Ами неохотно вернулся глазами к странице. Кой черт сдался ему этот Упыр-колледж? Было бы еще что-нибудь интересное, а то ведь сплошной трындеж про потепление народа и эксплуатацию климата… или наоборот? Тьфу, зараза! Ну зачем ему это?
А все Моти Наве, социальный работник из последнего по счету восстановительного центра — он удружил, он насоветовал. Не обращая внимания на протесты, укатил Амину коляску из больничного холла, от телевизора с баскетболом, укатил прямиком в свой заваленный распухшими папками закуток, сел, скрипнув ремнями, весело тряхнул мелкими седеющими кудряшками.
— А не пора ли тебе, парень, к жизни возвращаться? Сколько можно по ортопедам гулять?
— Гулять? — удивился Ами. — Ничего себе гулянки. В подвалах испанской инквизиции и то веселей гуляли.
Моти усмехнулся, кивнул на свои ножные протезы.
— Не один ты такой, болезный. Только хватит уже, Ами, братишка. Этак в больнице и состариться можно. Зачем тебе это?
— А что ты предлагаешь? — осведомился Ами. — Коробки клеить в инвалидной артели? Кому я такой нужен?
— Таким же, как ты, братишка, — уверенно отвечал Моти. — Вот я тебя сейчас на путь истинный наставляю? Наставляю. Значит, я тебе нужен. Кто еще о нашем брате-инвалиде позаботится, если не такие же безногие-безрукие-слепо-глухо-кривые? Никто. Отчего бы тебе на социологию не поступить? Три года отучишься, работать начнешь. Чем плохо? Пенсия у тебя от армии имеется, комнату снять можешь. В столицах, конечно, не получится, а на периферии — пожалуйста. Да вот, хоть в Упыр-колледже. Там, говорят, жилье чуть ли не бесплатно. Парень ты грамотный, не чета мне, черному хулигану из проблемных бараков. Ты-то, небось, школу в Беверли-Хиллз кончал, как в том кино про красивых телок?
— В Бостоне, — поправил Ами.
— Ну вот! Тебе и карты в руки! — Моти взял со стола папку и бросил ее Ами на колени.
— Что это?
— Как что? Я же тебе ясным языком говорю: карты. Твои, медицинские. И чтоб через неделю духу твоего здесь не было. Понял?
Моти приподнялся на стуле и двумя ловкими движениями вытолкнул Амину коляску назад в коридор.
— Понял, — эхом откликнулся мало что понявший Ами Бергер в уже закрывающуюся дверь больничного соцработника, отставного, как и он, сержанта боевой саперной бригады, а значит, кровного братишки Моти Наве, товарища по несчастью, потерявшего ноги в Северной войне на двадцать лет раньше, чем Ами потерял свои в Южной.
Ами и в самом деле закончил школу в Бостоне, да и родился там же, и жил до неполных девятнадцати лет, пока не поманил его к себе непонятно чем и непонятно на кой крошечный клочок земли, несусветно далекий по всем параметрам — географическим, ментальным, погодным, языковым. Всего-то и съездил туда на три недели — по ознакомительной молодежной программе, а зацепило крепко, за самые кишки. Когда он объявил родителям, что уезжает служить в доблестной прославленной армии обороны Страны, на языке которой говорить пока не умеет, но которую полагает теперь своею больше, чем родной штат Массачусетс, удивлению их не было предела.
И откуда только все взялось? И, главное, зачем? Что за блажь, Ами? Разве не собирался ты поступать в университет? Разве не гонялся ради этого за высокими школьными баллами? Разве не распланировано все твое будущее от младшего класса до старшего партнера в адвокатской фирме, от трехколесного велосипеда до корпоративного лимузина, от кленовой колыбельки до дубового… гм… впрочем, зачем о мрачном? Разве не построены уже под это долговременные страховые программы, пенсионные фонды, вклады, займы, облигации? Разве не заточена соответствующим образом жизнь, ее надежный ритм, ее уверенный шаг? И потом: а мы, сынок, а как же мы с отцом? О нас ты подумал?
Ами только пожимал плечами, смотрел виновато, но уж больно тонкой занавесочкой висела в его глазах та вина. А за нею, сразу за нею не было уже ничего, кроме чужой, незнакомой Страны. Там жгучим огнем полыхало сильное, решительное, злое солнце, совсем не похожее на своего вежливого бостонского родственника. Там на сотни гортанных голосов вопил заваленный мусором автовокзал, и смуглые черноволосые девчонки в защитной форме, одной рукой придерживая автомат, а другой — банку колы с торчащей соломинкой, толкали по гладкому панельному полу свои неподъемные китбэги.
