Том 22. Избранные дневники 1895-1910 - Лев Толстой 7 стр.


[…] 4) Утонченность и сила искусства почти всегда диаметрально противоположны.

5) Правда ли, что произведения искусства добываются усидчивым трудом? То, что мы называем произведением искусства, — да. Но настоящее ли это искусство?

6) Японцы запели — мы не могли удержаться от смеха. Если бы мы запели у японцев, они бы смеялись. Тем более, если бы им играли Бетховена. Индийские и греческие храмы всем понятны. Всем понятны и статуи греческие. Понятна и живопись наша лучшая. Так что архитектура, скульптура, живопись, дойдя до своего совершенства, дошли и до космополитизма, общедоступности. До того же дошло, в некоторых своих проявлениях, искусство слова — в поучениях Будды, Христа, в поэзии Сакиамуни, Якова, Иосифа. В драматическом искусстве — Софокл, Аристофан — не дошли. Доходят в новых. Но в музыке совсем отстали. Идеал всякого искусства, к которому оно должно стремиться, это общедоступность, а они, особенно теперь музыка, лезет в утонченность.

7) Главное же, что хотелось бы сказать об искусстве, это то, что его нет в том смысле какого-то великого проявления человеческого духа, в каком его понимают теперь. Есть забава, состоящая в красоте построек, в изваянии фигур, в изображении предметов, в пляске, в пении, в игре на разных инструментах, в стихах, в баснях, сказках, но все это только забава, а не важное дело, которому можно сознательно посвящать свои силы. Так всегда и понимал и понимает это рабочий, неиспорченный народ. И всякий человек, не удалившийся от труда и жизни, не может смотреть на это иначе. Надо бы, надо бы высказать это. Сколько зла от этой важности, приписываемой паразитами общества своим забавам!

[…] 9) Когда страдаешь, нужно войти в себя, не искать спички, а потушить тот свет, который есть и который мешает видеть своего истинного я. Нужно перевернуть Ваньку-встаньку, который стоял на пробке, и поставить его на свинец, и тогда все станет ясно и прекратится большая доля страдания — вся та доля, которая не физическая.

10) Когда страдаешь страстью, то вот несколько рецептов паллиативов:

а) Вспомни, как прежде много раз ты страдал оттого, что соединял себя в своем сознании с своей страстью — похоти, корысти, охоты, тщеславия и вспомни, как все это проходило, и ты не находил уже того я, который тогда страдал. Так и теперь. Страдаешь не ты, а та страсть, которую ты неправильно соединил в одно с собою.

б) Еще, когда страдаешь, вспомни, что это страдание не есть неприятность, от которой можно желать избавиться, а есть самый труд жизни, самое то дело, которое ты приставлен делать. Желая избавиться от нее, ты делаешь то, что сделал бы человек, подняв плуг там, где крепка земля, где именно она и должна быть разделана.

в) Потом вспомни в ту минуту, когда ты страдаешь, что если в тех чувствах, которые в тебе, есть злоба, то страдание в тебе. Замени злобу любовью, и страдание кончится. […]

Нынче, должно быть, 23 октября 96. Ясная Поляна. Все эти дни разладился в работе. Написал вчера письмо иркутскому начальнику дисциплинарного батальона об Ольховике*. Сейчас вечер, сажусь писать, потому что чувствую особенную важность и серьезность остающихся мне часов жизни. И не знаю, что мне должно делать, но чувствую назревшее во мне и просящееся наружу выражение воли бога. Перечел «Хаджи-Мурата», не то. За «Воскресение» я взяться не могу. Драма занимает*. Прекрасная статья Carpenter’а о науке*. Все мы ходим близко около истины и с разных сторон раскрываем ее.

26 октября 96. Ясная Поляна. Все так же нездоровится. И не пишется. Голова болит. Вчера приехал Сережа. Написал письма Соне и Андрюше. Но кажется мне, что за это время сомнений я пришел к двум, очень важным, положениям: 1) то, что я и прежде думал и записывал: что искусство есть выдумка. Есть соблазн забавы куклами, картинками, песнями, игрой, сказками и больше ничего. Ставить же искусство, как это они делают (то же делают и с наукой), на один уровень с добром, есть sacrilège[9] ужасный. Доказательство, что это не так, есть то, что и про истину (правду) я могу сказать, что истина добро (как бог приговаривал: добро зело, тёйб), то есть хорошо, и про красоту можно сказать, что это хорошо; но про добро нельзя сказать, что оно красиво (оно бывает не красиво) или истинно (оно всегда истинно).

Есть только одно добро — хорошо и дурно, а истина и красота — это условия хорошие некоторых предметов. Другое очень важное — это то, что разум есть единственное средство проявления освобождения любви. Кажется, это важная мысль, пропущенная в моем изложении веры.

