Сколько стоит человек. Тетрадь седьмая: Оазис в аду - Керсновская Евфросиния Антоновна 3 стр.


Идет ожесточенная борьба за существование, но без свободы действия. Подсобнику приходится найти путь к спасению или — не найти его. У кого хватает силы и сноровки, тот может попытаться приобрести квалификацию. Например, стать штукатуром, маляром, каменщиком, печником. Женщине, кроме того, надо заплатить «своей валютой» бригадиру строителей, прорабу, нарядчику, а иногда и. еще многим. Если она молода, привлекательна, еще не выдохлась и сохранила женское обаяние, успех ей обеспечен. Но тогда встает вопрос: а стоит ли работать, расплачиваясь своим телом за право работать? Очевидно нет, ведь за ту же цену можно не работать!

Это и есть второй путь к спасению. Надо признать, что в Норильске для женщин этот путь всегда оставался открыт, так как их, пропорционально количеству мужчин, было очень мало (приблизительно 1:6, 1:8, а то и 1:10). Они легко могли найти «покровителей», и тогда им угрожал не голод, а аборты.

Отсюда закон, по которому в Норильске плюсовые талоны предназначались только мужчинам. Женщинам даже на самых тяжелых работах выписывали лишь минимальный паек — «гарантию». Женщины, как и северные олени, должны были суметь прокормиться на подножном корму.

И по сей день осталось необъяснимым, откуда у меня в 36 лет и после четырех лет тяжелейших испытаний хватало силы и выносливости работать всегда с максимальной отдачей, не поступаясь никогда и ни при каких обстоятельствах своими принципами.

Все эти тяжелые годы я прошла так, что не было в моей горькой жизни ни минуты, в которой мне было бы стыдно признаться, и я знаю, что могла бы посмотреть в глаза моему отцу и сказать: «Твоя дочь имени твоего не опозорила».

Правда, если я осталась в живых, то это оттого, что мне везло.

Битва за хлеб

Кому охота холодным, промозглым утром вставать ни свет ни заря, чтобы битый час, а то и два простоять в очереди за хлебом для всей бригады?

Это обязанность бригадира.

Как-то само собой получилось так, что себе в помощники она выбрала меня. Сначала мы ходили вместе, затем я стала выходить пораньше, чтобы занять очередь, а потом появлялась Аистова, но с каждым днем все позже и позже.

Наш бригадный ящик в хлеборезке знали, так как я на нем нарисовала аиста, и мне стали выдавать хлеб, даже когда бригадирша опаздывала. Нередко бывало, что я приносила хлеб и талоны раньше, чем она просыпалась.

Так и в то утро… Получив все двадцать восемь паек, я не торопясь шагала с хлебным ящиком на голове вдоль деревянного забора, отделявшего женскую зону от малолеток.

Я ничего не услышала, просто какой-то инстинкт меня предупредил, и я почуяла опасность. Не оглянулась — на это уже не хватало времени, а быстрее молнии метнулась к стенке барака.

И вовремя! Целая орава мальчишек лет по 14–15 налетела без звука… Как призраки! К счастью, я опрокинула ящик кверху дном, так что хлеб был закрыт сверху. Откуда-то у меня в руке оказался камень-кругляк, наверное единственный в окрестности. Став левой ногой на ящик, навалившись на него всей своей тяжестью и заслоняясь левой рукой, в которой оказалась чья-то шапка, я правой, с зажатым в кулаке камнем, стала наносить удары направо и налево, норовя попасть в нос.

Я была выше нападающих, и руки мои были длиннее, но главное преимущество заключалось не в том — я понимала, что защищаю всю свою бригаду, и защищала ее с отчаянием.

Самое ужасное для меня — обмануть оказавших мне доверие!

Пришел ли кто-нибудь мне на помощь, или «попка» с вышки в зоне малолеток поднял тревогу? Просто, встретив неожиданный отпор, особенно после того как у вожака был расквашен нос, эти трусливые шакалы нырнули в лазейку в заборе. Одна доска еще качалась, когда я опомнилась и увидела, что никого нет. Лишь в одной руке у меня шапка, а в другой — камень.

Я вновь перевернула ящик, сложила в него хлеб, подхватила ящик под мышку и, не выпуская из правой руки камень, двинулась дальше.

Так и ввалилась я в барак, перепугав «аистов».

— Фрося, да ты вся в крови!

Но хуже всего, что одной пайки я все же не досчиталась, и пришлось мне идти на работу натощак.

И такие медики бывают!