Там колотилось о городские волнорезы старое, лживое, безжалостное море, а стены дискотек и баров на набережной пестрели недавними метками от осколков самодельных бомб. Там распевались непристойные частушки на заплеванных семечной шелухой футбольных трибунах, там кричал восточный базар, там на танцах парни резали друг друга за будущее право зарезать девчонку, когда она станет, наконец, женой победителя, там каждый третий только и искал случая надинамить неосторожного первого и зазевавшегося второго. Там чернел базальт спорного плато, белел песок спорного берега, зеленели поля спорных долин и краснели ущелья спорных гор.
О, там решительно было о чем поспорить, на этой земле, и отсвет всех эти споров сразу видели перепуганные бостонские родители в потустороннем уже взгляде своего отравленного, обманутого, заманенного, затуманенного мальчика. Если и существовало что-то бесспорное в этой ужасной ситуации, то именно эта бесповоротная потусторонность… о, Боже, Боже, за что, за что?! И почему, Боже, почему?
Эти вопросы задавали они и вслух, и в сердце своем, но ответом было лишь смущенное молчание, словно даже Тот, кого они спрашивали, затруднялся с убедительной формулировкой. Еще бы — Он ведь тоже самолично проживал в этой невозможной Стране и точно так же не понимал, почему именно в ней, а не, например, в тихом и удобном Бостоне.
— Ничего страшного, — с фальшивой уверенностью успокаивали друг друга родители. — Это просто возраст такой.
Сами виноваты — дали парню слишком тепличное воспитание, чересчур оберегали от простудного ветерка настоящей жизни. Вот и получили по заслугам: ну что может вырасти в оранжерее, кроме экзотических цветов и глупых мечтаний? Пускай теперь перебесится. Через месяцок-другой поймет, что к чему, вернется, хоть и с поджатым хвостом, но повзрослевшим. Не вредно, если вдуматься. В самом деле, что такое взросление, как не умение вовремя поджимать хвост? Вот только жаль пропавшего учебного года, и фондов жаль, и страховок, и сберегательных программ, а тут еще и доллар падает так некстати… ах, Ами, Ами…
Ами вернулся через несколько месяцев, ко Дню Благодарения, похудевший, загорелый и молчаливый. При взгляде изнутри, по внешнюю сторону окон туристских автобусов, где наблюдатель становится еще и участником, Страна оказалась другой — не лучше и не хуже, чем он представлял себе до переезда, а именно другой. В противоположность нормальным местам, где новичку какое-то время приходится ходить в неполноценном ученическом статусе, здесь Ами сразу признали своим на все сто.
С одной стороны это льстило, с другой — пугало. Многое раздражало, а больше всего — мелочи. Ну почему так хреново работает почта? И разве нельзя проверить автобус перед выездом на линию, чтобы он не ломался на третьей же остановке? И зачем превращать опоздания в принцип? А чиновники! Чиновники — это вообще какая-то песня, причем, восточная, заунывная…
Но самым непонятным выглядело отношение к Стране проживающих там аборигенов… назовем их, пожалуй, странниками. Все местное, о чем бы ни зашла речь, подвергалось здесь уничтожающей критике: климат, правительство, еда, армия, полиция, люди — особенно люди.
— Ну что можно сделать с таким народом? — спрашивали странники и презрительно сплевывали на пол. — Погляди парень, как тут все заплевано! Вот в Америке… то ли дело в Америке. Ты сам-то откуда будешь? Из Бостона? Ну ты, брат, даешь… на черта ты в этот клоповник приехал — пошел бы лучше в докторы. Или к доктору.
Характерной чертой ругани было то, что предназначалась она исключительно для внутреннего употребления — только между своими. Именно поэтому Ами не слышал ничего подобного в свой прежний приезд, еще туристом. Это неприятное лицемерие озадачивало и отвращало. Да и вообще, он ужасно соскучился по дому.
Билет в Бостон Ами заказывал по телефону.
— Ах, Америка! — вздохнула девушка-агент. — Как я вам завидую, господин Бергер! Отдохнете душой от наших пакостей… На когда вам обратно?
Ами замешкался. Возвращаться сюда он не планировал, но почему-то испытывал трудности с артикуляцией этого намерения. Слова никак не складывались в связное предложение.
— Господин Бергер? — поторопила его девушка. — Вы хотите еще подумать? Должна вас предупредить, через две недели скидки уже не действуют.
— Я… это… — промямлил Ами. — Не надо обратного.
Девушка помолчала, но Ами уже успел достаточно пообщаться со странниками, чтобы безошибочно распознать тип этого молчания. Даже странно, как прекрасно передается по телефонным проводам столь неуловимая субстанция, как презрение. Но — за что? Разве сама она еще несколько секунд назад не завидовала его поездке, подальше “от наших пакостей”? Опять это проклятое двуличие, черт бы его побрал!
