Станичники подхватывали людей и, столкнув с крыльца, валили на землю, сдергивали шаровары, заголяли, один садился на дергающиеся ноги, другой коленями прижимал голову, и еще двое, вытащив из винтовок шомпола, били лежащего, — со свистом, наотмашь.
Офицер не мог уже разговаривать тихим голосом, — так страшно выли и кричали люди за окнами. Экзекуцию обступила толпа конных и пеших станичников из налетевшего отряда и тех из местного казачества, кто выскакивал из хаты навстречу отряду, крича: «Христос воскресе!..» Они тоже орали и матерились: «Бей до кости! Бей до последней крови! Будут знать Советскую власть!»
Наконец в атаманской избе остались только Анисья и молоденькая учительница. Она приехала в станицу по своей охоте, все старалась просветить местных жителей, собирала женщин, читала им Пушкина и Льва Толстого, с детишками ловила жуков, — это в такие-то времена ловить жуков!
Хорунжий Змиев закричал на нее:
— Встать! Жидовская морда!
Учительница встала, некоторое время беззвучно трясла губами.
— Я не еврейка, вы это хорошо знаете, Змиев… И если бы даже была еврейкой, — не вижу в этом преступления…
— Давно в Коммунистической партии? — спросил офицер.
— Я не коммунистка. Я люблю детей и считаю долгом учить их грамоте… В станице девяносто процентов не умеющих читать и писать, вы представляете…
— Представляю, — сказал офицер. — А вот мы вас сейчас выпорем.
Она побелела, попятилась. Хорунжий заорал на нее: «Раздевайся!» Хорошенькое личико ее задрожало, она начала расстегивать клетчатое пальтишко, стащила его, как во сне…
— Слушайте, слушайте! — и замахала на офицера рукой. — Да что вы, что вы! — А за окном кто-то нестерпимо затянул истошным голосом. А хорунжий все свое: «Снимай, панталоны, стерва!»
— Мерзавец! — крикнула ему учительница, и глаза ее загорелись, лицо залилось гневным румянцем. — Расстреливайте меня, звери, чудовища… Вам это так не пройдет…
Тогда хорунжий схватил ее, приподнял и грохнул об пол. Два станичника задрали юбку, прижали ей голову и ноги, офицер не спеша вылез из-за стола, взял у казака плеть, на серое лицо его наползла усмешка. Занеся плеть, он сильно ударил девушку по стыдному месту; хорунжий, перегнувшись со стула, громко сказал: «Раз!» Офицер не спеша сек, она молчала… «Двадцать пять, довольно с тебя, — сказал он и бросил плеть. — Иди теперь, жалуйся на меня окружному атаману». Она лежала, как мертвая.
Станичники подняли ее и унесли в сени. Очередь дошла до Анисьи. Офицер, подтягивая кавказский поясок, только мотнул головой на дверь. Анисья, обезумев от ненависти, начала выбиваться, — когда ее потащили, хватала за волосы, выламывалась, кусала руки, била коленками. Вырвалась и, простоволосая, ободранная, сама кинулась на станичников и потеряла сознание, когда ее ударили по голове. Ей спустили кожу со спины шомполами и бросили у крыльца, — должно быть, думали, что скверная баба кончилась.
Карательный отряд ротмистра Немешаева навел в станице порядок, поставил атамана, нагрузил несколько подвод печеным хлебом, салом и кое-каким реквизированным барахлом и ушел. Весь день станица стояла тихая, — не топили печей, не выпускали скотину. А ночью занялось несколько иногородних дворов, в том числе запылал Анисьин двор.
Соседи побоялись тушить пожар, потому что, когда показался первый огонь на краю станицы, туда поскакало несколько казаков и были слышны выстрелы. Анисьин двор сгорел дотла. Только наутро соседи спохватились: а где же ее дети? Дети Анисьи, Петруша и Анюта, сидевшие до ночи в кизяковой скирде, и корова, овцы, птица — сгорели все.