Когда у меня заболело колено, я не заметила. Поначалу оно мне немного мешало, когда я на четвереньках ползала по крыше, нанося на нее слой асфальта, и посыпала горячую смолу просеянным шлаком. Потом появился сизый конусообразный прыщ и стало ломить всю ногу. Я попыталась обратиться к врачу. Не за освобождением, а хоть бы пластырь или ихтиоловую повязку наложили… Какое там! Работавшая с доктором Мейером медсестра Сорокина меня просто выгнала:

— Чего еще выдумала тоже! С прыщами лазят!

А тут торопят со сдачей дома. Дом, собственно говоря, почти закончен, первые два этажа заселены. (Говорили, что нижний уже нуждался в ремонте!) Но в трех верхних шла уборка, и я носила воду ведрами. А здание-то пятиэтажное!

Мне становилось все хуже и хуже. Температура поднялась до 38,6о.

— Отработаешь — вечером зайди…

Весь день бегом с ведрами вверх-вниз… Вверх — сердце колотится, но терпимо. Зато вниз… Боже мой, какая нестерпимая боль! В глазах темнеет. Язык как кусок сухой кожи. Озноб бьет так, что зубы стучат.

Вечером иду на прием. Температура 39,2о.

— Зайди утром.

Опытные люди говорят:

— К Сорокиной, мейеровской б…., с пустыми руками не ходят. Дай ей полотенце. У тебя там есть такое вышитое…

Да, есть. Полотенце и сатиновая сорочка. Обе вещи мне подарила старуха жена Акима Бедрача в деревне Кочки, где я какое-то время жила после того, как совершила побег из нарымской ссылки. Но я их этой шлюхе не дам. Не то что мне жалко, но это низость. Всякое вымогательство гнусно. Тот, кто дает взятку, так же мерзок, как и тот, кто ее домогается. Чтобы я дала взятку этой дряни? Чтобы я ее поощряла вымогать последнюю тряпку у таких же, как она, заключенных, только в сто раз более несчастных, чем она?! Никогда!

Утром в полубессознательном состоянии иду на работу. Нога как колода. Все тело в пятнах. На ноге они багровые.

Я носила воду — спускалась с лестницы, прыгая на одной ноге. Меня била лихорадка, и я надела меховой жилет, который мне подарила на прощание Земфира Поп. Когда свалилась, не помню. Нашли меня на лестнице. Я лежала вниз головой, прижимая к груди туго свернутый жилет.

Причина столь бурно развившегося тяжелого состояния — ослабление организма, оттого что я так усиленно работала. Гной не мог прорваться наружу и проник в кровяное русло. Если бы я не заартачилась и «помаслила лапу» медсестры Сорокиной, если бы она допустила меня пред светлые очи своего шефа, если бы доктор Мейер освободил меня от работы и оказал медицинскую помощь, если бы…

Одним словом, как всегда, очередная беда, которая могла бы мне стоить жизни, обернулась во спасение.

Если бы я не попала в больницу, то не сегодня, так завтра дубаря бы врезала.

Самая высокая смертность приходится на первую зиму в Заполярье, если туда попадаешь уже истощенным и измученным до предела, как это случилось со мной.

Артефакт

Я бредила, никого не узнавала, и прораб вызвал «скорую». Справедливость требует отметить, что «скорая» не очень торопилась. Скоро она появляется лишь при производственной травме, а заболевание, пусть даже самое тяжелое, подождет, ведь заболел заключенный.

Сам момент поступления в больницу запомнился хорошо, и не мне одной!

Дело в том, что в приемном покое меня только записали и направили в хирургическое отделение на третий этаж.

Вот тут-то я и не захотела, чтобы меня несли на носилках, и заявила категорически:

— Пойду сама!

И, став на четвереньки (вернее, на три «ноги» — четвертую, больную, я волокла за собой), смело поползла вверх по лестнице… За мной с носилками шли санитары, два дюжих парня — Саша и Миша. А на носилках лежал… свернутый в трубку жилет.

Подъем казался мне бесконечно долгим, как будто я подымалась на нью-йоркский небоскреб, но я упрямо ползла.

Жгучая боль в колене, озноб и неутолимая жажда — все это стерлось, исчезло из памяти, а вот стыд…

Мне было очень тяжело и стыдно, когда санитар Миша (не то узбек, не то татарин) обрабатывал меня, как это полагается при поступлении в больницу: мыл в ванной и обривал на теле волосы…

Меня направили на ампутацию бедра. Но принявший меня хирург Билзенс рассудил иначе: решил сохранить мне ногу!