— Господин Бергер? — поторопила его девушка. — Вы хотите еще подумать? Должна вас предупредить, через две недели скидки уже не действуют.
— Я… это… — промямлил Ами. — Не надо обратного.
Девушка помолчала, но Ами уже успел достаточно пообщаться со странниками, чтобы безошибочно распознать тип этого молчания. Даже странно, как прекрасно передается по телефонным проводам столь неуловимая субстанция, как презрение. Но — за что? Разве сама она еще несколько секунд назад не завидовала его поездке, подальше “от наших пакостей”? Опять это проклятое двуличие, черт бы его побрал!
— Алло! — сердито напомнил о себе Ами. — Вы еще здесь?
— Я. Еще. Здесь, — сухо ответила девушка, вбивая каждое слово одним ударом, как гвоздь. — Куда я денусь? Один билет на восемнадцатое ноября. Обратного не надо. Запишите номер вашего заказа, господин Бергер.
— Счастливо оставаться… — сказал он, но она уже повесила трубку, и сарказм пропал даром.
В Бостоне стоял умеренно прохладный ноябрь, автобусы ходили по расписанию, а люди, разговаривая, не размахивали руками и не трепали по щеке даже очень давно и близко знакомого собеседника. Родители тоже проявляли свои чувства тактично и умеренно, под стать ноябрю. Отец показал билеты на воскресный футбол в Фоксборо.
— Еле достал. Твои любимые “Пэтс” в этом сезоне рвут и мечут. Как они играли в Балтиморе! Эх, сынок, сколько же матчей ты пропустил! Ну да ничего, теперь наверстаешь…
Он выжидающе покосился на сына — не возразит ли, но Ами только улыбнулся, и отец облегченно вздохнул. Теперь можно было переходить к следующему этапу — неприятному, но неизбежному. Рано или поздно сыну придется сказать что-нибудь в оправдание своего детского кульбита, своей очевидной ошибки, и отцу хотелось максимально облегчить мальчику этот момент.
— Ну, как оно там? — осторожно спросил он. — Я хочу, чтоб ты знал: мы с мамой полностью поддерживаем твою попытку, хотя бы и неудачную, и уважаем тебя за проявленное мужество. Ты держался, как мужчина. Общеизвестно, что жить в том месте решительно невозможно. Жара, восток, грязь, война и все такое…
Ами раскрыл было рот, чтобы подтвердить, но остановился, потому что не мог говорить. Его распирала обида за Страну. Какое право имеют чужие, пусть даже и близкие ему лично люди, произносить такие несправедливые слова? Что они знают? Что понимают?
— Глупости, — сказал он, сердясь на отца примерно так же и за то же, за что сердился на девушку-агента. — Там чудесно. Там даже воздух другой, не говоря уже о людях. Эта Страна прекрасна, и чем дольше в ней живешь, тем больше это понимаешь. Думаешь, мы так бы за нее держались, если бы она того не стоила?
Через неделю на обратном рейсе Ами сидел у окошка. Он возвращался домой. Он вытягивал шею и волновался, как подросток перед свиданием. Отчего-то ему непременно хотелось увидеть сверху приближающийся берег Страны, густо и беспорядочно усыпанный белыми домами. Когда впереди на границе неба и моря показались небоскребы, волнорезы и трубы электростанции, восточного вида сосед бесцеремонно толкнул Ами локтем в бок и подмигнул.
— Тошно возвращаться в это дерьмо, — сказал он, жизнерадостно улыбаясь.
— Ага. Тошнее не бывает, — с готовностью подтвердил Ами. — Просто глаза бы не смотрели.
Теперь он знал главный секрет этой Страны: в ней трудно — до невозможного — жить, но жить без нее еще труднее.
В армию Ами попал лишь на третьем году своей новой жизни. Хотел и раньше, да не брали: на избыток мотивации в Стране всегда посматривали с подозрением. Идеализм и сентиментальность причудливо переплетались здесь с трезвым, временами даже безжалостным цинизмом. Знакомый бакалейщик, узнав о его неудачных попытках, рассмеялся:
— Мне бы твои проблемы! Тут не знаешь, как от ежегодных сборов спрятаться, а кто-то сам в лямку лезет. Вот что, парень: если хочешь немедленно мобилизоваться — коси под уклоняющегося…
В тот же день Ами написал в армию письмо с просьбой навсегда освободить его от воинской обязанности по причине слабого здоровья, пацифизма и религиозных ограничений. Бакалейщик как в воду глядел: через месяц Бергеру пришла повестка о срочной мобилизации.
В кабинете призывного пункта сидела сонная расхлюстанная деваха с погонами лейтенанта и обширным декольте, сооруженном посредством фигурного закалывания расстегнутой гимнастерки. Она умело сосала шариковую ручку и с тоской смотрела в окно, на волю.
