — научным учреждением! За последние годы у меня появилась привычка консультироваться с сотрудниками музея по самым разным поводам. О хакасском шаманизме, о судьбе А.С.Елинева, о времени освоения русскими Ангары, о… Впрочем, всего не перечислишь. Действительно, зачем держать в памяти множество деталей, если есть кому их сообщить и у этого кого-то можно справиться? И так же поступают довольно многие из знакомых мне ученых Красноярска.
Я отношусь к поколению, которое росло еще с музеем: в 1960-е годы краеведческий музей был такой же частью моей детской жизни, как двор, поездки в Ленинград, книги или как замерзавший зимою Енисей. Между прочим, и у старших восприятие музея было куда как серьезное: примерно такое же, как к краевой библиотеке или к институтам Академии наук.
Для меня же музей навсегда — это старое здание, потемневшее от времени и красноярской копоти. Это в 1967 году, после того, как построили Красноярскую ГЭС, Енисей перестал замерзать. А то он исправно замерзал, и это тоже память о детстве — замерзший Енисей без дурацкой дымки испарений, ясные-ясные, на десятки километров видные пространства. Горы за Енисеем просматриваются так, что заметно чуть ли не каждое отдельное дерево. И музей, от которого буквально исходит аромат солидности, научности… За счет ли необычного стиля, египетских росписей? Действовали ли пушки на крыльце? Не знаю, не берусь судить. Но особая обстановка музея начиналась уже возле самого здания, это совершенно точно.
А в вестибюле начинался запах… Особый аромат, который я просто не знаю, как описать. Запах, который я чувствовал только в старинных зданиях, предназначенных для занятия наукой и для хранения древностей. Такого запаха нет ни в здании МГУ, ни в институтах Академии наук в Новосибирске и в Красноярске… Но этот запах есть в лабораториях Института археологии, в музее Института геологии, в запасниках Эрмитажа, в рабочих помещениях Исторического музея. Надо, чтобы здание было старинное, чтобы с самого начала в нем только занимались наукой и хранили бы древности. Тот, кто побывал в том, старом краеведческом музее, очень хорошо знает, о каком запахе я говорю.
А еще в самом начале стоял скелет мамонта. Не самый большой из известных, не самый знаменитый — но самый настоящий, и в той же комнате — кости животных, современников мамонта. Запомнился почему-то бивень нарвала (как раз этот — в числе самых длинных в мире). И с этого места начинался удивительный мир Познания… И еще запомнился хряк. Почему он попал в музей, этот знаменитый хряк, — не ведаю. То ли он был самый племенной, то ли самый жирный, то ли самый розовый, то ли лучше всех исполнял указы партии и правительства… Но, во всяком случае, после кончины хряка из него сделали чучело и водрузили в одном из залов музея. У хряка были здоровенные клыки, и в свои 5 лет я всерьез боялся проходить перед его мордой и старался нырнуть с хвоста, между хряком и северным оленем.
Есть такая удивительная закономерность — всякое учреждение странным образом хранит традиции времени, в которые оно создавалось. Вот Красноярский пединститут существует с 1930-х. И эта недобрая эпоха удивительным образом проявляется в его внутренней жизни.
Красноярский университет возник в 1969 году, на пике «запойно-застойной» эпохи, — и тоже сказывается нечто… А вот Красноярский краеведческий музей основан в 1889 году, и нечто сохраняется в нем до сих пор… По крайней мере, сохранялось до 80-х годов нашего уже столетия. Как будто дух той эпохи поселился и продолжал жить в этих сводчатых комнатах с высокими потолками. Этот дух передать словами еще труднее, чем описать запах.
Дело в том, что тогда, в конце XIX века, мир не представлялся единым целым, отнюдь. Наука не говорила о целостности мироздания, о единстве материального мира. Природа казалась скорее набором, складом не связанных между собой объектов. Но зато — очень обширным, колоссальным по размерам складом! Мир представлялся необъятным, загадочным, невероятно интересным. Это была эпоха культа науки: публичных лекций и публичных опытов, научно-популярных книг и рождения научной фантастики. Мир не до конца был открыт — в год основания краеведческого музея человек еще не побывал на Южном и на Северном полюсах, на ледовом щите Гренландии и на высочайших вершинах Гималаев. Нога европейца не ступила в Центральную Африку, в центр Австралии, в Тибет. Даже английские разведчики, проникшие в Лхасу в начале XX века, были индусами, а агент секретной службы Российской империи Гомочжаб Цэбэкович Цибиков… Он, что поделать, был бурятом. В Сибири уже в 1926 году Обручев открыл целую горную систему и назвал ее хребтом Черского, а о существовании самой высокой вершины Памира стало известно в 1935 году.