Нынче 1-е ноября 96. Ясная Поляна. Все время нездоровится и не работается. Написал только письма, в том числе в Кавказский дисциплинарный батальон*. Вчера, ходя ночью в метель по снегу, натрудил сердце, и оно болит. Думаю, что я очень скоро умру. Затем и записываю. Думаю, что умру без страха и противления. Сейчас сидел один и думал о том, как удивительно, что живут отдельно люди: подумал о Стасове, как он сейчас живет, что думает, чувствует? О Колечке тоже. И так странно, ново стало знание того, что они, все они, люди, живут, а я не живу в них, что они закрыты от меня.

2 ноября 96. Ясная Поляна. Если буду жив. Жив. Мне немного лучше. Писал изложение веры. Думаю, что правда — холодно, оттого, что хочет быть непогрешимо. Метель. Отослал письма Шмиту и Черткову. Не послал письма Калмыковой. Думал нынче об искусстве. Это игра. И когда игра трудящихся, нормальных людей — она хороша; но когда это игра развращенных паразитов, тогда она — дурна; и вот теперь дошло до декадентства.

Нынче 5 ноября 96. Ясная Поляна. Утро. Вчера был ужасный день. Еще третьего дня я за обедом высказал горячо и невоздержно Леве мой взгляд на неправильное его понимание жизни и того, что хорошо. Потом сказал ему, что чувствую себя виноватым. Вчера он начал разговор и говорил очень дурно, с мелким личным озлоблением. Я забыл бога, не молился, и мне стало больно, и я слил свое истинное я с скверным — забыл бога в себе, и ушел вниз. Пришла Соня, как вчера, и была очень хороша. Потом вечером, когда все ушли, она стала просить меня, чтобы я передал ей права на сочинения. Я сказал, что не могу. Она огорчилась и наговорила мне много. Я еще более огорчился, но сдержался и пошел спать. Ночь почти не спал, и тяжело. Сейчас нашел в дневнике рецепты*, прочел их, и мне стало легче: отделить свое истинное я от того, которое оскорблено и сердится, помнить, что это не помеха, не случайная неприятность, а самое мне предназначенное дело и, главное, знать, что если есть во мне нелюбовь к кому-нибудь, то, пока есть во мне эта нелюбовь, — я виноват. А как знаешь, что виноват, так — легко.

[…] Вчера написал восемнадцать страниц вступления об искусстве*.

Нельзя говорить про произведение искусства: вы не понимаете еще. Если не понимают, значит, произведение искусства не хорошо, потому что задача его в том, чтобы сделать понятным то, что непонятно.

[6 ноября. ] Жив. Третий день продолжаю писать об искусстве. Кажется, хорошо. По крайней мере, пишется охотно и легко. Соня нынче уехала. И хорошо с ней и нехорошо. Лева уехал с женой к Илье. Мне стыдно, что мне легче. Получил письмо хорошее от Vanderveer, написал письмо еще начальнику батальона на Кавказе. Чертков прислал копию своего такого же письма. Нынче верхом ездил в Тулу, чудный день и ночь. Сейчас иду гулять навстречу девочкам. Думал:

1) Естественные науки, когда хотят определить самую сущность вещей, впадают в грубый материализм, то есть невежество. Таковы, кроме турбильонов Декарта, и атомы, и эфир, и происхождение видов. Все, что могу сказать: это то, что представляется мне так. Точно так же, как представляется мне свод небесный круглым, но я знаю, что он не круглый, а представляется мне таким только потому, что мое зрение во все стороны хватает на один и тот же радиус.

16 ноября 1896. Ясная Поляна. Утро. Все так же плохо работается, и от этого тяжело. Послезавтра еду в Москву, если бог велит. Лева с женой уехали в Москву, мне с ним, к стыду моему, тяжело. За это время было странное письмо от испанца Занини с предложением 22 000 фр. на добрые дела. Ответил, что желаю употребить их на духоборов*. Что-то будет? Послал Кузминскому о Витте и Драгомирове* и третьего дня целое утро усердно писал опять о войне*. Что-то выйдет?

Не переставая думаю об искусстве и об искушениях или соблазнах, затемняющих ум, и вижу, что к их разряду принадлежит искусство, но не знаю, как разъяснить. Очень, очень это занимает меня. Засыпаю и просыпаюсь с этой мыслью и до сих пор не пришел к решению. […]

[17 ноября] Вчера почти ничего не писал. Один с дочерьми. Как хорошо с ними. Это баловство. Это теплая ванна для чувств. Письмо от Андрюши, очень хорошее. В газетах борьба из-за репинского определения искусства, как забавы*. Как подходит к моей работе. Все не выяснилось вполне значение искусства. Ясно, и могу написать и доказать, но не кратко и просто. До этого не могу довести. Вчера письмо от Ивана Михайловича. Опять о духоборах.