Ами кашлянул.
— Где хочешь служить, братишка? — спросила деваха, не оборачиваясь. — Заказывай, твой день. Мне сегодня приснилось, что я золотая рыбка.
Сидевшая в углу веснушчатая секретарша хихикнула. Ами на секунду задумался. Он намеревался идти только в боевые части, но, согласно логике бакалейщика, проситься туда означало попасть на склад. Ну уж нет. На этот раз он не даст себя провести!
— Мне бы кладовщиком… — вкрадчиво сказал он.
— Кладовщиком? — переспросила деваха. — Это же скучно, братишка. А впрочем, как хочешь. Кладовщиком, так кладовщиком.
Она занесла ручку над бланком.
— Нет! — заорал Ами в отчаянии. — Нет! Я пошутил! Хочу в боевые! Пожалуйста! Я выносливый!
— Не крути мне плавники, братишка, — рассеянно сказала деваха, скосив глаза на упавшую со лба прядь и сдувая ее на сторону. — Выносливые на складе — самое то. Кладовщики, они, блин, много чего выносят. Пока не сядут.
Зевнув, она заглянула в бланк и подняла брови.
— Э, да ты уже большой мальчик. Двадцать один годок. На гражданке работал?
— Прорабом, на стройке.
— О'кей, — кивнула золотая рыбка. — Тогда пойдешь в саперную бригаду.
— А нельзя ли в спецназ? — пролепетал Ами, глядя на авторучку, шустро клюющую его беззащитный бланк.
— Притормози, братишка, — покачала прядью лейтенантша. — Из кладовщиков в спецназ — это слишком круто… Следующий!
На негнущихся ногах Ами вышел из кабинета, не зная, плакать ему или смеяться. Одно не подлежало никакому сомнению: местная логика так и оставалась для него тайной за семью печатями.
Легендарная Армия Обороны Страны оказалась на поверку удивительной смесью разудалой партизанщины и повсеместного уклонения от ответственности. Последнее было возведено в ранг искусства и именовалось на армейском жаргоне немудреным, но очень точным словом “прижоп”, означающим умение прикрыть в случае необходимости важную часть тела, которая на протяжении человеческой истории чаще всего использовалась для физических наказаний.
Конечно, в армии никого не секли, хотя временами, наверное, стоило бы. Офицеры в случае ошибки рисковали карьерой и пенсией; срочники и резерв расплачивались за просчеты отменой отпусков и не слишком обременительной гауптвахтой. Но не страх наказания был главной движущей силой прижопа. Пуще всего любой нормальный житель Страны боялся другого: выйти в чужих и собственных глазах недотепой, лохом, наивняком — всем тем, что именовалось на местном жаргоне уничижительным определением “фраер”. Без карьеры и пенсии еще никто не умирал, но как прожить без самоуважения? Считаться фраером? Да вы что…
Если первым словом, которое произносили в Стране младенцы мужского пола, было, чаще всего, “мама”, то первой связной фразой становилось, несомненно, решительное: “Я вам не фраер какой-нибудь!” Подавляющее большинство странников дружно предпочитало лучше умереть на коленях, чем жить фраером.
Самые талантливые и умелые прижопники выходили в генералы. Но не следует полагать, что область применения прижопа ограничивалась одной лишь армией. В конце концов, через ее батальоны и офисы проходили почти все жители Страны. Поэтому тонкое искусство прижопа выплескивалось за заборы военных баз, обтекало караульные будки и привольно разливалось на просторах гражданской жизни, проникая в самые дальние уголки и норки. Неудивительно, что, выйдя в отставку, хитро-прижопые генералы с легкостью находили себя в области прижопой политики, прижопой экономики и прижопых средств массовой информации.
Все это было бы не страшно в обычное время и в обычном месте, но только не здесь и не сейчас. Так уж получилось, что Страна уже много лет находилась в состоянии перманентной войны, а война всегда требует принятия решений, причем решений быстрых. Но кто же, скажите на милость, может проявить решительность в обстановке торжествующего прижопа? Вот тут-то и вступала в силу вторая составляющая местного армейского менталитета: партизанская удаль.
Дело в том, что сам по себе прижоп удушающе скучен и категорически противопоказан нетерпеливым темпераментным натурам, коими, по стечению обстоятельств, являлось большинство жителей Страны. Время от времени какой-нибудь из закоренелых прижопников вскакивал со своего надежного места, возмущенно плевал на запреты и распоряжения и, закусив удила, пускался во все тяжкие. Это всегда заканчивалось плохо для него лично: за поражение клеймили позором, честь победы присваивали себе старшие прижопники, но человек хотя бы отводил душу, а заодно спасал положение. Пока что, к счастью для Страны, в самые решительные моменты всегда находилось достаточное количество таких безумцев.