Конец XIX — начало XX века — время написания «Затерянного мира», «Человека-невидимки» и «Острова доктора Моро», а школьники учили географию по картам, на которых были «белые пятна».
От того, что мир до конца еще не разведали, не открыли, он становился еще интереснее, увлекательнее. Музей удивительным образом передавал посетителям это ощущение. Не знание, не какие-то полезные сведения, а именно ощущение, что мир громаден, беспредельно разнообразен, не открыт до конца, что изучать мир, открывать его — дело важное и достойное мужчины.
За счет чего передавалась возвышенная атмосфера, окружающая Познание? Что формировало это приподнятое настроение? Не знаю… Полутемный зал, где по стенам шли витрины с фауной Красноярского края? Старушки, дремавшие в креслах и мгновенно просыпавшиеся, стоило кому-то прикоснуться к витринному стеклу? Сами экспонаты? Само здание, построенное по проекту Леонида Александровича Чернышова? Не знаю… Не могу объяснить. Но ощущение — передавалось!
В краеведческом музее словно витала атмосфера служения наукам и искусствам, благодаря которой и сам музей вообще появился на свет божий.
Впрочем, зря я говорю в прошедшем времени… Просто я не люблю перемен, а ведь музей пришлось закрыть, и уже пятнадцать лет основное здание — на капитальном ремонте. Это правильно, потому что старое-престарое здание рисковало свалиться на головы сотрудников и посетителей. Это хорошо, что музей фактически расширили: перевели в новый корпус всю администрацию, всю научную деятельность, и одновременно — отреставрировали историческое здание, созданное по проекту Чернышова.
То есть здание предстало таким же, каким было задумано и каким его построили к концу 1920-х годов. Таким, каким оно было и тридцать, и сорок лет назад — в годы моего, уже не очень близкого детства. Тут возможны разные мнения, но, по-моему, это только хорошо. В нашем не очень старом городе, не отягощенном излишним количеством традиций, полезно иметь какие-то здания, какие-то учреждения, хранящие память о прошлом.
Музей играет весьма заметную роль в научной и культурной жизни города, а после ремонта сможет играть еще большую. Но и само здание музея, сам его дух — это память о целом периоде истории: и истории города, и истории страны, и о целой эпохе просвещения, которая началась в XVII веке в Европе и рухнула в прошлое в грохоте мировых войн, а в СССР, в России, задержалась до конца XX века. Я с нетерпением жду, будет ли витать в здании такой же удивительный запах старины и хранящихся древностей? Будет ли обитать в нем тот же дух последних лет петербургского периода истории? Ведь теперь в здании не только собирались умные и очень преданные науке люди, но и разливали водку пьяные слесаря…
Со зданием музея связано нескольких историй, и что характерно — весьма достоверных. Одна из них связана с именем Макса Моора, крупного норвежского ученого. Этот исследователь несколько раз приезжал в Красноярский край, разрабатывал программу создания биосферного заповедника на базе эстонского поселка Суэтук (с этим удивительным поселком мы еще будем иметь дело). Среди прочих вопросов его интересовали исследователи нашего края — как они-то оценивают перспективы земледелия в Сибири? Разумеется, прочитал он и книгу Фритьофа Нансена «Путешествие в страну будущего», в которой Нансен очень высоко оценивал возможности края.
Уже, казалось, пора собираться домой, и норвежец решил купить для отца валенки — такой очень сибирский подарок, привет из наших заснеженных мест. Он стал консультироваться у тех, кого знал. Например, у Виктора Петровича Астафьева, как большого специалиста по местной экзотике: где покупать самые замечательные валенки?! Виктор Петрович вроде бы с проблемой валенок готов был помочь, но вот свидание назначил в странном для валенок месте — в редакции альманаха «Енисей». Макс Моор с трудом связывал редакцию и валенки, а еще хуже связывал валенки и огромное количество коньяка, которое в него вливали и Астафьев, и прочие присутствующие лица, наверное, тоже писатели. На робкие вопросы про валенки раздавался многоголосый вопль насчет «Сейчас-сейчас!» — и тут же поднимался новый тост.