[17 ноября] Вчера почти ничего не писал. Один с дочерьми. Как хорошо с ними. Это баловство. Это теплая ванна для чувств. Письмо от Андрюши, очень хорошее. В газетах борьба из-за репинского определения искусства, как забавы*. Как подходит к моей работе. Все не выяснилось вполне значение искусства. Ясно, и могу написать и доказать, но не кратко и просто. До этого не могу довести. Вчера письмо от Ивана Михайловича. Опять о духоборах.

Забава хорошо, если забава не развратная, честная, и за забавы не страдают люди. Сейчас думаю.

Эстетика есть выражение этики, то есть по-русски: искусство выражает те чувства, которые испытывает художник. Если чувства хорошие, высокие, то и искусство будет хорошее, высокое, и наоборот. Если художник нравственный человек, то и искусство его будет нравственным, и наоборот. (Ничего не вышло.) Думал нынче ночью:

1) Мы радуемся на успехи наши технические — пар…, фонографы. И так довольны этими успехами, что если нам скажут, что успехи эти достигаются только при гибели человеческих жизней, то, пожимая плечами, говорим: надо постараться, чтоб этого не было: 8-ми часовой день, страхования рабочих и т. п., но из-за того, что несколько людей гибнут, нельзя отказываться от тех успехов, которых достигли, то есть fiat[10] зеркало, фонограф и т. п., pereat[11] несколько людей. Стоит только допустить этот принцип, и нет предела жестокости, и очень легко добывать всякие технические усовершенствования.

У меня был знакомый в Казани, который в свою вятскую деревню за 130 верст ездил вот как: он покупал на конной пару лошадей за 20 рублей (лошади были очень дешевы), запрягал их и гнал 130 верст до места. Иногда они добегали до места, и у него оставались лошади и стоимость проезда, иногда не добегали части пути, и он нанимал. Но все-таки ему обходилось дешевле, чем нанимать ямских. Еще Свифт предлагал есть детей*. И это было очень выгодно. В Нью-Йорке компании железных дорог по городу давят каждый год несколько человек прохожих и не переделывают переезды так, чтобы не было возможности несчастий, потому что переделка эта стоит дороже, чем уплата семьям ежегодно раздавленных. То же происходит и в технических усовершенствованиях нашего века. Они делаются жизнями человеческими. А надо ценить каждую жизнь человеческую, не ценить, а ставить ее выше всякой цены, и делать усовершенствования так, чтоб жизни не гибли, не портились, и прекращать всякое усовершенствование, если оно вредит жизни человеческой.

22 ноября 96. Москва. Четвертый день в Москве. Недоволен собой. Нет работы. Запутался в статье об искусстве и не подвинулся вперед. Вчера получил письмо. Она хочет разъехаться с Сережей. Нынче написал ей длинное письмо. Писал от сердца, что думаю, и кажется — правду. Нынче же сам снес в Петровско-Разумовское*. Горбунов, Буланже, Дунаев. Сам был у Русанова. Очень хорошее впечатление. Читал Платона: эмбрионы идеализма*. Вспомнил два сюжета, очень хороших.

1) Измена жены страстному, ревнивому мужу: его страдания, борьба и наслаждение прощения*, и

2) Описание угнетения крепостных и потом точно такое же угнетение земельной собственностью, или, скорее, лишением ее*.

Сейчас играл Гольденвейзер. Одна фантазия фуга: искусственность ученая, холодная и претенциозная, другая Bigarure Аренского: чувственно, искусственно, и третья баллада Chopin: болезненно, нервно. Ни то, ни другое, ни третье не может годиться народу.

Приставленный ко мне бес все при мне и мучает меня.

Нынче 25. Очень слаб. Желудок не работает. Пытаюсь писать об искусстве — не идет. Одно хорошо. Нашел себя — свое сердце. Было столкновение с Соней или, скорее, огорчение. И жалость, любовь к ней превысила все, и стало хорошо. Письмо от Занини с предложением 31 500 франков. Тищенко хорошая повесть о бедности*. Теперь 3-ий час, иду гулять.

Нынче 27 ноября. Москва. 1896. Очень слаб, плох во всех отношениях. И сейчас только как будто проснулся. Думал:

[…] 3) Искусство, становясь все более и более исключительным, удовлетворяя все меньшему и меньшему кружку людей, становясь все более и более эгоистичным, дошло до безумия — так как сумасшествие есть только дошедший до последней степени эгоизм. Искусство дошло до крайней степени эгоизма и сошло с ума.