Добрые люди подобрали Анисью, стонущую в беспамятстве у атаманова крыльца, положили ее у себя и выходили. Когда, спустя несколько недель, она стала понимать, — рассказали ей про детей. В станице Анисье делать больше было нечего, — так она и сказала добрым людям. Была уже осень. От мужа — никаких вестей. Жить ей не хотелось. Она ушла, — от станицы к станице, побираясь под окнами. Добралась до железной дороги и попала наконец в Астрахань, где ее взяли на пароход коком, потому что в прошлый рейс кок сошел на берег и не вернулся.
Такой случай из своей жизни рассказала Анисья Назарова.
— Спасибо вам, товарищи, — сказала она, — узнайте мое горе, спасибо вам…
Вытерла передником глаза и ушла в камбуз. Моряки, обхватив жиловатыми руками колени, нахмурясь, долго еще молчали. Иван Ильич отошел и лег в сторонке. Сдерживая вздохи, думал: «Вот встречаешь человека и проходишь мимо рассеянно, а он перед тобой, как целое царство в дымящихся развалинах…»
Понемногу от впечатлений рассказа этой женщины он перекинулся к своим огорчениям, — их он глубоко прятал от всех, от самого себя в первую очередь. Мало у него было надежды когда-нибудь еще раз встретиться с Дашей. Правда, человек живуч, ни один зверь не вынесет таких ран, таких бедствий. Но ведь пространство-то какое! Где теперь искать Дашу в потоке миллионов, хлынувших на восток. Старый дурень, доктор Булавин, чего доброго, еще махнет с ней за границу.
Покачивая головой, вздыхая от жалости, он вспоминал Дашины пристрастия к душевному комфорту, к изяществу, ее холодноватую пылкость, как кипение ледяного вина. «Не по силам ей было, не по силам… Выращена в теплице, и — на вот тебе — подул такой мировой сквознячище… Бедная, бедная, тогда в Питере, после смерти ребенка, отказывалась жить, — угасала в холодных сумерках…»
О том, что случилось с ней после Питера, Иван Ильич знал только по наспех прочитанному ее письму. Несомненно, Даша много пережила после Питера, много поняла… С какою страстью тогда, спасая его от сыщиков, подтащила к окошку: «Верна буду тебе до смерти. Беги, беги…» Запах ее тонких русых волос, когда прильнула к нему, Иван Ильич не забыл и никогда не забудет. Странная, чудная, обожаемая женщина… «Ну что ж, на том и покончим с воспоминаниями…»
Погода начала портиться. Волга потемнела, с севера поднялись грядами скучные, холодные тучи, засвистел ветер в тросах низенькой мачты. Не пришвартовываясь, проплыли Камышин, захолустный деревянный городок с оголенными садами на холмах. Сейчас же за Камышином начинался царицынский фронт.
3
Насыщенные холодом тучи ползли над Царицыном, ветер подхватывал пыль, вихрями застилал деревянные домишки, — они тесно и кое-как — то задом к реке, то передом — вместе с нужниками и заводами громоздились на сыпучих обрывах. Иван Ильич пробирался вверх по крутой улице, где булыжники были выворочены дождевыми потоками. На набережной, на скрипящих пристанях, и здесь, в городе, не видно было ни души. И только на площади, где сквозь пыль проступала серая громада кафедрального собора, он встретил вооруженный отряд. Одетые кто во что горазд, шли молодые и пожилые, с остервенением отворачиваясь от ветра.
Впереди шагала худая сердитая старуха в красноармейском картузе и так же, как и все, с винтовкой через плечо. Когда она поравнялась, Иван Ильич спросил у нее, где находится штаб. Старуха свирепо покосилась на него, не ответила, и весь отряд торопливо прошел, заволокся пылью.