Тем временем зашел разговор и о Нансене… Тема эта Виктора Петровича заинтересовала необычайно:
— А вы знаете, что Нансен зимовал у нас, в одном сибирском селе?
— Слыхал… А какое это имеет значение?
— Как это «какое»?! Молодой мужик зимовал в селе! Там же наверняка живут его потомки!!
Тут появился некий чин, то ли армейский, то ли из более интересного учреждения, и что характерно — нес красиво завернутые в бумагу белые генеральские валенки. Под крики «Виват!», многократные лобызания и выпивания, под крики восторга военный исчез так же внезапно, как появился, а вконец пьяный Моор стал обладателем валенок.
Но как безобразно ни напился Моор, а своеобразное мышление Астафьева очень вдохновило его на поиски потомков Нансена. «И правда! Надо поискать концы!» — думал Моор, предвкушая самые удивительные открытия. Единственное место, где хранятся документы, относящиеся как раз ко времени работы Нансена в Сибири и к его легендарной зимовке, — это, конечно же, краеведческий музей. Не успев прийти в себя от процесса получения валенок, норвежец договорился о работе с этими документами и начал долгий, унылый труд.
Архивные документы, написанные разными почерками, очень часто вовсе не для того, чтобы их читали, всегда непросто разбирать. Да еще на разных языках! Моор трудился самоотверженно, благо семья осталась в Норвегии, делать ему, кроме работы, было особенно нечего, и он стал работать чуть ли не круглые сутки. Договорился о свободном доступе в архив даже в вечернее время и работал, сколько было сил, — сначала с утра; когда день засыпал ему песка под веки, отдыхал; под вечер, когда сотрудники покидали музей, снова садился за дело.
И в этот вечер, когда все стихло, норвежский профессор сидел над старинными документами, один в помещении музея. Вдруг кто-то потрогал его за плечо. Профессор досадливо стряхнул руку — вот же он, драгоценный документ! Вот он! Его тряхнули за плечо сильнее.
— Да кто это?!
Возмущенный ученый повернулся. Перед ним стоял пожилой человек со значительным, тяжелым лицом, с бородой и длинными волосами. Вроде бы профессор уже когда-то видел этого человека.
— Не лезьте в чужие дела, — явственно произнес пожилой человек по-норвежски. — Не ваше дело, у кого и где есть потомки. Не лезьте… Вам понятно?
Возмущению профессора окончательно не стало конца и предела. Сделав рукой отрицающий жест, мотнув головой, он подбирал слова, чтобы убить на месте нахала. А пришелец заговорил снова:
— Говорю вам, не лезьте, куда вас не просят. Не ваше дело, и никому дела быть не должно… Пока говорю по-хорошему: положите документы и уезжайте домой.
Опять профессору показалось, что где-то он видел этого человека. Профессор начал было вставать со стула, на котором продолжал сидеть, как его собеседник внезапно… растворился в воздухе. Тут только профессор сообразил, с кем беседовал и почему этот человек показался ему таким знакомым.
Позже ученый совершенно не стеснялся признаться, что покинул здание музея в сильной спешке, оставив документы живописно брошенными на столе, и больше никогда к ним и не думал возвращаться. Через два дня он уехал на родину и, к сожалению, не появлялся в Красноярске с тех пор уже несколько лет. Не думаю, что главную роль сыграл тут страх перед призраком Фритьофа Нансена. Тем более, что он не стал больше «лезть, куда его не просят», и категорически отказывается открывать, к каким выводам уже пришел.
Думаю, не приезжает он больше из-за страшной занятости, основной причине всех достигших чего-то людей; ну и еще надоела до смерти одна местная чиновница, порывавшаяся непременно влезть и в доверие, и в постель к иностранному гостю. Но, может быть, и призрак сыграл роль.
Я лично надеюсь, что этот человек еще у нас будет, — он может сильно помочь с организацией биосферного заповедника. Но вот что очень печально, так это появление только одного такого призрака… У нас же чуть ли не целые направления в литературоведении стоят на выяснении животрепещущих вопросов: была ли Натали Гончарова лилейным ангелом или же черным демоном в жизни Пушкина? И как относился Лев Николаевич Толстой к Софье Андреевне, часто ли оставался в ее спальне и не было ли у него других интимно знакомых дам.
Очень жаль, что в зал, где в 1989 году была защищена диссертация на тему «Интимная жизнь четы Пушкиных», не вошел Александр Сергеевич под руку с Натальей Николаевной и с парочкой дуэльных пистолетов за поясом. Войти бы ему, вежливо раскланяться с присутствующими, сесть в первом ряду и приготовиться слушать… Склонить голову с эдаким нетерпеливым выражением: ну что ж вы, ребята?! Давайте!