Очень мне было дурно, уныло эти дни.

Нынче 2 декабря 96. Москва. Пять дней прошло, и очень мучительных. Все то же. Вчера ходил ночью гулять, говорили. Я понял свою вину. Надеюсь, что и она поняла меня. Мое чувство: я узнал на себе страшную, гнойную рану. Мне обещали залечить ее и завязали. Рана так отвратительна мне, так тяжело мне думать, что она есть, что я постарался забыть про нее, убедить себя, что ее не было. Но прошло некоторое время — рану развязали, и она, хотя и заживает, все-таки есть. И это мучительно мне было больно, и я стал упрекать, и несправедливо, врача. Вот мое положение.

Главное — приставленный ко мне бес. Ах, эта роскошь, это богатство, это отсутствие заботы о жизни матерьяльной, как переудобренная почва. Если только на ней не выращивают, выпалывая, вычищая все кругом, хорошие растения, она зарастет страшной гадостью и станет ужасна. А трудно — стар и почти не могу. Вчера ходил, думал, страдал и молился, и, кажется не напрасно. Был вчера у княжны Елены Сергеевны. Очень было приятно. Все не могу работать. Сейчас попробую. В книге ничего не записано. Писал письма: Кони, Кудрявцевой. Вчера были фабричные и новый, Медоусов, кажется.

12 декабря 96. Много перестрадал в эти дни и, кажется, подвинулся вперед к спокойствию и добру — к богу. Много читаю об искусстве. Уясняется. Даже и не сажусь писать. Маша уехала. Приехали Чертковы. Нынче написал послесловие к воззванию*.

15 декабря 96. Москва. Сейчас 2 ч. утра. Ничего не делал. Болел желудок. Я спокоен: нет охоты писать. Странная потребность тревоги у Сони. Сейчас была у меня с вопросом, не пойти ли проведать Пелагею Васильевну. Странно.

Кое-что записано; не выписываю всего. Одно очень поразило меня: это мое ясное сознание тяжести, стеснения от своей личности, от того, что я — я. Это мне радостно, потому что это значит, что я сознал, признал хоть отчасти собою того не личного я.

Нынче 19 или 20 декабря. 20 декабря 96. Москва. Прошло пять дней, и чувство это стеснения, тяжести своего тела и потом сознания существования того, что не тело, страшно усилилось. Хочется скинуть эту тяжесть, освободиться от этих пут и вместе с тем чувствуешь их. Тело — надоело. Все это время ничего не работаю и испытываю тяжелую тоску.

[…] Ничего за это время не делал и не могу. Живу дурно.

Записаны разные пустяки об искусстве:

1) Приводят в доказательство того, что искусство хорошо, то, что оно производит на меня большое впечатление. Да кто ты? На декадентов производят сильное впечатление их произведения. Ты говоришь, что они испорчены. А Бетховен, не производящий впечатления на рабочего человека, производит такое впечатление на тебя только потому, что ты испорчен. Кто же прав? Какая музыка несомненна по своему достоинству? А та, которая производит впечатление и на декадента, и на тебя, и на рабочего человека: простая, понятная, народная музыка.

2) Какое бы облегчение почувствовали все, запертые в концерте для слушания Бетховена последних сочинений, если бы им заиграли трепака, чардаш или тому подобное.

[…] 4) Ничто так не путает понятий об искусстве, как признание авторитетов. Вместо того, чтобы по ясному и точному понятию об искусстве определять, подходят ли произведения Софокла, Гомера, Данта, Шекспира, Гете, Бетховена, Баха, Рафаэля, Микеланджело под понятие хорошего искусства и какие именно, — по существующим произведениям признанных великими художниками определяют само искусство и его законы. А между тем есть много произведений знаменитых художников ниже всякой критики, и много ложных репутаций, случайно получивших славу: Данте — Шекспир.

5) Читаю историю музыки:* из шестнадцати глав об искусственной музыке есть одна коротенькая глава о народной музыке, и о ней почти ничего не знают, так что история музыки не есть история того, как зарождалась и распространялась и развивалась настоящая музыка — музыка мелодий, а история искусственной музыки, то есть того, как уродовалась настоящая мелодичная музыка.

6) Искусственная, господская музыка, музыка паразитов, чувствуя свое бессилие, свою бессодержательность, прибегает, чтобы заменить настоящий интерес искусственным, то к контрапункту, фуге, то к опере, то к иллюстрации.

7) Церковная музыка потому и была хороша, что она была доступна массам. Несомненно хорошо только то, что всем доступно. И потому наверное: чем более доступна, тем лучше.

Назад Дальше