Он нашел гнойный гонит (воспаление коленного сустава) и септикопиэмию, то есть общее заражение крови, и сразу после осмотра велел положить меня на стол в предоперационной. Помню, он сказал:

— Это артефакт![10]

Меня это очень обидело, но мне было слишком плохо, чтобы я могла протестовать. Я лишь вяло заметила:

Он нашел гнойный гонит (воспаление коленного сустава) и септикопиэмию, то есть общее заражение крови, и сразу после осмотра велел положить меня на стол в предоперационной. Помню, он сказал:

— Это артефакт![10]

Меня это очень обидело, но мне было слишком плохо, чтобы я могла протестовать. Я лишь вяло заметила:

— И не стыдно вам, доктор, обижать рабочего человека…

Дальше — провал в памяти.

Мне слышались гудки парохода. Один раз меня нашли в другом конце отделения, где я забилась за ванну. Старший санитар Костя меня принес в палату, и я пыталась ему что-то растолковать по-французски.

Дело в том, что недалеко от больницы проходила железнодорожная ветка. Гудок паровоза я принимала за пароходный. Значит, рядом порт… И меня преследовала мысль о побеге за границу Северным морским путем.

Помню руку со шприцем. В бреду мне казалось, что шприц держит не рука, а клешня, огромная и страшная… Впрочем, это оказалось не так уж далеко от истины. Старшей сестре Маргарите Эмилиевне вследствие флегмоны удалили средний палец, и рука имела сходство с клешней.

Один раз в шприце находилось что-то желтое, затем — синее… Соответственно я окрашивалась то в желтый, то в голубой цвет. Где-то раздобыли немецкий пронтозил ярко-красного цвета, и я приняла шарлаховый[11] оттенок. Ни один уважающий себя хамелеон не смог бы конкурировать со мной!

Но так или иначе я выжила. И не только выжила. Доктор Билзенс сумел сохранить мне ногу.

В палате для сумасшедших

Я уже не бредила, сознание вернулось ко мне. Положение мое оставалось еще довольно тяжелым, но дело явно шло на лад.

Меня поместили в палату № 12 — палату для сумасшедших, куда клали особенно тяжелых больных, когда не было сумасшедших. И все же я чувствовала что-то вроде блаженства! Под головой подушка, набитая, правда, не пухом, а стружкой, и лежала я пусть на жесткой, но чистой постели, на простыне и укрывалась одеялом с пододеяльником.

Рядом со мной лежала Поля Симакова. У нее была парализована нижняя половина туловища.

Поля была еще совсем девчонкой, когда ее осудили за измену Родине. Измена ее заключалась в том, что во время оккупации она пошла работать санитаркой — мыть полы в коридорах и лестничных клетках больницы в Киеве. Ей надо было прокормиться самой и прокормить мать, которая лежала без движения от водянки, и сестренку, которой еще не исполнилось четырнадцати лет. Самой Поле шел шестнадцатый. Понятно, после ухода немцев из Киева девчонке оказалось трудно найти этому оправдание.

— Ты должна была умереть!

Действительно ли родина заинтересована в столь нелепой смерти своих детей? Если она не сумела защитить их от немцев, то кто имеет право требовать, чтобы Поля не защищала от голодной смерти себя, свою мать и сестру?

Поля пыталась утверждать, что в немцах видела врагов.

— Почему тогда немцы тебя не расстреляли?

На этот вопрос она ответила вопросом:

— Почему вы об этом не спросите самих немцев?

В общем, ей дали десять лет, а сестру отправили в колонию. Мать успела к тому времени сама умереть.

В девятом лаготделении Поля работала на уборке снега: утаптывала снег на железнодорожной платформе. Неожиданно поезд рвануло, и Поля упала меж двух платформ. Придавило ее не то осью, не то буксой и переломало поясничные позвонки. Отсюда — паралич нижней половины тела. Уже на второй день у нее образовались пролежни на крестце и ягодицах, да такие глубокие, что обнажились кости. Она бы сгнила заживо, но, на ее счастье, главный хирург Кузнецов взялся ее прооперировать, чтобы освободить спинной мозг, зажатый обломками позвонков. Операция была очень тяжелая, но удачная. И вот уже более полугода лежит Поля ничком на подкладном круге. Круг на деревянном щите, в котором прорезана дыра. Под ней таз — моча и кал отделяются непроизвольно. Чувствительности в ногах нет…

В ту пору, когда мне уже немного полегчало, у Поли вдруг обнаружилась чуть заметная чувствительность в большом пальце левой ноги. Вскоре она смогла им чуть-чуть пошевелить. Значит, хоть медленно, но дело пошло на поправку!

Ее стали ежедневно носить в ванну, хотя она визжала от боли, как поросенок. После ванны ей назначили массаж, но никто ей его не делал. Сестры были слишком загружены работой — хирургическое отделение всегда битком набито!