Ивану Ильичу нужно было явиться в штаб армии, рапортовать о прибытии парохода с огнеприпасами и передать накладную. Но, черт его знает, где искать этот штаб! Заколоченные магазины, нежилые окна да гремящие железом, вот-вот готовые сорваться вывески. Внезапно Иван Ильич налетел на какого-то военного с повязанной рукой — тот болезненно потянул воздух через зубы и шепотом выругался. Иван Ильич, извинившись, спросил его все о том же. И тут только увидел, что перед ним — Сапожков, Сергей Сергеевич, его бывший командир полка.
— Ну, что ты носишься, как очумелый, — сказал Сапожков. — Ну, здравствуй. — Иван Ильич примерился было обхватить, обнять его. Сапожков отстранился. — Ну брось, в самом деле, держись спокойно. Ты откуда взялся?
— Да, понимаешь, пароход сюда пригнал.
— Вот чудак — жив! Щеки от здоровья лопаются!.. Вот — порода расейская! Тебе штаб нужен? Так вот это и есть штаб. Где остановился-то? Нигде, конечно. Ладно, я тебя подожду.
Он вместе с Телегиным зашел в подъезд каменного купеческого дома и указал на втором этаже штабные комнаты.
— Ванька, я жду, смотри…
Иван Ильич видал штабы и у Сорокина, и в армиях Южного фронта, где никогда не найдешь нужную тебе дверь, — все врут, будто уговорились, всюду табачный дым, паническая трескотня машинисток, шнырянье из двери в дверь значительных адъютантов в галифе с крыльями. Здесь было тихо. Он сразу нашел нужную дверь. У пыльного окна, едва пропускавшего свет, сидел дежурный; он поднял костлявое малярийное лицо и, не мигая красными веками, уставился на Телегина.
— Никого нет, штаб на фронте, — ответил он.
— Разрешите связаться с командующим, — груз надо сдать срочно.
Дежурный с легкостью истаявшего от бессонницы человека, приподнялся и поглядел в окно. Там кто-то подъехал.
— Никого нет, штаб на фронте, — ответил он.
— Разрешите связаться с командующим, — груз надо сдать срочно.
Дежурный с легкостью истаявшего от бессонницы человека, приподнялся и поглядел в окно. Там кто-то подъехал.
— Подождите, — сказал он тихо и продолжал раскладывать на несколько кучек донесения и рапорты, иные написанные такими карандашными загогулинами, что из их содержания можно было понять одно лишь только величие простой и мужественной души.
Вошли двое. Один — в смушковой бекеше, с биноклем через шею и с тяжелой, на сыромятной портупее, кавалерийской шашкой. Другой — в длинной солдатской шинели, в теплой шапке с наушниками, какие носят питерские рабочие, и без оружия. Лица у обоих были темны от пыли. Дежурный сказал:
— Прямой провод на Москву исправлен.
Тот, кто был в смушковой бекеше, моложавый, с круглыми карими веселыми глазами, сразу остановился: «Вот это — отлично!» Другой, в шинели, закиданной землей, вынул платок, отер худощавое лицо, смахнул — сколько возможно — пыль с черных усов, и Телегин почувствовал на себе пристальный взгляд его блестевших глаз с приподнятыми нижними веками.
— Товарищ к вам с рапортом, — сказал дежурный.
Иван Ильич первый раз видел этих людей, не знал — кто они такие, и несколько замялся. Дежурный наклонился к нему:
— Говорите, товарищ, это военсовет фронта.
Телегин вынул документы и рапортовал. Услышав, что им только что пришвартован пароход с огнеприпасами, эти люди переглянулись. Тот, кто был в шинели, взял накладную, другой из-за его плеча с жадностью бегал по ней зрачками, и даже губы его маленького рта шевелились, повторяя цифры количества патронов, снарядов, пулеметных лент…
— Сколько у вас команды на пароходе? — спросил человек в шинели.
— Десять балтийских моряков и два полевых орудия.
Они опять переглянулись.