Жаль, что во время доклада на близкую тему… кажется: «Любила ли Толстого Софья Андреевна?», не раздался стук палки по полу, не вошел крепкий жилистый старик с кустистыми бровями, опираясь на знаменитый костыль, обломанный об Герцена и Чернышевского.
Что… Впрочем, главное уже ведь и так понятно. Я искренне жалею, что призраки такого рода — явление настолько редкое!
ГЛАВА 3 КАБИНЕТ АЛЕКСЕЯ ГАДАЛОВА
Это произошло в самой середине семидесятых годов. В эпоху, когда Брежнев каждый день жевал трехчасовую речь-мочалку, макси-юбки были последним писком моды, а мировая революция официально оставалась целью существования советского строя. Хлеб тогда стоил двадцать копеек буханка, а сахар — девяносто копеек килограмм, мясо стоило рубль девяносто копеек, но вот хлеб и сахар в магазинах еще пока были (сахар исчез уже в восьмидесятые), а мяса в магазинах отродясь и не бывало.
Тогда, ранней весной 1975 года, из магазинов Красноярска таинственно исчезло мыло… Почему именно мыло? Не знаю… То ли производство мыла сократили, чтобы провести еще одну операцию во Вьетнаме или в Африке, то ли его попросту забыли завезти в Красноярск? Сие покрыто мраком неизвестности, а история о том умалчивает.
И в эту самую весну, и во все остальные времена года в сельскохозяйственном институте полагалось, что каждый факультет в свою очередь должен участвовать в добровольной народной дружине (ДНД). «Добровольцы» заранее знали о такой необходимости и готовились к ней, как полагается, — в основном затариваясь большим количеством водки. Ведь это мясо было по распределителям, а мыло то и дело исчезало. Водка продавалась во всех гастрономах с 8 часов утра и стоила классическую цену: 3 рубля 12 копеек. Вот студенты и готовились к тому, чтобы весело провести свою глубоко «добровольную» службу.
Дружинникам предстояло ходить по улицам с красными повязками, на которых написано «ДНД», ловить пьяных и всяческие антиобщественные личности на улицах. Этих пойманных надлежало тут же сдавать в опорный пункт милиции, а сделав по городу круг, можно было возвратиться в свой опорный пункт, или штаб прямо в здании сельхозинститута на Мира. Студенты, в числе которых был и мой информатор, Иванов, уже готовились нырнуть с лютого мороза в тепло своего штаба и принять горячительной влаги, заедаемой булочками и ливерной колбасой. Той самой, о которой ходил анекдот: «В вашем кале яйца глист не обнаружены».
Впрочем, предстояло сделать еще одно дело: пройтись по самому зданию института. Дело в том, что ночные сторожа, как было давно замечено, ни за какие коврижки не делали таких обходов; сидели себе, старые хрычи, у входа и вовсе не лезли в нутро колоссального здания. Ну, и было такое негласное поручение от начальства — хотя бы раз в вечернее дежурство пройтись по зданию, посмотреть, все ли в порядке. Студенты очень часто тоже отлынивали от таких обходов, но тут староста попался серьезный, службу знавший, и, не успев пропустить по сто граммов, ребята пошли уже по собственному институту.
Ваня Иванов, парень неглупый, но очень, как иногда говорят, простой, получил для осмотра целый пролет ночных лестниц, коридоров и комнат на третьем этаже. Все, что от него требовалось, это пройти по этажу, проверяя, везде ли погашен свет, не открыты ли форточки в аудиториях, хорошо ли подметено и нет ли где признаков самовозгорания. Ваня Иванов, трудолюбивый, честный парень из деревни, старательно шел себе, захлопывая везде форточки. Никаких других отступлений от правил внутреннего распорядка Ваней выявлено не было, даже свет тушить не приходилось. И так бы, наверное, Ваня и шел до самого конца пролета, если бы вдруг не услышал:
— Нет уж, вас теперь послушать — так никакого куражу не будет.
— Ни куражу, ни дивиденда, — продребезжал другой голос.
Ваня невольно насторожился, все еще не понимая, откуда идут голоса.
— Так ведь… Надо! Закон требует, и полагается… Надо вкладывать, — протянули вроде бы и соглашаясь и все же гнули какую-то свою линию.