Тут за дело взялась я. И сама-то чуть живая, я возилась с несчастной девчонкой по нескольку часов в день: массаж, пассивная гимнастика…

В больнице ко мне отнеслись вполне дружелюбно. Я так отвыкла от человеческого отношения, что от благодарности просто ошалела. Действительно, было чему удивляться. Я ведь отлично знала, что не обладаю даже в самой микроскопической дозе тем, что принято называть «обаянием» — качеством, которое располагает к себе с первого взгляда. Так в чем же дело? Отчего все так добры ко мне?!

Кажется, я нашла этому объяснение. В те времена, когда не было сульфамидных препаратов, пенициллина и тем более антибиотиков и единственная надежда возлагалась лишь на такие антисептические средства, как ривенал, метиленовая синька и уротропин (ну и на счастье, разумеется!), от общего заражения крови умирали все. А я — выжила.

Говорят, человеку свойственно любить не того, кто ему сделал добро, а того, кому он сам сделал добро. Звучит несколько цинично, но, мне кажется, не лишено правдоподобия. Если это учесть, то многое становится понятным.

Заведующего терапевтическим отделением доктора Мардну, знающего и любящего свою профессию врача, постоянно приглашали в качестве консультанта в другие отделения. Вызывали его и ко мне, как высококвалифицированного специалиста, ведь септические состояния очень часто осложняются эндокардитом, обычно «бородавчатым»[12]. А у меня обошлось без этого грозного осложнения, и доктор Мардна имел право до какой-то степени поставить это в заслугу себе, ведь лечение назначил мне он…

Кроме того, ему нравилось посидеть в нашей палате, где он мог отвести душу в откровенной беседе (разумеется, на немецком языке) со старшей сестрой хирургического отделения Маргаритой Эмилиевной — умной, начитанной, вполне интеллигентной женщиной.

Она также отнеслась ко мне очень хорошо и немало постаралась, выхаживая меня. Взять хотя бы те внутривенные вливания, которые окрашивали меня во все цвета радуги.

Я знаю, что она замолвила за меня словечко в разговоре со своим шефом, заведующим хирургическим отделением. Кузнецову, скорей честолюбивому, нежели человеколюбивому врачу, хотелось доказать успех своей первой на спинном мозге операции, и мои старания выходить его пациентку Полю Симакову, мою соседку по «сумасшедшей» палате, оказались ему на руку. Выяснилось также, что я немного рисую и разбираюсь в медицине. А ему очень требовался «медхудожник». Наверное, благодаря всему этому он в отношении меня был благожелательно настроен.

Билзенс. Кузнецов ему не доверял и всячески оттеснял его на задний план. А тут ему, молодому врачу и начинающему хирургу, удалось сохранить жизнь в таком тяжелом случае! И он так удачно дренировал коленный сустав, что полностью сохранил его подвижность!

Еще двое врачей проявили ко мне симпатию: инфекционист Попов и прозектор Никишин.

Ну, Никишин — это чудак и добряк. Он делился всем, что у него было, а точнее, отдавал все, что у него еще не отобрали, — мания, свойственная обычно только святым. Он мне дал первый и, пожалуй, единственный за все годы неволи подарок — коробку акварельных красок и цветные карандаши. Этот очень ценный для меня подарок сделан был, очевидно, от чистого сердца, так как прошел со мною через все годы неволи, через все шмоны, этапы и уцелел.

Попов, в ту пору болевший желтухой, лежал в терапии на втором этаже и говорил обо мне в весьма похвальном тоне с начальником нашей больницы (говорили именно «начальник», а не «начальница») Верой Ивановной Грязневой.

Все обстоятельства сложились в мою пользу.

Так или иначе, но меня, к великому моему удивлению и еще большей радости, после выздоровления не отправили назад в девятое лаготделение, а оставили на работе в центральной больнице лагеря — ЦБЛ. Я недоумевала… С моей стороны не делалось ни малейшей попытки, даже намека на попытку бросить якорь в этой гавани, прежде чем мой утлый челнок будет окончательно превращен в щепы.

И все же не сидел ли за рулем моего жизненного челна все тот же мамин ангел-хранитель?!

Может быть, я была неразумна и за эти два с половиной года моей медицинской деятельности наделала очень много ошибок. Наверняка я, «молясь, расшибала лоб», притом отнюдь не только себе, но и моим сослуживцам, а еще чаще — начальникам. Но за одно поручусь: я оставалась беззаветно предана своей работе, бескорыстна и не щадила себя, стремясь помочь тем несчастным, которым могла помочь, и все это — sans peur et sans reproche[13]. Бог мне свидетель. Он мне и судья.

Назад Дальше