— Заполните анкету, — опять сказал тот же. — К семнадцати часам будьте со всей командой в распоряжении командующего фронтом. — Неторопливым движением он завертел сухо визжавшую ручку телефонного аппарата, соединился с кем-то, вполголоса сказал несколько слов и положил трубку. — Товарищ дежурный, организуйте немедленно как можно больше ломовых подвод. Для разгрузки мобилизуйте рабочих с орудийного завода. Проверьте исполнение и скажите мне.
Оба человека ушли в соседнюю комнату. Дежурный принялся накручивать телефон и сдавленным голосом повторять: «Транспортный отдел… Товарища Иванова. Нет такого? Убит? Давайте другого дежурного. Говорит штаб фронта…» Иван Ильич сел заполнять анкету. Дело было ясное: явиться к командующему, — значит, прямо в окопы. Иван Ильич разленился на пароходе и вот сейчас, поскрипывая цепляющимся за бумагу пером, чувствовал знакомое, столько раз повторявшееся за эти годы волевое движение, когда все, что есть в человеке покойного, теплого, бытового, охраняющего свою жизнь, свое счастьице, со вздохом отодвигается, и невидимым разводящим становится другой Иван Ильич — упрощенный, жесткий, волевой.
До пяти часов оставалось много времени. Телегин передал анкету и вышел в коридор. Сапожков быстро поднялся с деревянного дивана.
— Освободился? Пойдем приткнемся куда-нибудь.
Он с усмешкой глядел на затуманенного Телегина. Сапожков был все тот же: неспокойный, напряженный, как будто знающий что-то такое, чего другие не знают, только внешне сильно сдал — розовое лицо его стало маленькое, как у моложавого старичка. Телегин объяснил, что — вот такое дело — надо бежать на пристань, собрать команду, выгружать ящики…
— Жаль. Ну что ж, пойдем на пристань. Я три месяца молчал, Ваня, дошел до того, что в госпитале едва не начал писать «Записки бывшего интеллигента»… И не пью, брат, забыл…
Сапожков весь был потрясен встречей с Иваном Ильичом. Они вышли. Ветер погнал их по улице — вниз к потемневшей Волге, махающей длинными пенными волнами.
— Где полк, Сергей Сергеевич? Каким образом ты от него отбился?
— От нашего полка остались рожки да ножки. Нет больше такого полка в Одиннадцатой армии.
Телегин молча, с ужасом, взглянул на него. Сапожков начал рассказывать, прикрываясь рукой от пыли:
— Кончились мы на хуторе Беспокойном. Известна тебе трагедия Одиннадцатой армии? Главком Сорокин натворил таких дел, — мало ему трех казней, сукиному коту. Скрыл от армии приказ царицынского военсовета — пробиться на соединение с Десятой армией. Одна дивизия Жлобы выполнила приказ и повернула на Царицын, и то потому только, что Дмитрия Жлобу он хотел расстрелять и объявил вне закона. Представляешь: от Минеральных Вод мы отрезаны, от Ставрополя, где гибнет таманская армия, — отрезаны. Огнеприпасы Сорокин в панике бросил еще в Тихорецкой… Справа на нас нажимает конница Шкуро, слева — конница Врангеля. И мы уходим на восток, в безводную степь… От полка моего осталась одна рота. Спим на ходу, лишь бы оторваться от противника, пробираемся балочками, жрать нечего, воды нет, ледяной ветер, — будь она проклята, эта степь! Были случаи — человек и конь окоченеют, и засыпает их песком, как скифским курганом… Добрались до хутора Беспокойного, — ни души, ни куренка, даже собак увели казачишки. А хаты, понимаешь, не заперты, — нараспашку… Ребята и давай пить молоко. Понимаешь? Начали кататься по земле, да уж поздно, — в живых осталось десятка три душ… И тут нас на утренней зоречке, как полагается, окружили с пулеметами и кончили…
Слушая его, Иван Ильич шел все шибче, покуда не споткнулся.
— Ну, а ты как же?
— Черт его знает. Подвезло… Ранили меня в самом начале, — в руку, нерв, что ли, какой-то задело, — потерял сознание… Многое я с того часа начал пересматривать… Покуда валялся кверху воронкой, — бойцы, оказывается, перевязали мне руку, отнесли к омету, закидали соломой… В такой обстановке, видишь ты, позаботились… Утверждаю: нашего народа мы не знаем и никогда не знали… Иван Бунин пишет, что это — дикий зверь, а Мережковский, что это — хам, да еще грядущий… Помнишь, мы в вагоне ночью разговаривали? Я был пьян, но я ничего не забываю. В чем была ошибка: философия-то, логика-то корректируются, как стрельба, видимой целью, глубоким познанием жизненных столкновений… Революция — это тебе не Эммануил Кант!
— Сергей Сергеевич, ну а дальше что было?..
— Дальше-то… Ночью вылез я из соломы. На хуторе орут песни, — значит, победители уже пьяны. Наткнулся на изувеченный труп, на другой, — все ясно… Поймал лошаденку, ушел в степь, где провел несколько мучительных дней… Подобрал меня конный отряд Буденного, — есть у них в Сальских степях такой всадник… Доставили меня на станцию Куберле и, значит, — сюда. Здесь околачиваюсь в госпитале… Послужной список, документы — все осталось на гумне, в бекеше… Помнишь мою бекешу? Такой теперь не построишь…
— Слушай, и Гымза там же погиб?
— Гымзу мы давно потеряли, вместе с обозом, у него сыпняк был жестокий…
— Жалко Гымзу.
— Всех жалко, Иван… А впрочем, вру, не жалостью это называется… Привык я к полку, неудобно как-то одному оставаться в живых… Места себе не нахожу, Иван… Ходил в штаб — просить роту хотя бы… Вполне их понимаю, человек я им неизвестный, один воинский билет на руках… Ты уж меня в штабе аттестуй, пожалуйста…
— Ну, о чем говорить, Сергей Сергеевич…
— Хотя самое лучшее — бери меня в отряд, честное слово. Хоть помощником, хоть связистом… Вот сталкивает нас судьба… Помнишь, как у тебя на квартире стихи писали, пугали буржуев? Ничто не проходит даром, все отзывается: пошалил и забыл, — смотришь — а ты уже стоишь перед грандиознейшей картиной, так что волосы встают торчком. Слушай, а помнишь, как я нашел тебя в сарае у немцев? Вот был налет, вот была рубка! Я еще тогда шашку сломал… Это очень хорошо, что мы опять вместе… В тебе Иван, есть какое-то непроворотимое здоровье… Привязался я, что ли, к тебе… Слушай, а где твоя жена?
Разговаривать им дальше не пришлось. Их перегнали ломовые телеги, рысью прогромыхавшие вниз к пристани.
За городскими крышами сквозь вихри пыли проступал закат, огромный и мрачный, насыщая кровавой силой ползущие тучи. Над Волгой закрутился редкий снег. Нагруженные телеги, охраняемые вооруженными рабочими, давно уехали. Набережная опустела. Пароход отошел от конторки и, не зажигая огней, пришвартовывался где-то ниже по течению.
Моряки в перепоясанных бушлатах, с гранатами, с вещевыми мешками, с винтовками сидели на конторке за ветром, — не курили, помалкивали. Из рассказов рабочих им уже было известно, что делалось в этом пустынном городе, озаренном мутно-кровавым закатом. Дела тут были невеселые.
Иван Ильич ждал конных упряжек для выгруженных орудий, с тревогой посматривал на часы, несколько раз звонил в штаб. Выяснилось: упряжки уже высланы, отряду приказано идти вместе с орудиями прямо на вокзал. Преодолевая наваливающийся на дверь ветер, он вышел на палубу конторки. Перед ним стояла Анисья Назарова.